Поэты и цари — страница 38 из 91

передачи мужу и дочери. Дважды бедная женщина пишет Берии письма с просьбой «разобраться» и помочь. Самый добрый людоед на свете, конечно, на такую глупость даже не ответил. Марина встречается в июне 1941 года с Ахматовой, но та ей, похоже, ничего не объяснила. Марина не напишет свой «Реквием», она не проклянет публично Сталина, СССР, коммунизм, как можно было ожидать. Сразу кончаются все позы, весь раскол, весь нонконформизм. Она будет их просить и умолять до конца! Ради сына, дочери, мужа, сестры. В ГУЛАГ загремит вся семья. Античная трагедия стала явью, и ерундой оказались все проблемы Федры и Ариадны. Но Марина Цветаева не смогла бросить вызов местным советским богам, хотя бы так, как это сделали А. Ахматова и О. Мандельштам. И эта страшная дистанция между величием стихов и тщетой человека – главная драма ее жизни, куда ужаснее петли.

Марина пишет жалкое письмо в ЦК, просит жилье, работу, рассказывает о своем бедственном положении. В ответ для Гослитиздата в 1940 году готовится сборник Марининых стихов. Но после выхода рецензии Корнелия Зелинского его зарубают. Это 1940 год, а в апреле 1941-го Цветаеву даже приняли в профком литераторов при Гослитиздате. Она занимается переводами, это вроде дозволено. Их с Муром кормят в столовой, кидают какие-то крохи. Но начинается война, и не остается даже крох. Вообще Марина без помощи Пастернака и Асеевых даже передачи на троих собрать бы не смогла. Марина не успеет узнать, что Сергей Эфрон был расстрелян в 1941 году, и слава Богу. Она бы сошла с ума, если бы узнала про мужа, про Алю и про гибель Мура в 1944 году где-то в Витебской области. Его успели призвать. Марина привезла его Сталину на пушечное мясо. Впрочем, Муру едва ли хотелось жить: отец сгинул в ГУЛАГе, мать повесилась. Нет милосердия, смысла и катарсиса в последнем акте этой драмы. Август 1941 года. Марина с сыном едут на пароходе в эвакуацию. Едут в Елабугу. Там холодно, голодно, каждый кусок не лишний. Литераторы бесчеловечно отнеслись к Марине (эмигрантка, жила на свободе в сытости, приехала во всем парижском и зарится на наши жалкие ресурсы). Асеевы не такие, они знают Марине цену. Нет ни денег, ни работы, ни еды. Марина едет в Чистополь и оставляет там в Литфонде заявление насчет места судомойки в столовой (откроют ее только осенью). Безумие как последняя стадия отчаяния. Через три дня после этого Марина Цветаева повесилась в сенях своего жалкого домика. Можно себе представить реакцию Мура на все это, когда он в 16 лет читал безумную записку матери, что она ничего больше не понимает, что ее смерть поможет выжить ему. Сделать сына чистым и незапятнанным перед советской властью? Это означало банкротство. Банкрот стреляется в надежде, что кредиторы пожалеют его семью. Пожалуй, это самый главный урок жизни и творчества Марины Цветаевой: не верить, не бояться, не просить. (Все равно ведь убьют, так лучше без глумления, как Гумилева.) И не возвращаться в СССР. Не отрекаться. Привязанность к семье не отменяет факта вращения Земли вокруг Солнца. Марининых сил не хватило даже на то, чтобы или восстать, или вырастить Мура и поддерживать своих репрессированных близких. Через два года она бросила свой крест. Дети и гении не умеют терпеть. Все – или ничего. Школу Марина создать не могла. В страны Алисиных и Марининых чудес нет входа взрослым.

Тупой бронепоезд советской эпохи переехал Маринину жизнь и жизни всех членов ее семьи. Все по ее стихам о рельсах.

Растекись напрасною зарею

Красное, напрасное пятно!

…Молодые женщины порою

Льстятся на такое полотно.

СТИХИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ РАЗНЫХ ЛЕТ

Подборка Валерии Новодворской

* * *

Настанет день, – печальный, говорят! —

Отцарствуют, отплачут, отгорят, —

Остужены чужими пятаками, —

Мои глаза, подвижные как пламя.

И – двойника нащупавший двойник —

Сквозь легкое лицо проступит – лик.

О, наконец тебя я удостоюсь,

Благообразия прекрасный пояс!

А издали – завижу ли и вас? —

Потянется, растерянно крестясь,

Паломничество по дорожке черной

К моей руке, которой не отдерну,

К моей руке, с которой снят запрет,

К моей руке, которой больше нет.

На ваши поцелуи, о живые,

Я ничего не возражу – впервые.

Меня окутал с головы до пят

Благообразия прекрасный плат.

Ничто меня уже не вгонит в краску.

Святая у меня сегодня Пасха.

По улицам оставленной Москвы

Поеду – я, и побредете – вы.

И не один дорогою отстанет,

И первый ком о крышку гроба грянет, —

И наконец-то будет разрешен

Себялюбивый, одинокий сон.

И ничего не надобно отныне

Новопреставленной болярыне Марине.

11 апреля 1916

* * *

Пало прениже волн

Бремя дневное.

Тихо взошли на холм

Вечные – двое.

Тесно – плечо с плечом —

Встали в молчанье.

Два – под одним плащом —

Ходят дыханья.

Завтрашних спящих войн

Вождь – и вчерашних,

Молча стоят двойной

Черною башней.

Змия мудрей стоят,

Голубя кротче.

– Отче, возьми в назад,

В жизнь свою, отче!

Через все небо – дым

Воинств Господних.

Борется плащ, двойным

Вздохом приподнят.

Ревностью взор разъят,

Молит и ропщет…

– Отче, возьми в закат,

В ночь свою, отче!

Празднуя ночи вход,

Дышат пустыни.

Тяжко – как спелый плод —

Падает: – Сыне!

Смолкло в своем хлеву

Стадо людское.

На золотом холму

Двое – в покое…

19 апреля 1921

ОРФЕЙ

Так плыли: голова и лира,

Вниз, в отступающую даль.

И лира уверяла: – мира!

А губы повторяли: – жаль!

Крово-серебряный, серебро —

Кровавый след двойной лия,

Вдоль обмирающего Гебра —

Брат нежный мой! сестра моя!

Порой, в тоске неутолимой,

Ход замедлялся головы.

Но лира уверяла: – мимо!

А губы ей вослед: – увы!

Вдаль-зыблющимся изголовьем

Сдвигаемые как венцом, —

Не лира ль истекает кровью?

Не волосы ли – серебром?

Так, лестницею нисходящей

Речною – в колыбель зыбей,

Так, к острову тому, где слаще,

Чем где-либо – лжет соловей…

Где осиянные останки?

Волна соленая, – ответь!

Простоволосой лесбиянки

Быть может, вытянула сеть?

1 декабря 1921

ЭВРИДИКА – ОРФЕЮ

Для тех, отженивших последние клочья

Покрова (ни уст, ни ланит!..).

О, не превышение ли полномочий

Орфей, нисходящий в Аид?

Для тех, отрешивших последние звенья

Земного… На ложе из лож

Сложившим великую ложь лицезренья,

Внутрь зрящим – свидание нож.

Уплочено же – всеми розами крови

За этот просторный покрой

Бессмертья…

До самых летейских верховий

Любивший – мне нужен покой

Беспамятности… Ибо в призрачном доме

Сем – призрак ты, сущий, а явь —

Я, мертвая… Что же скажу тебе, кроме:

«Ты это забудь и оставь!»

Ведь не растревожишь же! Не повлекуся!

Ни рук ведь! Ни уст, чтоб припасть

Устами! – С бессмертья змеиным укусом

Кончается женская страсть.

Уплочено же – вспомяни мои крики! —

За этот последний простор.

Не надо Орфею сходить к Эвридике

И братьям тревожить сестер.

23 марта 1923

РЕЛЬСЫ

В некой разлинованности нотной

Нежась наподобие простынь —

Железнодорожные полотна,

Рельсовая режущая синь!

Пушкинское: сколько их, куда их

Гонит! (Миновало – не поют!)

Это уезжают-покидают,

Это остывают-отстают.

Это – остаются. Боль как нота

Высящаяся… Поверх любви

Высящаяся… Женою Лота

Насыпью застывшие столбы…

Час, когда отчаяньем, как свахой

Простыни разостланы. – Твоя! —

И обезголосившая Сафо

Плачет, как последняя швея.

Плач безропотности! Плач болотной

Цапли… Водоросли – плач! Глубок

Железнодорожные полотна

Ножницами режущий гудок.

Растекись напрасною зарею,

Красное, напрасное пятно!

…Молодые женщины порою

Льстятся на такое полотно.

10 июля 1923

* * *

И падает шелковый пояс

К ногам его – райской змеей…

А мне говорят – успокоюсь

Когда-нибудь, там, под землей.

Я вижу надменный и старый

Свой профиль на белой парче.

А где-то – гитаны – гитары —

И юноши в черном плаще.

И кто-то, под маскою кроясь:

– Узнайте! – Не знаю. – Узнай! —

И падает шелковый пояс

На площади – круглой, как рай.

14 мая 1917

ИСКУССТВО БЫТЬ ЗАЛОЖНИКОМ

Что сказал о поэтах самый эталонный поэт из них всех: небожитель, архангел, творец, избранник, гений, райская птица? Борис Пастернак, умевший находить наслаждение даже в мученичестве, даже в смерти. Все гедонисты, эпикурейцы и киники умерли бы от зависти, если бы узрели (и прочитали) эти слова Бориса Леонидовича.