*
ВЕСЕННЕЕ (НА ДВОРЕ)
Протоптала в снегу дорожки
Каблучками лучей весна.
Холод щиплет щеку немножко,
Но душа совсем пьяна.
Это время чудное такое:
Туча сдуру роняет снег.
Я поднял воротник, но спокоен.
Я поверил шалунье-весне.
И никто не боится стужи,
Надоела зима полям.
Знаю — скоро морщинками лужиц
Улыбнется теплу земля.
Солнцем пьян, над собой неволен,
Кверху хвост — ошалел телок.
Я поднял воротник, но доволен.
Руки стынут — а мне тепло.
ИЮНЬ
Напряженно прислушались села,
ждут рассвета в сплошной тиши.
От тоски и снов невеселых
только рожь, ошалев, шуршит.
Снятся кос отбиваемых звоны
и серпов леденящий лязг…
И по стеблям, недавно зеленым,
желтизна от корней поднялась.
Не спеша ворот алой рубахи
распахнет молодуха-заря,
и коса, заблестев с размаху,
затрепещет в руках косаря.
Будет рожь молчаливо слушать,
как бессильно трава легла.
Как мелькая, чем дальше — глуше,
Утомленно звенит игла.
И от каждой серебряной вспышки
тихий шелест, как стон травы.
Но косарь равнодушен — не слышит,
он давно к этим стонам привык.
От усталости стал построже,
на траву глаз с издевкой косит:
«Что трава, что волосья — то же.
Отрастет, не жалей — коси».
«Синее, ближе взгляд леска…»
Синее, ближе взгляд леска,
сильнее, крепче запах поля.
Под сталь подковы — хруп песка,
еще удар — и я на воле.
И конь, и ветер без удил
промчат дорожкой, сердцу милой,
и сердце знает, что в груди
забиться сможет с новой силой.
Навстречу вырастет дымок
и шапки скирд, и хат заплаты…
Я возвратил бы, если б мог,
но дням минувшим нет возврата.
«Пусть невнятно бормочет укоры…»
Пусть невнятно бормочет укоры
от тоски пожелтевший лес.
осень шьет золотым узором
паутину земных чудес —
мне нигде не найти ответа.
И не стану его искать.
Пусть кружит, как по полю ветер,
в тайниках души тоска.
Одиноко забиться бы в угол,
прядь упрямых волос теребя…
Не порвать мне проклятого круга.
Никуда не уйти от себя.
ОСЕННЯЯ РУСЬ
Не алым маком пламенеет рожь —
в лесах румянятся калиновые гроздья.
Рябины кисти ловит рыбарь-дождь,
рукой уверенной швыряя капель горсти.
Не в крепком неводе запутался улов —
веселых туч взметает ветер стаи.
Далекий звон седых колоколов
негромкой песенкой печаль полей ласкает.
Не белым снегом замело луга —
гусиных толп не умолкают речи.
А я бреду неспешно наугад
недолгим радостям и горестям навстречу.
ЧАЙНАЯ
По спинам улиц — света хлыст
навстречу сумеречной стуже.
И каждый день — газетный лист
тосклив, пустынен и ненужен.
Часы, хромая и ворча,
сметают стрелками минуты,
и жизнь — спитой холодный чай
уныло стынет в чашках суток.
И разве той, что за стеклом
рукою тонкой бросит сдачу,
всю нежность сердца дам на слом,
всю радость нежности истрачу?
И для ее усталых губ
с улыбкой — алою наклейкой
души заветный выну рубль,
чтоб разменяла на копейки?
ВСЕ БУДЕТ ТАК…
Все будет так, как было прежде, встарь.
Не год, не два — века плывут и плыли.
По-прежнему желтеет озимь, ярь,
и ветру не снести прибитой ветром пыли.
Крылом петух с размаху на заре
в несчетный раз захлопнет ночи святцы,
и рожь, шурша, все так же будет зреть,
и колос ветром волноваться.
И в сенокос, у стоптанной межи,
сгребать траву не перестанут грабли…
Ах, пронести бы поскорей сквозь жизнь
свой ковш души, не выплеснув ни капли.
«Я рожден в глухих лесах Полесья…»
Я рожден в глухих лесах Полесья,
в голубых задумчивых лесах.
Оттого овеян грустью весь я
и осколки озера в глазах.
В волосах — медвяный запах проса,
и загар — колеблющейся ржи.
Серебристой полевой межи
поутру меня ласкали росы.
«Нет, я не твой, не городской, нездешний…»
Нет, я не твой, не городской, нездешний,
и камню песен петь я не могу.
В сто раз милей под старою черешней
в траву забиться на родном лугу
и слушать бережно, ловить в тени осоки
брюзжанье пчел и говорок ручья…
Моя — когда-то. А теперь ты чья?
О, родина, я твой поэт далекий.
ДЕМОНСТРАЦИЯ
В граниты дней
людей
и волн
толпа
и в улицах
весны разливом
волны.
На полный ход
меняя
ход неполный
штыком зеленым
из земли
тюльпан.
Неталый снег —
турецкий мед.
Халва.
Осколки солнца
грудой — апельсины.
Надменный —
в треуголке
и лосинах —
над толпами,
С плаката кино.
Шипенье шин.
Тягучий дым бензина.
И в паутине проводов:
слова.
Слова.
И речь.
Слова —
как сталь и лед.
Такая сложная
и радостно простая
в прожекторе
над кубами домов,
в прожекторе
взвилась аэростая.
От жара слов
растает
сталь и лед.
От жара слов
седая сталь
растает.
Ракетой
вверх.
Сгорая
и блистая.
И жаворонком
с неба
самолет.
И облако
в бездоннейшую синь
— веселый слон —
луны втыкает бивень.
Весенних слов,
весенних мыслей ливень
враз половодье черное снесло.
Предместьями
пчелиный
темный
гуд.
И на углах
роев людских рычанье.
Огни сегодня зажжены речами.
Железно сомкнуты плечами,
фалангами,
колоннами
идут.
Не улицы — моря.
Не площадь — океан.
В бетон домов,
в гранит дворцов и башен
за станом —
стан.
За рядом —
ряд и ряд.
Прибой толпы
могуч.
Огромен.
Страшен.
Они идут.
Их пламя пышет, пышет.
Вверх, на мосты,
в бульвары,
к площадям.
По этажам.
По крышам.
Выше,
ВЫШЕ.
И радио в аэропланах жарко дышит.
Огнем речей
горят сердца и крыши.
И кто не хочет,
даже тот услышит,
когда они
идут.
Идут.
ИДУТ.
Водоворот толпы.
Тесней,
смелее
митинг.
«Товарищи!
Друзья!
Пришел великий час.
Любимые!
Поймите же, поймите:
уже никто
разбить не в силах
нас.
Новым светом
вновь пылают зори.
Солнца алый не сорвать платок.
Всколыхнулось человечье море.
Океаном поднялся Восток.
Индия!
Твои мы слышим стоны.
Индия!
Заветная страна.
И готовятся
Аустэны и Уинстоны
нам по счету
заплатить сполна.
Вой, Китай!
В восстания восторге
стенам мира
вновь не устоять.
Слушайте, дыхание тая,
Лондоны,
Парижи
и Нью Йорки:
Бушует пламень яростный потопа.
Холодный пламень половодных волн.
Без сожаленья, чванная Европа,
от наших гаваней
мы оттолкнем твой челн.
Кто против нас,
могучих жаждой роста,
кто б против нас
стеною встать посмел,
коль заодно
— чеканят ТАСС и РОСТА —
сто сорок пять,
четыреста
и двести девяносто
мильонов
душ и тел?»
Пылают слов огнем,
огнем горят знамена.
И в тысячах грудей
кипит святой восторг.
«…Вставай, презреньем заклейменный
далекий север и восток…»
Стоустая —
прибоем волн —
молва.
Могучее — биеньем сердца — вече.
И пенье волн живых,
волн человечьих
покрыло мощные слова.
Прошли.
Опал прибой.
На флагах — жизнь и труд.
Не ламповщик —
заря зажгла багрянцем
небо.
Здесь город был.
Здесь город был
и не был.
И только души —
пленные Эреба
покоя
ночью светлой
не найдут.
ГИБЕЛЬ ГЕЛЬГОЛАНДАПоэма
Gutta cavat lapidem пес vis, sed saepe cadendam.
Капля камень долбит не силой, но частым паденьем.
Там,
где не раз
в гавань якорь бросал
пароход нелетучих голландцев
и матросы, бранясь,
протирали глаза,
возвращаясь из баров на шканцы.
Там,
где от брызг
в плащ — льдяною стеной
осторожная куталась рубка,
гордый бритт, пьяный вдрызг,
светр загнав шерстяной,
перекусывал с горечью трубку.
Там,
где маяк
или трепетный бриг
яхты стан одевал шалью яркой;
чьей страны, страсть тая,
любовался старик
у витрины редчайшею маркой.
Там,
где матрос,
чью жену черт унес,
за чужой волочился женою, —
набежав во весь рост,
бились волны в утес,
умирала волна за волною.
В год,
грозный год,
батареи открыв,
корабли подходили не с оста:
покорители вод
взрыв бросали на взрыв,
рвали немцев осиные гнезда.
Рейд
отдал пыл
не ладьям рыбаков —
крейсерам, миноносцам, буксирам.
И утес встал и стыл
над прибоем веков
в минном поле пустынным и сирым.
Горд
был утес.
И хотела волна
овладеть и владеть великаном.
Сколько пролито слез…
Поцелуев она
не считала. Не счислить бакланам.
Чайкам
не счесть.
Альбатросам не знать
всех угроз и бессильных истерик.
Затаив в брызгах месть,
убегала, грозна,
на пологий податливый берег.
Прост
был уход
броненосцев на вест,
но веселым он не был походом.
И дрожал пароход,
старожил этих мест,
при рассказе друзьям-пароходам.
Там,
где круги
корморанов — на дне
мертвый кит, — там раскинулся остров
И глядят старики
на труды прошлых дней
и в тоске задыхаются острой.
Скор
бег минут.
Фильмой жизнь пробежит —
— людям мерить мгновенья веками!
Возмущенья минут,
и уснут мятежи,
и волне покоряется камень.
Спит
старый плес.
Нежным телом волна
— гордой женщиной саги и эдды —
обвивает утес,
обладаньем сильна
и взволнована счастьем победы.
Мертв
Гельголанд —
лучезарный Зигфрид,
месть сладка синеокой Брунгильде.
Стаи шхун и шаланд
тянут сельдь, и парит
ЦЕППЕЛИН, и купцы первых гильдий
рвут
облака
и, считая, плывут
к берегам — гиацинтам Голландий,
где жена рыбака
вышивает уют
колыбельною о Гельголанде.
Где
чинит снасть,
море в скобки берет,
Зюдерзее вправляет в плотины,
как спокойную страсть,
как спокойный — народ
заплетает свою паутину.
Там,
где Рембрандт
подтвердил, что живут
люди крепкие, не ротозеи —
позабыв Гельголанд,
выткут жены уют
колыбельною о Зюдерзее.
«Ах, уйти бы. Уйти далече!..»
Ах, уйти бы. Уйти далече!
Ждет меня обомшелый дом,
где согнулись отцовские плечи
над упорным тяжелым трудом.
Дед-старик заскорузлой рукою
крепко ставил за клетью клеть.
Что ж мне делать с моей тоскою,
со шмелем на оконном стекле.
Острый плуг по полям родимым
новой жизни ведет борозду…
И пускай я приду нелюбимым,
но к любимой земле приду.