*
ОХОТА
Я уплываю. Я вплываю в ночь
охотником за птицами и снами, —
и мир дневной отступит тихо прочь,
ночь длинной тенью ляжет между нами.
И тени, падая зигзагами, дрожат,
и воет зверь, луной обрызган рыжей, —
голубоватый снег, и по снегу скользят
упругие, оранжевые лыжи.
И птица раненая бьет крылом,
роняя кровь, глотая иглы стужи, —
на белом снеге огненным пятном
застыл предсмертный, изумленный ужас.
Снег бьет в лицо. Стремительно бегу,
весь мир вокруг задохся в снежном плаче, —
и черной тенью, глыбами в снегу
встают из леса сумрачные дачи.
Я возвращаюсь в полутьме домой,
и мир дневной уже в окно стучится, —
и вот летит, подстреленная мной
на белом снеге, огненная птица.
«Ночь падает тяжелой гроздью звезд…»
Ночь падает тяжелой гроздью звезд,
а день гудками и стальным стенаньем,
и вянет мир веселых, нежных роз
от электрического тусклого сиянья.
Как двойственный понять союз,
двойного мира чуткое вращенье,
по небу черному бегущее виденье,
и плач, и смех, и шепот муз?..
ГРОЗА
Молчание перед грозой. И вдруг
прорвавшееся оцепененье.
Так начинается. Так крепнет звук
дождя. Так тенью
все застилается вокруг.
И каплет с крыш. Растут бунты,
и, соумышленница бури,
в дрожаньи капель проступаешь ты,
предвестница грозы в лазури.
И хлещет ветер в темноте. Но вот
желтеющее полыханье, —
дома, деревья, целый мир встает
в мигающем, как сон, сознаньи.
Пока, шагая напролом,
через мятущиеся своды
союзником не вступит гром
нас обступающей свободы.
Тогда, ворвавшись в голоса,
лиловой молнией отметин,
раздвинет гулом небеса
идущее, как гром, столетье.
ТВОРЧЕСТВО
Как он поет! Он хочет жить — восторг,
он бьется ночью в облаке сирени;
дневные встречи, как безликий морг,
где лишь неузнанные тени.
Вплывают звезды. Голубую горсть
я зачерпну, я развернусь, я брошу, —
пускай летит, — лови, лови, мой гость,
мою сияющую ношу.
И словишь ты. В раскрытое крыло
душа метнется птицей и застынет.
и сквозь звенящее, морозное стекло
ты пронесешься в звездную пустыню.
«Шуршанье в кустах, и в прозрачном, как небо, пруде…»
Шуршанье в кустах, и в прозрачном, как небо, пруде —
шорох и колыханье.
Звездная ночь, она бьется в зеленой воде,
как мертвое воспоминанье.
И плещет о берег. И в омут кидаясь, как в сны,
в блаженное головокруженье,
из знойного плена дерев и весны
дрожащие падают тени.
Ленивой волною текут под откос,
в зеленую воду, и там замирая,
но снова и снова в шумящий хаос
из плеска воды, как из сна, возвращаясь.
Из сна возвращаясь… ты помнишь, тогда
такое ж струилось и гасло сиянье
из ночи разлуки… забудь… навсегда…
улыбка и музыка, и прощанье.
«В зеркальных ледянистых лужах…»
В зеркальных ледянистых лужах
стояла темная вода,
а ночь была холодный ужас;
срывалась черная звезда
от гулких ливней и ветров
на безнадежные деревья
и на бульвары городов,
на наши дымные кочевья.
И прошумели небеса,
как отшумят воспоминанья; —
в пустые темные глаза
плывет холодное сиянье.
И непришедшая весна,
как будто медля в отдаленьи,
в безглазые провалы сна
крылатою спускалась тенью,
напоминая нам еще,
что под неистовством несчастий
наш крик и трепет освещен
душой, разорванной на части.
IN MEMORIAM HOELDERLIN [107]
Диотима, вернись… я сгораю, падая в тьму;
ты сквозь жизнь прорастала огромною тенью,
ты зимою цвела, ты сияла мне одному,
а зима отвечала горячею розой и пеньем.
Ты помнишь ту жизнь, Диотима? Тогда
все ночи и звезды сквозь нас восходили, —
и бились в дремоте, в зеркальных тенетах пруда,
а в небе шумели орлиные крылья,
и черные клювы мерцали в ночи;
любовь поднималась, как клекот на скалы…
но крылья затихли… и солнца лучи
текут и пронзают, холодные тонкие жала.
Все в ночь обращается… слышишь… все в ночь…
и в солнце бессолнечном, в темные годы,
я вижу тебя отступающей в ночь,
в пустые пространства жестокой и спящей природы.
УРОК РОМАНТИКИ
Огонь струится,
свеча плывет,
и гость стучится,
ко мне идет.
Лиловым лоском
цветы текут,
горячим воском
мне пальцы жгут.
И бьется звоном
окно в огне,
вечерний гомон
плывет ко мне.
Влетают звуки,
танцует мир,
в дыму и скуке
сырых квартир.
А гость садится
у синих стен,
взлетает птицей
с цветком Кармен.
В звенящем танце
идут за ней
с глазами пьяниц
и королей.
И в вихре темном
кружась, кружась,
в вечерний гомон
ты унеслась.
Так каждый вечер
прекрасен мир,
безумный ветер
по струнам лир.
Далекий отсвет
страны твоей,
дрожащий отсвет,
игра теней.
РАССТАВАНЬЕ
Все отступает в сумрак лет,
и ты, душа, уходишь с ними,
стирается на камне след,
где было раньше имя, имя…
В твоих летящих волосах
и в нежности твоей чудесной,
кому дано познать твой страх
пред неизбежным, неизвестным?
И кто поймет твой трепет рук, —
о раненые крылья птицы! —
где музыки бессмертный звук
над скрипкою еще томится
и умирает не родясь.
СВИДАНЬЕ
Там в тишине рождался звук
и нарастал из отдаленья,
ты в зеркале прошла, мой друг,
прозрачной, неживою тенью,
и, руки протянув ко мне,
ты в призрачной своей отчизне
изнемогала в темном сне,
в стеклянной задыхалась жизни,
о, если б вырваться могла
неотвратимою судьбою,
о, если бы со мной была
ты настоящею, живою,
но с плачем падала без сна
туда, где я помочь неволен,
где голос мой не заглушил
твоей непоправимой боли.
Вадим МОРКОВИН*
«Утро. Бегу сквозь мглу…»
Утро.
Бегу сквозь мглу.
Хмуро нависли крыши.
Вдруг
— на одном углу
белая клякса
— афиша.
Вскользь — равнодушье глаз
и
— в перебоях сердце.
Каждая буква — приказ,
каждая — крик о концерте.
Вечер.
Неровен шаг.
Рту пересохшему горько.
В церковь иные так
строго —
как я на галерку.
Всюду икра голов —
снизу,
с боков
и сзади.
Аплодисменты.
Рев.
И вы
— внизу, на эстраде.
Тихо.
Роняет рояль
синий романс старинный.
А вы
— стальная спираль
— зурна
— струна Паганини
— молния
— ураган
— в небо из шахты дверца.
В этот вечер
— мне песни,
— а вам
— к ногам одно лишнее сердце.
Ночь.
Тороплюсь сквозь мглу.
Желто трамваев веселье.
И
на одном углу
белая клякса —
похмелье.
ИЗ Т. ДРАЙЗЕРА[108]
Смолой и солью
пахнут паруса;
Шуршат
шершавые канаты.
И каждый день —
иные небеса.
Иной —
меридиан заката.
Боксер зеленый —
шепчет океан —
Свинец и смерч!
— изысканные сказки.
Кораллом пены обуян
Притон титанов —
остров Пасхи.
Плюется пеплом Попокатепетль,
Орел и кактус! —
спит Гвадалахара.
Шипучий щелк лукавых кастаньет,
И сушит шелк
аркады Альказара.
Не солнце — шпоры!
Клык и карабин,
И мясо грифам —
Кодекс Индостана,
И бредят дрофы трепетом дробин
Среди саванн
спаленного Судана.
А я?..
Пайка годов считаю слизь,
Безволь и боль! —
— лихая сбруя.
Нещадно трепеща за «жизнь»,
Не вглядываясь.
Не волнуясь,
И не ища.
«Прощайте… Кончено! Четыре четких года…»
Прощайте… Кончено! Четыре четких года
Мне сердце горячил горчичный газ волос.
Вотще!.. Как тяготит никчемная свобода!
Как сердце демпингом захлестывает злость!
На реях грез ничьи не реют гюйсы.
Бессильно мысли скатаны в бунты.
На гроте желтый флаг…
Но так сердца не бьются!
Так в Рим с милицией! Так польские бунты!
Списать в расход четыре цепких года,
И графом д’Артуа артачить стаю строк.
Не видеть Вас… Постыдная свобода!
Не трепетать у Ваших милых ног.
ЦЫГАНСКИЙ РОМАНС
Трамвай летел, пылая знойной страстью,
Чертя дугой пунктиры синих звезд,
Навстречу вечеру, наискосок ненастью,
Стремительный, стрекочущий норд-ост.
И я летел вослед тугим ресницам.
Пленяя рой принцесс, как струны Берлиоз,
Предчувствуя, что счастье не приснится,
И трепеща в прибое грешных грез.
Но Ваших каблуков не смея тронуть взглядом.
Смеяться вежливо набором слов сухих,
Рвя сердце ревностью и изнывая рядом,
Стесняясь и стесняя строки в стих.
ШУМАВА
Лес и шелест… Струны сосен
Стынут в сумрачном покое.
Легким тесен и несносен
Горный воздух, горечь хвои…
На опушке причитает
Диск визгливой лесопилки.
Ель верхушкою взбивает
В небе облака обмылки.
Белка бьется в сучьев невод,
Хвост роняя в хвой бездонность.
Лечь на землю, видеть небо
— И не думать, — и не помнить.
ИЗ УИЛФРЕДА ОУЭНА[109]
Путали пулеметы смерть и слякоть.
Плутали пули.
Лил дождь.
Пряди прожекторов бледные кляксы
с неба сметали в ночь.
Шли в тыл.
Шагали,
клонясь в усталость.
Кляня и клянясь.
Спотыкаясь в сон.
Кашель рвал глотки. Шли
и не знали
и не слышали шелест газовых бомб.
Газ!
Газ!
Газ!
Нервная хватка.
Каждый маской озверен.
Но один завыл,
крутясь и рыгая кровавой пеной.
«Был»…
— Лишь газеты разрядка…
Не сказать никому — разве только жесть
оловянных солдатиков в детском мажоре,
старую ложь —
Dulce et decorum est
Pro patria mori [110].
ПЛАЧ АЭЛИТЫ
На мотив А. Толстого
Злой Талцетл! Ах, нет, хороший…
Лось смешно тебя звал — землей.
Золотистою гривой поросший,
Ты ныряешь ночною мглой.
Светишь… Правда, Талцетл, ярче,
Чем блестящие очи ча?
Ах, какой ты красный, горячий…
Точно жгучий топаз, маячишь
Ты над Тумой… Томящий час…
Светишь… Иха, как можно спокойно
Улыбаться, смотреть, жить?..
Иха! Пулей навылет — больно?
О! (бросается к радиоаппарату).
ПОДРАЖАНИЕ ПУШКИНУ
Апрель гудел, как солнечный ущерб,
Стыкались тучи беспризорной рванью.
Но март набрал пошлейшее клише —
Все снегом щерился и лето прикарманил.
Безбровых фонарей бренчал табун,
Шакал реклам сучил рогожи.
Шагал верблюд реклам и клал табу…
И грабли глаз все были строже, строже…
А сердце ускоряло под откос.
Без тормозов, как ветра бег в овраге…
А от волос пьянел барокковый Христос,
А за глаза в трамваях злились шпаги.
КОМЕТА С КАМЕЛИЯМИ
Зал сосал цейсами сцену.
Зал был шквал слез,
Зал застеклянил глаз стену.
Зал трепетал —
туберкулез.
Пламя коралла, цвет без цвета.
Рот в платок — Виолетта;
Руки скрючил замученный труп.
Зал закусил кровь губ.