– Но Закон Божий осуждает самоубийство.
– Закон Божий! – Гусар ловко цапнул кораблик, как муху на лету. Из кулака его текла вода. Он сжал комок несколько раз, а потом закинул далеко в стриженные кубом кусты. Повернулся – лицо его было все таким же надменно-траурным, будто он знал какую-то мрачнейшую тайну, которая отделяла его от остальных человеческих существ.
– Дай Ламсдорфу сдачи. Врежь ему по носу. Сожми руку в кулак. И врежь. Только это изменит все.
Повернулся и пошел по дорожке прочь. Песок хрустел под его сапогами. Ноги у него были кривые. Но и это показалось мальчику прекрасным. Каким-то важным, не как у всех! Гусар завернул за очередную зеленую пирамиду – и пропал в лабиринте парка.
Мальчик снова наклонился к воде. Она показала ему избитую физиономию.
– Ваше высочество! Ваше высочество! – донеслось паническое. – Господин Ламсдорф вас ждет!
Мальчик постарался сделать лицо мрачным, приподнял уголок губ, как это делал гусар. Сжал руку в кулак. «Держи, держи». Но страх перед сильным хамом Ламсдорфом поднимался навстречу темной волной. Она росла, росла.
Струи шипели и журчали вокруг золотых статуй.
– Ваше высочество! Где вы?
И кулак разжался.
Ветерок налетел, качнул водяные плети фонтана, а отражение унесла рябь.
…Петербургский свет струился в окно ванной, делая кафельные плитки серыми. Струя из крана шипела и журчала, ударяя в фаянсовую чашу.
Лицо Лермонтова было спокойным, как у мертвого. Ноги вытянулись на кафельном полу. Голова лежала на коленях, покрытых чешуей. Груди с черными сосками почти касались его лба. Фея Мелюзина подняла руку, нежно положила ему на лоб. Несколько мгновений любовалась, точно видела после долгой разлуки. А потом приникла губами к его рту.
…Оленька сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Кальмар… кальмар… кальмар».
Госпожа Гюлен вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние.
Абрикосов произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.
Пушкин скрутил голову розе из пышного букета, что стоял на столе. Стал пристраивать цветок себе в бутоньерку на лацкане. Он невольно делал все обычные такому занятию гримасы: скашивал глаза, поджимал губы, словно они мешали ему разглядеть розу, плющил о галстук второй подбородок.
Гоголь, Лермонтов и Чехов за столом терпеливо наблюдали за его усилиями.
– Ровно? – наконец вскинул Пушкин подбородок. Потрогал приколотый цветок рукой. – Не слишком высоко?
– Но где же теперь чертежи? – не выдержал Чехов.
Пушкин отмахнулся:
– Забудьте. Они все равно чушь.
– Но лодка…
– Обычная резиновая прыскалка. С таким же успехом наш флот мог бы воевать клизмами. Забудьте уже подводные лодки. Мичман – дурак. Война проиграна. Ну так что скажете про цветок? Высоко?
Вид у остальных был остолбенелый. Чехов смог сказать:
– Вы, надеюсь, шутите.
– Про цветок? Разумеется, нет! Я шафер. Я должен выглядеть безупречно.
– Но мы же все поставили на этот ваш персонаж, – тихо изумился Гоголь.
– Вы клялись, что он лучше Онегина, – тоном, обычно предвещавшим дуэль, процедил Лермонтов.
– Онегин – пародия, – напомнил Пушкин. Догадка осенила его: —Бог мой, вы тоже приняли его всерьез?
Тут уж все вскочили, грохнули стульями, загалдели так, что он поморщился и, напоказ задрав локти, зажал ладонями уши. «Пушкин!» – билось о его ладони, как заряды дроби. Билось и отскакивало. Ему показалось, что жесты их несколько успокаиваются. Приоткрыл уши.
– А все кончается всего лишь – свадьбой?! – ураганом ворвалось.
Пушкин схватил со стола вазу и грохнул об пол.
Стало тихо. Звонко падали капли: с мокрого стебля – в лужу, усыпанную осколками.
Пушкин возразил:
– Между прочим, чрезвычайно трудно кончить дело, как вы изволили выразиться, всего лишь свадьбой. Ни у одного из вас, господа, замечу совершенно дружески, ни одна книга всего лишь свадьбой так и не закончилась.
– Вы знали, что чертежи чушь, – осенило Чехова.
– Это ничего не меняло.
– Это меняет все! – был потрясен Гоголь. – Вы нас предали. Как же так? Ведь мы… Ведь мы… Потом все будет, как предупредил доктор.
Он нервно поднял и осмотрел свою руку. Потом вторую. Потом ногу. Потрогал себя за нос.
Пушкин поморщился. Трагинервических явлений он действительно не любил. Двум другим стало неловко: Гоголь умел в нужный момент поднести вам к носу кривое зеркало.
– Все ваши члены на месте, Николай Васильевич, – заверил Чехов. – До финала, которым пригрозил доктор Даль, пока не дошло.
– Пока что? – взвизгнул Гоголь, дернул себя за уши. – Дойдет! Ах, я чувствую. Я уже чувствую в себе какую-то воздушность, легкость. Еще полчаса назад я ничего такого не чувствовал.
– Полчаса назад вы были еще плотно отобедавши, – заметил Чехов. – Теперь пищеварительные соки сделали свое дело.
– О чем вы на самом деле думаете? – обернулся к нему Лермонтов.
– Я думаю о том, что я вам удивляюсь, Николай Васильевич. – Голос Чехова был печален.
– Мне?! – задрожал Гоголь. – Что вы такое говорите!
– Вы живете. У вас все равно получается жить.
– И я, – уронил Пушкин, – завидую.
– Ничего удивительного. До этого он слишком всего боялся. Дам, кошек, детей, ящериц. Жить – особенно, – проворчал Лермонтов.
– А вам и сейчас не хватает храбрости признаться в том, что вы чувствуете, – парировал Чехов.
– Мне?! – мгновенно вскипел Лермонтов. – Вы обвиняете меня в трусости?!
– Нет. В зависти. Но вовсе не обвиняю. Чувство не хуже прочих. Давайте я вам переколю бутоньерку, Александр Сергеевич. Сидит в самом деле высоко.
Пушкин подставил грудь. Ловкие докторские пальцы схватились за булавку. Пушкин внимательно смотрел в лицо Чехова. Потом поднял руку, похлопал по его руке. Взгляды встретились. В глазах Пушкина было сочувствие. Взгляд Чехова смущенно отпрянул.
– Ну вот, – оправил лепесток Чехов. – Теперь прекрасно.
– Я? Я трус?! – ударил ладонями по столу Лермонтов. Но вскочить не получилось. Он с трудом выпрямил тело. Крупные капли пота катились по лбу. Выступили над губой. Он облизнул ее. Он был бледен. Его шатало.
– Что с вами, Михаил Юрьевич? – Чехов встревожился уже не на шутку. – Вот опять. Ведь это не простуда!
Лермонтов вдруг обмяк.
– Прошло, – попробовал улыбнуться. – Полагаю, какая-нибудь старая кавказская лихорадка. Скоро пройдет. Скоро пройдет все, – добавил он таким тоном, что Гоголя передернуло.
– Я вовсе не имел в виду, что вы трус, – мягко сказал Чехов. – Простите.
Всем было как-то смутно. Чувствовалось, что многое надо сказать. И что говорить этого – не хочется. Не хочется это даже думать.
Пушкин посмотрел на одного, другого, третьего. Переступил через лужу и осколки. Взял сложенный цилиндр, дал ему тычка. Черная труба хлопнула, выстрелив, расправилась:
– Нет, я вас не предавал. Да, я знал, что его изобретение чушь. Россия проигрывает Крымскую войну. Такова развязка моей истории. Но и ваши, прошу прощения, все закончились одинаково: Севастополь пал.
Он не дал им ни возразить, ни оправдаться.
– Книга умнее автора и знает больше его.
– Что же знает ваша?
– Что и ваши. Иногда поражение важней победы. Нужней победы. – Он надел цилиндр. – Я передам поздравления новобрачным от вас всех. Если позволите. Всего хорошего, господа.
Прикоснулся к краю шляпы и вышел.
Чехов перевел взгляд с одного на другого. Громко крикнул в пространство:
– Госпожа Петрова, у нас свалилась ваза! Случайно!
Только подозвав извозчика, Пушкин вспомнил про листки. Торопливей, чем следовало, упал задом на кожаную подушку. Рукой в перчатке нырнул под шубу. Вынул. На первом было крупно выписано название: «Дочь подводного капитана». Перевернул всю стопку. В темнеющем воздухе ударили в глаза последние строчки:
«Оленька сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: „Кальмар… кальмар… кальмар“.
Госпожа Гюлен вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние.
Абрикосов произведен в ротмистры и женится на княжне Полине».
Пушкин хмыкнул. Он был снисходителен к неудачам. И своим, и чужим. Чего себя поедом есть, когда есть удачи. Свернул листки в трубку. Уже замахнулся, чтобы выбросить рукопись в ноздреватый сугроб у обочины. Но прежде ткнул концом трубки в спину извозчика:
– Останови у Адмиралтейской площади.
Оставался еще долг джентльмена.
Он делал все, как наставлял его Даль: осторожно. Капая маслом в петли, прежде чем открыть. Но уже на третьей или четвертой двери понял то, что почувствовал после самой первой: таиться нет необходимости. Во дворце никому ни до кого не было дела. Горели только одинокие светильники на стенах там и сям. Огромные гулкие залы были затянуты тьмой. Дворец был погружен в тишину. Люди спешили с нарочно деловым видом, лица у всех были потерянные.
Пушкин медленно поднимался по огромной лестнице.
За поворотом марша до него донесся негромкий разговор по-французски, слова отскакивали от высоких колонн. Запах портупей, одеколона, табака дорисовал ему в темноте двух караульных офицеров.
– Поздравляю всех нас со скорой катастрофой на театре военных действий. Теперь она неизбежна.
– И слава богу. Сколько можно было надувать щеки перед всем миром и корчить из себя жандармов Европы.
– Дерьмо.
– Иным надо упасть совсем, чтобы начать подниматься и выпрямиться во весь рост. Увы, наша бедная родина из таких.
– Надеюсь, упав, она не останется так и лежать.
По лестнице спускались двое в белых мундирах. Серых в полумраке. Увидев черный силуэт перед собой, они, конечно же, умолкли. Взяли правее на широкой лестнице, Пушкин – левее. Сердце его все-таки забилось быстрее. Но двое даже не повернулись. Он решил все же быть осторожнее. Снова вынул масленку.