Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ — страница 9 из 47

Дверь приотворилась. Уже известный ему слуга.

– Скажите, любезный…

Тот строго глянул на «актеришку». Поставил поднос.

– Прошу.

И пятясь бесшумно, закрыл за собой дверь. На подносе стояла рюмка с водкой.

– …Где здесь уборная, – все же закончил фразу Чехов. Нетерпение превратилось в щекотку. Щекотка стала режущей. Она щипала, она колола. – Не беспокойтесь… Понимаю. Всем сейчас не до того… Черт возьми. Я сейчас лопну.

Он распахнул дверцы буфета. Стопки тарелок. Стаи чашек. Фаянсовая супница привлекла его жадное внимание. Он бережно вытянул ее за ручки. Зашуршал плащ. Чехов просунул супницу под полу. Зазвенела струя. На лице его проступило самозабвенное блаженство.

Но теперь возникла другая проблема. Он перевел ее в слова, и уши его заалели. Какой стыд! Вот так положение. Но краем сознания отметил: а смешно! Какой ужасный – или счастливый! – дар ему достался: везде он успевал заметить смешное. Даже здесь, сейчас. Идея родилась мгновенно. Она была ужасна. Но тоже смешна, и спасение от позора того стоило. Схватил супницу за ручки. Содержимое ходило ходуном. Следовало торопиться и двигаться плавно. Стараясь не расплескать, Чехов ногой отворил дверь в чулан. В желтеньком свете из буфетной блеснула медная ручка.

Он вспомнил пояснения доктора. Про сейчас, которого нет.

Либо получится, либо все это неправда.

Мизинцем оттянул ручку. И, от ужаса не глядя, выплеснул содержимое на лестницу охранного отделения. Захлопнул, точно жидкость могла кинуться обратно. Он понадеялся, что все рассказанное доктором правда. Проверять не хотелось. Сердце билось в горле, в висках, под языком. Поставил супницу на сломанный бочонок. Слуги разберутся. Проскользнул снова в голубенькую буфетную.

Его не хватились. Рюмка успела запотеть. Но кое-что добавилось: пахло табачным дымом. Облегчение после совершенной проказы катило по телу жаркими волнами. Придало любопытству храбрости. Чехов на цыпочках подошел к дверям, что вели в квартиру. Надавил на ручку, задержал. Ладонь вспотела. Он тихонько толкнул дверь. Не дыша, приник щекой к щели. Увидел изразцовую печь. А потом – женщину.

Она сидела на желтой кушетке, наклонив выбившиеся пряди к расставленным коленям, между которыми натянулось серое платье. И жадно, некрасиво курила.

Лицо ее опухло, губы обметало, глаза и нос были красны, под глазами набрякли мешки. Остановившийся взгляд смотрел в какое-то страшное никуда. Окурок обжег ей пальцы. Она дернулась всем телом, но не вскрикнула. А торопливо перехватила окурок. Другой рукой выщелкнула из портсигара новую папиросу. Сунула в рот, приставила тлеющий окурок к концу: скосив глаза к носу, несколько раз пыхнула. Убедилась, что занялось. Пульнула окурок в печь. И, вскинув подбородок, выпустила сизое щупальце дыма.

Дым рассеялся.

Взгляд дамы побелел. Она увидела щель, щеку и глаз – незнакомца.

– Бюллетень вывесят! – взвизгнула, как будто к ней прикоснулся не взгляд, а горячая кочерга. – Прекратите уже ходить!

И с пушечным звуком захлопнула дверь.

Чехов отпрянул.

Мысли его взметнулись. А выше всех, как пыль, – самая ничтожная. Впервые за много-много лет незнакомая женщина не улыбнулась ему. Не задержала повлажневший взгляд. Не кинулась за автографом – на книжке, на салфетке, на веере, на собственной ладони. Он вообще ее не заинтересовал. Это было так странно, так ново, так… Он шагнул к буфету, хлопнул водку одним глотком. Скривился: перестояла – теплая.

– Дерьмо.

Стукнул рюмку обратно.

Женщина вздрогнула и подняла голову.

Но не от маленького круглого звука из буфетной. Глаза ее были устремлены на дверь, за которой был кабинет. Странное чувство ударило, как ледяной кулак под дых. Что-то происходит. Неодолимое, неотвратимое. То, что навеки разделит ее жизнь на «до» и «после». «Умирает», – она переломила папиросу, не заметив, что обожгла пальцы. Шурша платьем, кинулась к дверям. Ворвалась, пиная коленями подол, и замерла на середине комнаты. Доктор Даль обернулся. Он стоял у дивана. Темный сюртук почти растворялся на фоне темных книжных полок. Лицо без кровинки.

Испуганное.

– Он будет жив! – крикнула она сдавленно. – Ему лучше!

Даль наклонился к лежащему:

– Что, Александр Сергеевич? Что?

Прошелестело:

– Скажи ей, Даль. Все.

Доктор Даль растерялся. Глянул беспомощно. На него. На нее. Снова на него:

– Но…

Губы ее затряслись. Озноб молниями пробегал по телу.

С дивана донеслось тихо:

– Я от жены ничего не скрываю.

В ушах ее загудел звон. Ничего не слышу. Что он говорит? Я ничего не слышу! Замолчите! Прошу вас. Уйдите. Зачем доктор? Не надо доктора. Ему же лучше! Лучше! Лучше! В висках бухало, сотрясая потолок, полки, диван, мир.

Доктор Даль робко глянул на лежавшего. Кашлянул в кулак:

– Но… я… Хорошо. Гм.

Повернулся:

– Наталья Николаевна… Ой!

Он метнулся – но женщина уже опала, как снежная лавина. Гулко стукнула об пол голова. Даль рухнул рядом на колени, сунул ладонь ей под затылок. Она была в глубоком обмороке. Приподнять ей голову Даль не успел. Тело ее вдруг вытянулось. Одеревенело. Потом выгнулось мостом. И вдруг изогнулось дугой, так что ноги коснулись растрепанного узла волос на затылке.

– Соли! Воды! Помогите! – закричал доктор.

Чехов выскочил из буфетной.

Из гостиной – слуга.

Втроем они хватали ее за руки. Поднимали ей голову. Старались удержать. Напрасно. Кое-как перенесли в спальню. Уложили на кровать. Тело бедной женщины сотрясали истерические конвульсии, которые – как и беспамятство – не прекращались еще несколько дней, после чего зубы ее, такие белые и ровные, остались навсегда расшатанными – так сильно она стискивала челюсти.

Глубокой ночью гроб, обернутый рогожей, вынесли.

У парадной стояли дроги с крепкой мохнатой почтовой лошадкой под дугой. Колокольчик был осмотрительно подвязан: глух и нем. Окна слепы. На набережную глядели только звезды. Снег пухло лежал на тумбах.

Гроб, кряхтя втроем, уложили на дроги, вдвинули. Навалили сверху солому.

Слуга привалился рядом, обнял сверху. Зарыдал.

Подождали, выказав уважение его скорби.

– Полно, Никита, – тронула его за плечо рука в перчатке. – Вдова больна. За ней уход нужен. А за домом – присмотр.

Подействовало.

Тот, хлюпая носом, сполз. Встал нетвердо на ноги, дрожа от горя и мороза. Лицо закрыл локтем – не в силах видеть гроб того, кого нянчил еще малюткой.

Два укутанных господина в шапках до самого носа сели позади гроба. Вожжи хлопнули. Полозья взвизгнули. Дроги полетели по пустынной набережной.

Глава 3. Перстень с изумрудом

Даль сидел в кресле и делал то, что ненавидел больше всего, но умел, кажется, лучше многих. Лучше всех них! Ждал. Привычные мысли зудели.

Может, поэтому написанное им никогда не было по-настоящему хорошо? – подумал в который раз. Вот и сейчас. Ну почему никак не может успокоиться. Не думать. Все оборачивается, все прощупывает, все скоблит ногтем, все принюхивается: все ли я сделал? Все ли я сделал – правильно?

Этот фат Чехов, поди, никогда себя не спрашивает, правильно ли сделал. Просто делает.

Хотелось вскочить. Подойти к двери. Заглянуть. Убедиться. Все ли правильно там делает этот фат.

Но Даль знал: нельзя, теперь только ждать. И лишь потел, ерзал на стуле и крутил на указательном пальце перстень с большим квадратным изумрудом.

«Перстень, – подумал. – Перстень придется вернуть».


Петербург. 1837 год

Даль тихо поклонился:

– Николай Федорович.

Лейб-медик Арендт поприветствовал удивленно:

– Владимир Иванович.

Неудовольствия или ревности на полном румяном лице лейб-медика не было. Ревность – это для неудачников. А Николай Федорович Арендт был баловнем: науки, судьбы, сильных мира сего. Его не убило ни под Аустерлицем, ни под Бородином. К пятидесяти годам у него были дом на Миллионной, Владимир в петлице, Анна на шее, должность личного врача императора Николая Павловича и почти тысяча успешных операций.

Но вот удивление на его лице сейчас появилось, да.

– Зачем вы здесь, дорогой Владимир Иванович?

В Петербурге Даль был известен операциями на глазах, а также тем, что великолепно резал и левой рукой, и правой.

– Офтальмологическая помощь этому раненому точно не требуется, – заговорил Арендт по-немецки. – Ранение в живот. Перебиты крестцовые и подвздошные кости. Началось воспаление кишок.

– Понимаю. Много ли крови потерял?

– Повязку наложили только дома.

– Много ли крови он потерял?

– Изрядно.

– Сколько именно?

– После ранения от самой Черной речки везли.

– Сколько?! Крови?!

Арендт вздрогнул. Несколько мгновений глядел Далю в лицо. Подумал с состраданием: «Это не грубость, это горе». Молвил, впрочем, сухо:

– Около сорока процентов.

– Благодарю.

Даль сделал шаг вперед. Арендт заметил саквояж в его руке. Преградил путь:

– Боюсь, никакая помощь уже не требуется. Не мне вам напоминать. Живот, грудь и голова – полости, куда скальпелю хирурга ход заказан. Все, что мы можем, – это облегчить ему предсмертные страдания.

Даль сделал шаг в обход.

– Я…

Арендт опять преградил дорогу:

– Этим уже занимаются. Облегчают… предсмертные страдания.

Даль нахмурился:

– Вы позволите мне его осмотреть?

Нахмурился и Арендт:

– Не могу вам запретить.

Даль взялся за ручку двери.

– Владимир Иванович! – окликнул Арендт.

Даль остановился.

– Владимир Иванович. Я знаю вас…

– Знаете? Меня? – у Даля вырвался нервный смешок. «О, если бы вы в самом деле знали».

– Знаю ваше доброе сердце. …Он сам попросил меня сказать откровенно, каким я нахожу его положение.

– И вы…

– Я откровенно сказал, что не имею надежды к его выздоровлению. Он просил меня деликатно, но безотлагательно и откровенно изложить положение дел госпоже Пушкиной. Она ждет меня в столовой. Прошу меня извинить.