Биографическая справка
Федор Яковлевич Козельский (1734—?), сын полтавского полкового есаула, на военной службе получил чин капитана, а затем, переехав в Петербург, стал протоколистом в Сенате. Дальнейшие обстоятельства его жизни неизвестны.
Литературную деятельность Козельский начал «Одой Екатерине на Новый 1764 год». Время самого интенсивного творчества Козельского — конец 1769 — начало 1770-х годов. Он пишет элегии, оды, послания, поэмы. В 1769 году появляется его первая трагедия «Пантея», позднее была напечатана другая трагедия Козельского — «Велесана» (1778).
В журналах Н. И. Новикова и Ф. А. Эмина первая трагедия Козельского была встречена враждебно. В 12-м листе «Трутня» за 1769 год было сказано, что трагедию Козельского, «недавно напечатанную, полезно читать только тому, кто принимал рвотное лекарство и оно не действовало».
В 17-м листе «Трутня» были помещены стихи, автор которых защищает Новикова от недовольных его критикой Лукина и Козельского:
«Разумный вертопрах» [1] с «Пантеею» свидетель,
Какой им дар писать парнасской дал владетель
Не думают они, что всех тем веселят,
И забывают то, что музы не велят
Несмысленным творцам врать мерзкими стихами.
В своем «Опыте словаря» Новиков, более сдержанно по форме, по существу повторил эту критику Козельского, похвалил его оды и поэму, но порицал трагедию и элегии «Писал много стихов, из которых напечатаны «Собрание елегий» и трагедия «Пантея», но как первые, так и последняя не весьма удачны. Напротив того, его две оды имеют в себе много хорошего, а поэма «Незлобивая жизнь» от многих и похвалу заслужила» .[1]
После выхода в 1778 году «Сочинений» Козельского он снова стал предметом внимания и насмешек враждебно настроенных литераторов. В. В. Капнист в «Сатире первой» (1780) поместил Козельского (названного Котельским) в перечень «несмысленных и мерзких рифмотворцев, Слагателей вранья и сущих умоборцев», то есть повторил слова критиков «Трутня». И. Богданович в «Душеньке» (1783) посвятил несколько строк «Пантее» в перечне книг, прочитанных его героиней во дворце Амура:
Нечаянно же ей во оной книг громаде
Одну трагедию случилось развернуть, —
Писатель тщился там слезами всех трону́ть,
И там любовница в печальнейшем наряде,
Не зная, что сказать, кричала часто: «ах!».
Но чем и как в бедах
Ее вершился страх?
Она, сказав «люблю», бежала из покоя
И ахать одного оставила героя.
Богданович был неточен. Подобной сцены в «Пантее» нет, но восклицанием «ах!» драматург действительно злоупотреблял. На протяжении трагедии оно встречается более тридцати раз в репликах почти всех ее персонажей, особенно главной героини. Но не частота употребления «ах!» была главной причиной вражды к Козельскому, а привнесенные им в трагедию элементы слезной драмы, поскольку в «Пантее» показан только любовный конфликт и совершенно отсутствует обязательная в трагедиях Сумарокова этико-политическая проблематика.
Литературная судьба Козельского характерна для тех писателей, которые сознавали необходимость новых путей, но не обладали достаточной творческой силой, чтобы преодолеть инерцию прочно утвердившейся художественно-эстетической системы. Поэтому они не могли предложить новых художественных решений и довольствовались лишь частичными отступлениями, дающими основание сторонникам господствующего направления находить в их работе только «ошибки» и «неправильности».
253—257. <Из цикла «Элегии»>
ЭЛЕГИЯ I{*}
Свершилось то со мной (о, лютых бед начало!),
Что мысли вещие и сердце предвещало.
Предвестие, в душе подъемлющее брань,
Сбылось, что принесу я злой печали дань,
Что дорого куплю сладчайшие утехи,
Слезами заплачу любви нежнейшей смехи.
Внемли печаль мою, сокровище мое!
Какую нанесло отсутствие твое,
Какие я терплю несносные здесь муки,
Как время провожу мучительной разлуки.
Ничто не веселит, противен день и свет,
Противна жизнь моя; ни в чем отрады нет.
Ничто не веселит, ни место то прекрасно,
Где веселился я с тобою повсечасно,
Ни чистых вод струи, ниже сей пышный град,
Ни рощи, ни сады не принесут отрад.
Сколь зрелище сих мест прекрасно и забавно,
Столь без тебя оно противно и не нравно:
Забавы вместо мне тоски наводят тень,
Печали кажут ночь, веселья кроют день.
И сердце больше тем смущенное терзают,
Коль ласки те на мысль и игры возвращают,
Которые имел, любезная, с тобой,
Питавшие и страсть и дух плененный мой.
А ныне лишь тоску и скуку мне наводят,
Коль тщетно нежности твои на мысль приводят.
Пернатые, весны почувствовав приход,
Среди прекрасных рощ любви вкушают плод;
А я, увы! своей возлюбленной лишаюсь!
И, зря на их любовь, стеню и сокрушаюсь!..
Пресладкие часы!.. Приятные места!
Тут зрима мной была любезна красота!
Но, ах! К чему сие бесплодно вспоминанье!
Забыть прелестный взор и истребить мечтанье —
То средство, чтоб болезнь сердечну исцелить...
Но средства сил мне нет сего употребить!
Когда б приятности те были мной забвенны,
То были б лютые и раны исцеленны,
Которые в твоей разлуке я терплю;
Но я тебя всегда и помню и люблю,
И лютой тем тоски моей не скончеваю.
Когда несчастный я тебя, мой свет, теряю,
Теряю я покой, теряю век драгой,
Забавы трачу все любезные с тобой.
Я часто, скорбию безмерной утомленный,
Взвожу на небо взор, слезами орошенный,
Неизмериму зрю там бездну высоты.
Так нет конца моей прискорбной тяготы!..
Конца печали нет! Мне больше жить не можно,
Коль должно мне тебя лишиться непреложно.
Несчастная любовь!.. Любезная, отдай
Обратно мне себя. Препятства побеждай,
Поссорься за меня с домашними своими.
Скажи, что жить тебе назначено не с ними.
ЭЛЕГИЯ VI{*}
Приближился уже разлуки час моей,
И грозно предстоит страдание мне с ней;
Мне слезы проливать уж время наступило,
И видимым меня несчастьем устрашило.
Настал печальный день расстаться мне с драгой,
Что тьмы ужасных бед приводит за собой.
В полунощи луна не так уже светила,
Денница мне сей день не светло озарила,
В полудни солнце уж не тот дало нам свет,
Каким оно у нас блистало много лет:
Не дышут зе́фиры в лугах моих приятны,
Уж стали времена забавные превратны.
Призна́ки все одни, куда ни обращусь,
Что за несчастну жизнь судьбою отдаюсь.
Среди прекрасных мест, цветами испрещренных,
Где тесный был союз сердец соединенных,
Судьбою я влекусь в угрюмые места,
Где всё несносно мне, где жизнь уже не та,
Где грусть лишь и печаль и скуки обитают,
И где веселых дней и нежностей не знают.
Туда готовый мне корабль уже стоял,
Туда спешил я сам, хотя и не желал.
Не раз предпринимал в отчаяньи глубоком
Погребсть себя в водах я на море широком;
Иль, с брегу не сходя, жестоку смерть принять
И тем в разлуке жизнь несносную скончать.
Жестокая любовь, к чему ты не приводишь!
Коликих зол и бед ты смертным не наводишь!
Как можно было снесть мучительный тот час,
Когда сказала мне: «Прости в последний раз!» —
Любезная моя, кем грудь моя дыхала,
И что мне век драгой собою даровала,
Которую всегда я пламенно любил,
И жизнь мою всю ей на жертву посвятил.
«Прощай, мой свет, прощай», — сказала мне, стеная,
Слезами залилась, в печали умирая.
Казалось, что река из глаз ее текла,
Как мне она сто раз «прощай, мой свет» рекла!
Засмякнутыми мне лобзанье дав устами,
Старалась удержать слабейшими руками.
Еще промолвить мне един желала раз,
Но слезы потекли, как град, из смутных глаз.
Лишь стон ее с моим вздыханием встречался
И дух ее моим печальным возмущался,
Сердечной жалости не мог явить в словах,
Но тщился изъяснить ту в горьких лишь слезах.
Тут корабельщик в путь невольный понуждает,
А нежная любовь меня не отпущает;
И тщетно силится удерживать меня.
Отсрочивал пять раз я срок того же дня.
«Прощай», сказав сто крат, к любезной возвращался,
И долго говорил... в последние прощался!..
Она, ударивши в свою прекрасну грудь,
Промолвила: «Меня, любезный, не забудь!»
Желала говорить и более со мною,
Но смертною слова прервалися тоскою.
А как расстался я, как на корабль взошел,
И сам ли я отстал, иль кто меня отвел,
Что был без памяти, пересказать не можно,
Лишь в мысли я теперь имею то неложно,
Что ночь печальная закрыла горизонт,
И стал уж возмущен Бореем гневным понт;
Среди ужасных волн от севера надменных
И в ярости своей до облак вознесенных,
Хотя товарищи в хладнеющих сердцах
Обыкновенный всем воображают страх,
Но я с весельем жду погибели ужасной,
И смерти сам хощу, лишившися прекрасной,
В пучине погасить и жизнь и нежну страсть,
И прекратить мою лютейшую напасть.
ЭЛЕГИЯ XVI{*}
Когда тех сладких дум приходит вображенье,
И всех тех нежностей приятных возвращенье,
Прекрасная! как я любовию твоей
Желанье услаждал всяк час души моей;
Как я в веселье жил с тобою неразлучно
И жизнь пресладкую я вел благополучно;
Как страстнейший мой взор твоим я насыщал,
И в мыслях все черты прекрасны описал,
На коих и теперь те суще начертанны
И в сердце нежности твои навек влиянны.
О, как терзается во мне смущенный дух,
Лишась веселия того и счастья вдруг,
Что лютою теперь разлукой истребленно,
Как бурным вихрем всё навеки похищенно.
О, жизнь мучительна! О, жизнь, что смерти зляй!
О, море лютых мук! Бедам не виден край!
О, рок, что разорвал союз сердец ты нежных!
О, век, что прелестей наполнен ненадежных!
Уже сокровище драгое потерял,
Которым дни мои всечасно услаждал,
И, видя всякий час прекрасну пред собою,
Приятный разговор ведущую со мною,
Целующу меня, ласкающу всегда,
Каким весельем был я восхищен тогда!
А ныне тех забав и нежностей лишенны
Любезнейших тех дней минуты сокровенны.
Открылись смутные и горестные дни,
И мрачная печаль, и скуки лишь одни,
В которых до конца мой томный дух крушится,
И напоенна мысль любовию мутится;
Грусть сердце и тоску в смущенны мысли шлет,
А взор печальный мой прегорьки слезы льет.
Такие я несу в разлуке сей удары,
Как нежна горлица, лишась любезной пары,
Крушится и везде летает по лесам,
Тоскует и грустит, мятется по кустам,
В пустыни страшные полет свой обращает,
Любезныя ища, там нежно воздыхает,
И вздохи отдает ее угрюмый лес;
Немало облетит в тоске своей древес,
Нередко злачные их ветви пременяя,
И бьется, он свою любезную теряя.
Так я ища тебя, хожу по тем местам,
Которые пред тем приятны были нам;
Отраду ль получу я в тех местах какую? —
Нет. Только грусть мою умножу я презлую.
Коль вспомню в жалости забав приятность тех,
Как я покоился с тобой среди утех.
Я часто от тоски места переменяю,
Прекрасная! тебя найти как будто чаю.
Непроходимые места я прохожу,
Хоть страсть сулит найти тебя, — не нахожу.
И зрю одумавшись, что льстит мечта пустая,
Когда уже не здесь живет моя драгая.
Как стоны все мои к тебе, мой свет, дойдут,
Как если тихие зефиры донесут,
Как мучуся и как в разлуке я страдаю,
И как в жестокой сей я грусти умираю,
Любезная! оплачь мою сурову часть,
И знай, что я твою всегда питаю страсть.
О, сон! О, сладкий сон! покрой слезящи очи!
И да продлится мрак моей печальной ночи!
Дабы сложить на час сердечну тяготу,
И чтоб забыть во сне мне льстящую мечту.
Но сердцем овладел толь страсти огнь жестокий,
Что лютой не смягчит тоски и сон глубокий;
И в нем и в бдении даю мой тяжкий стон.
Или меня спокой, спокой, о, смертный сон!
ЭЛЕГИЯ XXI{*}
Рассудок помрачив во мне, слепая страсть,
Вотще душе моей сулила сладку часть.
Прельстившись, не прозреть несклонности упорной,
Ниже твоей познать усмешки мог презорной.
Я льстился, что, тебя, прекрасная, любя,
Взаимно сам любим я буду от тебя, —
Но тщетны мысли все и всуе мне манили,
Лишь сердце в вечную неволю заключили.
Какая может быть лютее сердцу казнь,
Как полному любви отказана приязнь?
Чем больше лютых ран, мой свет, мне причиняешь,
Тем в муке на меня спокойнее взираешь,
Иль временем и то я принужден терпеть,
Что в грусти на меня не хочешь и воззреть;
И жалости о мне не чувствуешь нимало;
Усердие мое тебе противно стало.
Любезная! страдать я осужден тобой,
И кажешь мне уже к печали знак такой,
Что время моего покою невозвратно;
И сколько на тебя я ни гляжу приятно,
То чувствую я столь суровости в тебе,
Что я тебе дать знать не смею о себе,
И на любовь мою и склонности стократны
Ты отсылаешь мне лишь взоры неприятны;
Ответствуешь на всё ты гордостью одной,
Жестоко ты всегда обходишься со мной.
Коль путь любви закрыт и сердце толь упорно,
Яви приятство мне свое хотя притворно.
По крайней мере ты возьми забаву в том,
Что тщетным ты моим утешишься трудом.
Увы! Коль дороги твои мне и обманы!
Не хочешь ты моей ниже коснуться раны!
Не может у тебя несчастный испросить,
Чтоб ты мне снизошла хотя в любви польстить.
Ужель ты потерять жалеешь и минуты,
Себе в веселие, а мне в мученья люты?
Колико можешь ты досады причинять
И тем самим, что мне не хочешь досаждать!
Храни и предоставь ты все сии досады
Не мне, но льстивому злодею для награды.
Послужит от тебя мне в казнь и то одно,
Что без успеха я люблю тебя давно.
Я от тебя, мой свет, желаю не инова,
Как только твоего любезного мне слова,
Счастливейших минут и радостнейших нет,
Как если скажешь мне: «Люблю тебя, мой свет!»
ЭЛЕГИЯ XXV{*}
Желание мое к концу уже пришло:
Отраду сладких чувств мне счастье принесло.
Старание мое я зрю небесполезно,
Уже сокровище я получил любезно.
В каком восторге был я в тот дражайший час!
Когда услышал я приятнейший сей глас:
«Мой свет, се отдаю тебе я сердце верно,
Ты только лишь меня люби нелицемерно».
Когда к ушам моим сей голос прилетел,
Взыграла кровь во мне, и в сердце жар вскипел.
Восчувствовал мой дух веселье несказанно,
Воображала мысль мне радость непрестанно.
Тут мыслей я не мог рассеянных собрать,
Не доставало слов любезной отвечать;
Спешил обнять ее и целовал стократно
Прекрасное лице, прелестно и приятно.
Тут речи были мне ненужны и слова,
Что видима была ей радость такова
В играющих глазах и пляшущих всечасно,
Всё было на лице, всё можно видеть ясно.
Где вместо языка глаза служили мне,
О радости моей давали знать оне,
Мгновения сего толь нежность несказанна,
Что нет пера, каким быть может начертанна.
Не можно изъяснить в час вожделенный он,
Забвение ль, иль сласть, или сладчайший сон,
В котором мысли, дух и сердце утопало,
Опомнившись потом, так сладость ощущало,
Как путник улучит прохладу и покой,
В несносные жары томясь и в летний зной,
Под тенью древ густых, где зе́фир тихий веет,
Где сладко по трудах прибежище имеет, —
И дух и члены вдруг спокоит он свои,
Где близ его журчат прохладные ручьи.
Натура, на его томление склоняясь,
С ручьями, с тенью древ и с ветром соглашаясь,
Во утомленный дух его прохладу льет;
Сон сладкий наводя ему, ключ шумный бьет.
Взвевает там власы его зефир смиренный,
Лежит в густой траве, натурой усыпленный,
И тень прохладная лице его студит,
Спокойный шум древес уснуть ему велит.
Коль сладко путник там уставши почивает,
Толь нежно сердце мне драгая услаждает!
Отрады для меня на свете большей нет,
И се то роскошью в подсолнечной слывет.
<1769>
258. НЕЗЛОБИВАЯ ЖИЗНЬ ПЕСНЬ ПЕРВАЯ{*}
Не пастуха пою, ходяща за стадами,
Пестряща при водах овец чужих жезлами,
Что братне приобрел обманом старшинство,
Что матери своей чрез хитро мастерство
Похитил отчее дражайшее наследство.
(Обман и в пастухах коварство, злость и бедство!)
Один сокровища лишен чрез простоту,
Другой счастливым стал чрез хитру остроту.
Невинну жизнь пою под тенью древ густою,
Что собственной всегда блаженна простотою,
Где голубь с ястребом безбедно в лес летит,
И где с свирепым львом смиренный агнец спит.
Диана! Я к твоей державе прибегаю,
Нере́ид, нимф, дриад к напеву призываю:
О фавны дикие! О хор лесных сатир!
Откройте мне места, где век живет зефир.
Богатство покажи свое, прекрасна Флора,
Как ро́су льет тебе багряная Аврора;
Помона, не лиши желанья уст моих
Драгие сладости вкусить плодов твоих,
Любезна красота приятного Сильвана!
Предстань глазам моим; позволь, позволь, Диана!
Тебя пою, твою невинну простоту:
Открой сокровище, богатство, красоту,
Что зависть алчная вовеки не снедает
И ухищренный ков из рук не похищает.
Позволь войти в твои дремучие леса,
Где вечная весна, где вечная краса:
Пустыни темные, что прочиим ужасны,
А мне коль веселы, приятны и прекрасны!
Убежище от бед, безмолвная страна:
В вас безмятежна жизнь, спокойство, тишина.
Безвинная любовь, незлобная забава,
Где лес един шумит и где немеет Слава.
В веселом обществе несчастный жил Дикон,
Но от забав градских вседневно множил стон:
Он урожденный был от знатныя породы,
И был во обществе участник той свободы,
Что пользуются все высоки племена,
Но уж давно прошли златые времена.
От предков тех и сам он вел свое колено,
Что съели в яблоке зло древле сокровенно;
Лукавого тем вкус узнали и добра,
Узрели злата свет и красоту сребра;
В невежестве своем остаться не хотели,
Но пагубную страсть к познанью возымели.
Иль сами естество оставили в саду,
Или Натура их изгнала за вражду.
Блаженны, если бы невеждами остались,
С собой и с естеством когда б не разделялись.
Дикон и обществом и счастием гоним,
Хоть всё имел, за что достоин быть любим;
Велико в свете зрел сей муж несовершенство,
И можно ль на земли, он мнил, сыскать блаженство?
Со злобною судьбой он долго вел борьбу,
И в Гимне испытать в последни мнил судьбу.
В Прианну знатныя породы он влюбился,
Но от Иридиных оков не свободился.
Хоть тягость ощущал от сих оков Дикон,
Но прежде в грудь ее впустил заразы он.
Несклонности его Ирида примечая,
К Прианне ревностью, к нему любовью тая,
Вспалила жар в себе и гнева и любви,
Таила многи дни в волшебной злость крови.
(Что может быть жены для смертного миляе?
Что ухищреннее, опаснее и зляе?)
Прианну он не зря, от грусти умирал,
А от Иридина свидания страдал;
Страдал и убегал, как та его искала,
И взор свой отвращал, когда она метала.
Чем больше множил он к Прианне страстный жар,
Тем паче в той острил отмщения удар.
Она вослед за ним ходила многократно,
И видя, что ее свиданье неприятно,
Страдает, мучится, питает тщетну страсть,
В коварном сердце им готовит злу напасть.
Не знает и Дикон, не знает и Прианна,
Что обратится в плач им радость толь желанна.
Безвинна простота! Несчастная любовь!..
Не знают обое, какой кует им ков
С Прианною имев всечасную забаву,
В прекрасный день пошел с ней в рощу он кудряву,
Целуя, нежную Прианну обнимал,
И Гимном он ее так, как себя ласкал.
Он говорил, стократ любезную лобзая:
«О свет моих очей! Прианна дорогая!
Коль вожделен тот день, и коль пресладкий час,
Который съединит в любви навеки нас!
Уже дражайшее то время наступает,
Которо счастием жизнь нашу увенчает.
О время, ускори! О время, поспеши!
И страстны напитай желания души!..»
Ирида, зная то искусством чародейства,
Ярясь от ревности, коварства и злодейства,
В то время самое закралася в кустах,
Как нежности все ей он изъяснял в словах;
Подслушала, и так злясь в ревности сказала:
«Чего я от него толь долго ожидала?
Доколе буду я неверному терпеть?
Соперницу мою доколе буду зреть
В объятиях драгих неверного сидящу,
И зрящу на меня с ругательством стенящу?
Почто из ада я фури́й не изведу?
Что медлю поразить? Чего толь долго жду?
Почто Прозе́рпину к себе не призываю?
И адских челюстей для них не отверзаю?
Отверзу скоро им престрашный Ахеронт!
Уж скоро зашумит кипящий Флегетонт;
Я мраком солнца свет и очи их покрою,
День в ночь переменю и окружу их тьмою.
Возможно ли от них сносить толикий смех?
И быть свидетелем пресладких их утех?
И суетно любя, терзать свою утробу?
Воместо Ги́мена, я поведу их к гробу,
Воместо, чтоб идти с весельем к алтарям,
Пойдут бледнеющи к погибельным вратам,
И если веселясь, взойдут в чертоги брачны,
Не узрят радости, но снийдут в Тартар мрачный;
И брачные свещи послужат к гробу им.
Иль если захочу я способом иным,
Конечно отплачу несносную обиду,
Узнают, наконец, разгневанну Ириду.
И Атис презирал Цибеллы страстный жар,
Но со Агдисой он почувствовал удар.
Я то же учиню с бесчувственным Диконом,
Чтоб равным мучилась со мной и та уроном.
Но мало для нее отмщения сего,
Устрою что ни есть для ней, как для него».
Такими в ревности словами угрожала,
И страхом рощу всю ужасным всколебала.
Пошел повсюду шум, вихрь бурный, странный вой,
Угрюмый рев и треск, и мрак навис густой.
Ирида яростью отчаянной кипела,
Дикон вострепетал, Прианна побледнела,
Лишилась памяти и нежных чувств своих,
Последний долг дала ему в словах таких:
«Начто было вступать в толь страшные союзы?
Начто бы налагать сии ужасны узы?
Любезный, иль не знал ты чародейки сей?
Погибла я и ты, пропало всё от ней!
На то ли я в тебя, несчастная, влюбилась,
Чтоб жертвой лютости сей львицы учинилась?
Ах, как несчастна я! Почто, любезный мой,
Склонился ты в любовь сей чародейки злой?
Иль пусть склонился ты; почто ж меня, несчастну,
В любовь свою привел толь бедну и опасну?
Почто не убегал от взора моего?
Почто не скрылась я навек от твоего?
Но что я говорю? С ним если б не спозналась,
Любовью бы ничьей я в жизнь не наслаждалась».
И с словом из очей вдруг слезы потекли,
Вздыхания и стон из груди извлекли,
И роща к сей тоске страшнее зашумела,
Прианна наконец промолвить чуть успела:
«Спасай себя, спасай от сих висящих бед,
Коль можно, поспешу я за тобою вслед.
Но, ах, я чувствую, что в жилах кровь хладнеет,
И сердце уж мое от страха леденеет,
Скрывает свет очей густой спустившись мрак.
Увы!.. Прощай... Беги...» — рекла в последни так.
Он ей, она ему — невидима вдруг стала,
Еще потом меж них густее тьма ниспала.
Поколь с любовию был в равенстве их страх,
Поколь себя и свет могли иметь в глазах,
Боролось с ужасом любовью сердце страстно,
Но страх преодолеть старалося напрасно.
Удерживала их нежнейшая любовь,
Но больше страху злость прибавила им вновь.
Тут стала страхом их любовь преодоленна,
И тьмой от глаз его Прианна похищенна.
Восплакал, возрыдал и восстенал Дикон,
Бежал от грозных туч ему со всех сторон,
И, видя крайнее гонение он рока,
И чем грозила злость Ириды прежестока,
Мятежные места и шумный кинул град,
Где в жизни был зыбьми колеблем много крат,
И мучился в свой век несчетными бедами
За то, что превышал всех добрыми делами.
Причина зависти, напастей существо,
Оставить должен дом любезный и родство,
Любезнее всего, Прианну оставляет,
И где ее и как оставил, сам не знает.
К убежищу пошел в пустынные леса,
И руки и глаза возвел на небеса,
Недавно горькими омоченны слезами,
И возмущал себя такими словесами:
«О небо! Если мог я гнев твой воспалить,
То чем уже его возможно утолить?
О небо! Коль ты мне низвергло столько грому,
То что уж у тебя на казнь осталось злому?
И если в ярость я привесть тебя возмог,
Во что же приведет тебя презлой порок?
Терпение мое твоей превыше злобы,
И больше на меня низвергнуть не могло бы,
Хотя б хотело ты, и нет уж ничего,
В чем мог бы трепетать я гнева твоего;
Щедроты у тебя нет столько и заплаты,
Чтоб наградить могло моей великость траты.
О, злополучный век! Несчастнейший Дикон!
О, злопременный свет! Мечтание и сон!
Непостоянно всё, всё в свете сем пременно,
Лишь бедствие мое навеки утвержденно.
О, свет! О, жизнь! О, век! Когда б погиб сей свет!
Уж ей, жаленья мне об нем нимало нет!
Но, ах! Лишь для одной любезнейшей Прианны
Еще мне жалостен сей свет непостоянный!
Когда она спаслась, когда еще живет,
Пускай еще стоит сей злоковарный свет.
Прианна! весел путь! Охотно свет теряю,
Но без тебя в пути сем радостном страдаю.
Оставив общество, сердечно веселюсь,
Оставивши тебя, я внутренно крушусь.
Ирида лютая! Верх всех моих несчастий,
Конец веселия, печать моих напастей!
О, пагубная страсть! О, радостей лишь тень!
Проклят рожденья час и тот проклятый день,
В который наложил Иридины оковы,
И как вошел в ее объятия суровы!
Почто, как в грудь мою стрела ее вошла,
Мне не пронзила грудь Громова вдруг стрела?
Лишился всех утех! я погубил Прианну!
И в сердце чувствуя я горесть несказанну,
Не знаю, мне кого несчастнее почесть?
Не знаю, как беды мне в равенство привесть?
Нет зляе бед моих и участи горчайшей,
Бедняе, зрится мне, Прианны я дражайшей.
Никак! ее моей стократ лютее часть...
Но можно ль хоть сравнить ее с моей напасть?
Я мучусь о себе, я и об ней страдаю,
Несчастнее себя стократно я считаю.
Дикон простее всех, слепее всех людей,
Что хитрости не знал волшебницы он сей».
Вещал и, в горести залившися слезами,
Едва свой путь он зрел слезящими глазами:
Чем больше отирал, текло тем больше слез;
Идет, спешит, грустит, уже приходит в лес.
На праге три раза пустынном оглянулся,
Три раза на глаза ток слезный навернулся,
Три раза он на град взор смутный обращал,
Три раза он вздохнул, страдал и умирал.
(Привычка, дом, родство, всех более Прианна,—
Забвением могла ль их жалость быть попранна?)
В пустыню уж вошел, уже вступил в леса,
Безмолвие везде, шумят лишь древеса.
Оцепенел, и страх по телу мраз бросает,
И ужас легкие власы на нем вздымает;
Угрюмый тихий шум, унывно воет ветр,
Нестройно дуб шумит, жужжит там грубо кедр,
Береза клонится, трепещется осина;
То толстый некий глас, то тишина едина.
Сперва приходит в страх, и шум ему тот дик.
(Без страха ли войдет, кто жить в них не обык?)
Когда внезапно Юг, ходя в лесу, завоет,
И сердце тут его смущенное заноет;
Как если древеса испустят странный глас,
Спокойство некое приходит в оный час;
Когда взволнуясь лес в движение приходит,
Тот шум в забвение глубокое приводит;
И раздающийся в пустыне грубый стон
На мысль безмолвие, на глаз наводит сон.
Дикон внимая то, уж мыслей не волнует,
Не видит глаз сует, слух мятежей не чует.
Дорогу кажет страх, идет за ветром вслед;
Густой наводит лес забвение всех бед.
Лишь о Прианне грусть Дикону не забвенна,
Об ней прискорбен дух, об ней и мысль смущенна.
Он лесом идучи, пал дум во глубину,
И слышит он в лесах и зрит ее одну.
Несчастнейший Дикон! Он в думах возглашает,
К его несчастью он и Эхо отвечает.
«Не узришь, — говорит, — Прианны никогда»,
И Эхо отдает ему поспешно: «Да».
Услышавши сей глас, внезапно становится,
Вокруг себя он зрит, то сам себе дивится.
Прилежно внемлет глас, что Эхо отдает,
И в страсти мня, что то Прианнин был ответ,
Он ходит, он глядит, он ищет, он вздыхает,
Хоть страсть жестокая ему и обещает,
Но не находит он уже ее в лесах,
И мня, что кроется, глядит во всех кустах.
Как голубь, своея любезныя лишенный,
Летает по лесам, разлукой возмущенный,
То с ветвия на ветвь, с куста на куст другой,
Стократно прелетит, иль в куст влетев густой,
То наклоняется, то взор везде метает,
Подсматривает, зрит, вздыхает и внимает;
Где в ветвиях густых вдруг птица лишь порхнет,
Встрепещет и туды направит свой полет, —
Где страсть манит его любезною четою,
Там в горести своей он встретится не с тою.
Так, страстию прельщен, и Эхом обманясь,
Любовию водим, и грустию томясь,
Он сколько ни искал, Прианны не находит,
И в размышление о той мечте приходит.
И видя, что манит страсть суетная грудь,
Вздохнувши, дале в лес свой продолжает путь.
Он, долго идучи, взошел на холм высокий,
Где вниз с журчанием текут ключей потоки.
Оцепеневши, стал и видит изумлен,
Что верх ужасной там пещеры огражден,
Которая была высоких гор в раздоле,
На все места он зрел, лежащи вкруг, оттоле:
Тут лесом холм одет, верх леса уравнен
Натурой, как кружком искусства окружен;
Под холмом луг лежит, равно распространенный,
Зеленой от весны одеждой покровенный,
Окружность в деревах и стройность их добра́;
Там от пригорка вниз высокая гора,
Крути́зна коея вся обросла древами,
Где ровно все срослись густейшими верхами,
Что на верхах своих приятный кажут луг,
Зеленой ризы вид корения вокруг;
Высокой той горы под самой стремнино́ю
Река течет черна́ под тению густою,
Что сыплют древеса, висящи на брегах,
Где бурна Севера забвен вовеки страх;
В тени, в безмолвии течет в морски пучины,
Тиха, и на лице нет ни одной морщины.
По ту страну реки дымится верх лесов,
Иль инде промеж их окружность зрит лугов;
Вдали чрез лес поля простерлися широко,
И степь, где жадное зреть заблуждает око.
Сии места его остановили ход,
Влекущие к себе издревле смертных род,
Искусства слабого завидные примеры.
Се место для него несведомой пещеры.
Он, долго зря на них, задумавшись стоял,
Всё обозрев, вздохнул и сам себе сказал:
«Места прекрасные! Места неоцененны!
Стократно жители вы в сих местах блаженны!
Вотще стремится всяк натуре подражать,
И тщетно тщимся мы за нею успевать.
Искусства хитрого вовеки труд бесплодный,
И всуе вслед спешит за нею земнородный.
Возможно ли сравнить с натурой мастерство?
Возможно ли постичь в строеньи естество?
Взирая на места, здесь жители блаженны,
Но слыша тяжкий смрад, живут в них развращенны».
Сомненный, так сказав, к пещере вниз пошел,
И в первых на вратах он старца обозрел,
Который целый век на небеса взирает
И, век свой не сходя, в том месте пребывает.
Спросил он у него: «Кто в сих местах живет?»
Лишь только что: «Пройди», — сказал ему в ответ;
И с словом покивал он три раза́ главою.
Чудится, изумлен сей тайною такою.
Пошел, сомнением волнуясь, во врата,
И идучи в сии ужасные места,
Собою и своим крепится он ответом,
И ободряется лишь собственным советом.
Един во странствии, и в бедствиях един,
Тем больше к ужасу и к горестям причин.
Когда вошел Дикон внутрь страшныя пещеры,
Увидел, что живут смиренны изуверы,
Приятные лицем, ласкающи в словах,
Вид жалостный в глазах, усмешка во устах,
Прелестно преднее жилище украшенно,
Где скромность видится и житие блаженно,
Союз и тишина и братская любовь;
Где вольность царствует и нет мирских оков;
Наружна простота в одежде их и в пище.
Он вшел, обрадован, во внутренне жилище,
И видит, что сии Циклопы смертных жрут,
Терзают члены, кровь единородных пьют,
Лежат объедены тут кости убиенных,
Там несколько еще в снедь пол-употребленных;
Повсюду гнусный смрад, везде ужасный вид,
Сгущенный воздух в ней пришедших грудь теснит,
Везде засохша кровь; лежали тут полсыты
Циклопы, и вином и крепким сном покрыты.
Близ овцы заперты утученны лежат,
Которых два раза на всякий день доят:
Несытую свою тем алчность насыщают,
Потом их на луга обильные гоняют.
Желанием всё знать несчастный привлечен,
Коликим наконец был страхом поражен,
Когда пещеры сей, по внешности прекрасной,
Увидел он ее вид сердца толь ужасной!
Уже полуденный везде сияет свет,
Уже густая тень отвсюду в лес идет;
И кони огненны блистающего Феба
Взошли на самую средину чиста неба,
Когда начальник их от сна проснулся вдруг,
Восстав от сна, толкнул ногой из прочих двух,
Встает он, морщится, с похмелья восстенает,
И тела своего громаду подымает.
Циклопы двое встав, будили всех других,
Тогда Дикон бежал, хотя уйти от них.
Но устремясь за ним широкими стопами,
Циклоп схватил его и, заскрыпев зубами,
В пещеру за власы несчастного повлек,
И чувств лишенному так в ярости он рек:
«Вотще стараешься избегнуть злое племя,
К побегу своему нашел ты поздно время».
Он бедного к столбу, сказавши, привязал
И до другого дни на снедь определял.
Обычай есть у них несведом и чудесный,
Три раза стрелы в день метать в круги небесны:
В полудни, ввечеру, в полунощи всегда,
Немало подвигов, немало и труда;
На всякий день они пронзают твердь стрелами,
Где от летящих стрел шум и́дет над водами;
Или один ее начальник лишь метал
Толь сильно, что, стрелив, сам к земли упадал.
Дикон на то смотрел, не ведая причины,
Но думал, что они, как древни исполины,
Ведут с Юпитером преступную войну:
В коль страшну, размышлял, попался он страну!
Вздохнул и, горькими кропя лице слезами,
Сам обвинял себя такими он словами:
«Не видно ль и на мне, коль смертный в мыслях мал?
Что помавания я старца не узнал?
Не он ли покивал мне три раза главою,
Как я вступал в сей ад дрожащею ногою?
Коль столько огорчен несчастной жизни день,
Приятнее уже мне смертной ночи тень.
И может ли теперь и смерть мне быть ужасна?
Умру! Прианны нет! Вся жизнь моя несчастна».
Так укорял себя, так презирал напасть,
В которой должен был, конечно, он пропасть.
Дианна странствует во поле превысоком,
Растрепаны власы, в молчании глубоком,
Идет задумавшись, глядит в моря, в леса,
И щупает перстом высоки небеса,
Стесняет очи сном глубоким земнородных,
И возбуждает всех зверей в лов разнородных.
Уж звери и сии, прервавши сон, встают,
И паки небеса разить стрелой идут.
Проснувшися в полно́чь, ужасны изуверы
Пошли на подвиги из страшныя пещеры;
Тогда Дикон един возвел на небо взгляд,
Един, что руки уж привязаны назад,
В смертельной горести сии слова вещая:
«О вечно существо! Что день устроевая,
Всем смертным на покой определяешь ночь,
Ты ныне можешь мне единое помочь.
Дай мне ужасну ночь сию на избавленье,
Дай руку помощи и дай мне утешенье!
Изми меня из сих бесчеловечных рук!
Избави от зверей и их престрашных мук!»
Дианна, на его несчастие взирая
И жалобы его плачевные внимая,
И зря усердие, что принял смертный сей,
И что от лютых бед он убегает к ней,
К Прозе́рпине пришла и так ее молила:
«Коль нужная когда твоя была мне сила,
О мать и божество! то надобна теперь:
Богиня я сама, твоя любезна дщерь;
В полунощи мой слух стон бедного внимает,
Что в горестях ко мне ужасных прибегает,
Ведет в бедах ко мне усердие его.
Избавь его, избавь от бедствия сего».
Богиня, на ее с улыбкою взирая
И дщерь возлюбленну приятно лобызая,
Вещала к ней: «О дщерь! чрез столько ли ночей
Едина странствуя ты по вселенной всей,
Еще ль, любезна дщерь, не приймешь ты покою?
Толь долговременно не видишься со мною!
Одежда вся в росе, ты влажна от росы;
Задумчивость в глазах, нестройные власы.
Спокой, любезна дщерь, ты мысль свою смущенну,
Имеешь власть мою тебе не запрещенну;
Ты Паркам повели, те слову твоему
Послушны будут так, как гласу моему».
Уж повеление Дианны принимают
И воздух быстрыми крилами рассекают;
Летят с златых полей на розовых крилах,
Предстали Парки вдруг Дикону в тех местах;
И руки, узами скрепленны, разрешили
И жизненну его нить долее продлили
Циклопы были все на подвигах своих,
В успех употребил отсутствие он их
Внезапно свободясь от смертных тех заклепов,
Он с трепетом побег из страшных их вертепов;
И продолжая путь, так размышлял с собой:
«От жизни бегая я бедственной и злой,
Се к горшему стократ мученью приближался,
И в руки злейшие Иридиных попался!
Несведомых судеб премудро существо,
Превосходящее и ум и естество!
Коль существа сего велика в свете сила,
Что и от смертных врат меня освободила!
О, коль ты щедрая, натура, обще всем!
Не сокровенна ты и не скупа ни в чем!
Сии угодия, сии места драгие,
Достойны ль населять чудовища те злые?»
Лесною тению, ночною темнотой
Покрыт, течет в свой путь Дикон сквозь лес густой,
Пустыня не страшит и темнота ночная;
Скитающихся там зверей, не унывая,
Не трепетал он, мня, что лютостью своей
Циклопы превзойдут пустынных всех зверей.
Ужели, говорил, циклопов зверь страшнее?
И что их может быть свирепее и злее?
Тем ночь и страх прогнал, уже проснясь, заря
Смиренным оком зрит в поля, в леса, в моря.
С Тритонова одра встав, руку простирает,
И в свет багряную завесу открывает,
Повсюду сыплет блеск, возводит ясный взор,
И озлащает все верхи высоких гор;
На злаке, на листах блестящею росою
Играет, засверкав, как бисерной водою,
Когда из густоты пустынной вышел вдруг
Дикон, которому открылся чистый луг,
Покрытый зеленью, равно распространенный,
Равен поверхностью, равно и окруженный,
Его же посреди претолстый дуб стоит,
Под коим целый век густая тень висит.
Се оный дуб, куды для пищи и покою
Зевес, Плутон, Нептун склонилися от зною,
Когда бунтующих Гигантов усмирял;
Где их приятный Пан прещедро угощал,
Под коим спор вели Помона, Церес, Флора
О дубе, своего не разрешая спора,
Которой бы из них достаться должен он
В то время самое к ним подошел Дикон,
И, видя божество, с говением вещает:
«Кто вы ни есть, но мне един ваш взор являет,
Что вы не смертное, не тленно существо,
Но мню, что вы есте велико божество.
Кто вы ни есть, хотя вы смертны, хоть богини,
Преклонны будьте мне заблудшему в пустыни.
Благоволите мне явить надежный путь,
Что все мне путие здесь неизвестны суть.
Испытывать пути куды, я сам не знаю,
Лишь то скажу, что я от бедства убегаю».
Так рекл, чудовищ тех жилищем устрашась
И заблуждения подобного боясь.
Хотение его богини разумели,
Неразрешимый спор, что в древе сем имели,
Пришельцу предают с согласием на суд,
И каждая из них сулит и дар за труд.
Церера тучный клас и яблоко Помона.
Внезапно сердце тем смутилося Дикона:
«Как можно божество мне, смертному, судить?
Речет, — к сему никак не смею приступить».
Он был таким богинь велением встревожен,
И бедством научась, был крепко осторожен.
Парисов вспомнил суд и от суда беды,
Колики на себя навел богинь вражды,
Юнону как судил, Венеру и Палладу,
Колику получил вину всех бед награду.
Се вдруг сомненному ему отец веков —
«Суди, отвергнув страх», — речет из облаков.
Услышав он сей глас, внезапно ободрился
И кажду рассмотреть он больше не сумнился.
Все тщились, и могли глаза его пленить,
Прекрасные, и все достойны победить.
Но больше всех уже одна его прельщает;
Она, которая цветами обладает.
Улыбку показав на розовых устах,
Давала знать ему желанье в сих словах:
«Суди нас праведно, нам судия избранный.
Прекрасный цвет тебе я дам благоуханный,
Которым будешь век без пищи насыщен,
И коим навсегда ты будешь оживлен».
Он мнил с собой: «Страшусь несчастного раздора!
Возможно ль, чтоб когда не победила Флора?»
Так долго, мыслями волнуясь, размышлял,
Взирая на ее едину, так сказал:
«Все трое древом сим прекрасным обладайте,
Но каждая из вас своим не называйте».
Богини вдруг его постигли смысл такой,
И улыбаяся взглянулись меж собой,
Что им приятен суд, и знак такой казали
«Блаженно мнение твое, — они вещали, —
Что мнишь в разделе вред, и не делишь ты нас».
Давала Флора цвет ему, Церера клас,
Помона яблоко, с такими в дар словами:
«Доволен смертный будь ты нашими дарами.
Блаженной жизни ты в пустыне ищешь сей;
Гряди, и где найдешь ты много вдруг путей,
Вдруг кинь сии дары на те пути невступно,
На коем все они слетятся совокупно,
Тот будет оный путь, по стежке той ступай,
Дары на нем оставь и их не подымай».
Уже Дикон в свой путь с дарами поспешает
И сердце, смутное недавно, ободряет.
Он долговременным был гладом изнурен,
Коль пищи уж давно обычной он лишен.
Там рвет он мягкий злак, в снедь необыкновенный,
Вкушает, и им быть не может насыщенный.
Вкус странный кажется, сперва противна снедь
(И можно ль долгой вдруг привычке умереть?).
Растленных нравов вкус, страсть пагубных хотений,
Не может в снедь принять земных произрастений,
И вредным то себе считает человек,
Чем долее стократ продлил бы он свой век
Что ни отведает, все неприятны травы,
Но глад есть сам собой вкус лучшия приправы.
Он ест, родится вкус, привычка в нем растет,
Минута новая сласть новую дает;
Насытился потом кореньем и травами,
И жажду утолил прозрачными ключами.
Тем подкрепляет жизнь, тем продолжает путь,
И тем смущенную он ободряет грудь.
Он долго идучи в пустыне без дороги,
Пришел к распутию, тропинки видит многи,
Остановился тут и далее нейдет;
Бросает яблоко и купно клас и цвет,
Которы, разлетясь, на путь един упали,
Желанную ему дорогу указали.
Он долго к сим дарам касаться не дерзал,
«Но для чего их взять не можно?» — размышлял.
(Коль к многим бедствиям в нас свойство любопытно!
Коль тщимся мы всегда то открывать, что скрытно!)
Он поощряем был желанием своим,
И в разны мнения он страстью был влачим.
Потом во мнении одном остановился,
И подымать дары лишь только наклонился,
И чуть трону́л рукой, чудится, что из рук
Сороки, встрепетав, три полетели вдруг:
На ближних от него древах высоких сели,
Над изумленным им внезапно заскрыпели
И острым гласом их наполнили леса.
Безмолвным сим местам их странны голоса!
Пошел Дикон, лишен дороги, в лес глубокий.
Уже летят за ним и скучные сороки,
Летая над главой, свой умножают крик.
Там звери хищные, их слыша треск велик,
И мысля, что они над трупом восклицают,
Уж пасти алчные из ложей подымают,
Глазами засверкав, оставив дебрь, встают,
И гнусных птиц на треск со всех сторон идут.
Уже ему медведь ужасный показался, —
Он зрел, он встрепетал, он ужасу предался.
Потом и хищный волк, тигр лютый, страшный лев
Предстал, и испустил леса трясущий рев,
Подъемлет страх власы, тут сердце в нем уныло,
Тут весь надежды свет отчаянье сокрыло,
Когда уж размышлял волк, тигр, лев и медведь,
Кому б тогда из них достался он на снедь;
В то время и Дикон стал в мыслях колебаться,
Кому б на легшу смерть из них ему предаться.
Как дерзостный пловец Бореем поражен,
Которого корабль волнами раздроблен,
Надежды, тишины и пристани лишенный,
Узрев корабль свой весь в пучине сокрушенный,
Ужасну бездну зрит, всечасно смерти ждет,
Стоит полмертв лицем, и средств не изберет,
Чем можно облегчить толико смерть ужасну,
И как в волнах скончать скорее жизнь несчастну.
Страшится утонуть в бездонной глубине,
Иль просит небо, чтоб тонуть на мелком дне,
Или готовится, спустившися в пучину,
Скорее пить с водой ужасную кончину.
Подобно и Дикон, отчаян меж зверей,
В последней будучи погибели своей,
И ужас мыслями грядущей смерти меря,
Так избирал себе свирепейшего зверя.
Как три богини вдруг, ходящи по лесам,
Полмертвому уже ему предстали там.
Богини были те Помона, Церес, Флора,
К которым призван был для разрешенья спора.
Обрадовался он, а устрашился зверь.
«О смертный! — те рекли, — что мыслишь ты теперь?
Почто, полмертв дрожа, пред нами цепенеешь?
И для чего в таком ты ужасе бледнеешь?
Толь лютых на тебя кто устремил зверей?
И кто толь гнусных птиц навел в пустыне сей,
Которые леса своим волнуют криком
И наше божество гневят своим язы́ком?
Не слышны здесь нигде их были голоса,
Не терпят треску их пустынные леса.
Не мы ль тебе тогда колькратно подтверждали
Даров не подымать, как их тебе вручали?
Подарки поднял ты, ты поднял и зверей;
Бори их, страсти коль не одолел своей».
Сказавши, всех зверей в их ложи обратили,
Потом сорок, стремглав в ад бросив, заключили.
Дикона повели на малый стежки след,
По коей он от них с поспешностью идет;
Идет, но сердце в нем от страха не свободно.
Он тщился изъяснить чувствительность бесплодно
Богиням, кои жизнь его от бед спасли,
Но в страхе и уста промолвить не могли.
И пение уж птиц такое начиналось,
Которым ухо век его не наслаждалось.
Спешил и наконец он зрел из густоты
Невиданной вдали приятность красоты.
Он вышед, зрел древа там стройно насажденны,
Уреженны равно, ветвьми соединенны,
Под коими был вдаль открытый взору ход,
Поющих на верхах птиц разновидный род.
Внезапно сквозь кустов Дианна преходяща
Дикона в тех местах увидела спешаща;
Во светлости к нему божественной идет,
Не видящу ее Дикону вдруг речет:
«Откуду и куда свой путь ты простираешь?
Что ищешь? Кто ты есть? Иль здесь ты заблуждаешь?»
Незапно блеском он Дианны поражен,
Сияние ее он видя, изумлен.
Настращан в жизнь свою на свете многим бедством,
Побег он в лес густой и стал спасаться бегством,
Желая от ее сокрытися в кустах.
Богиня вслед рекла: «Оставь, о смертный, страх!»
Бегущего от ней словами постигала,
Последуя за ним, и руки простирала
«Отвергни тщетный страх!— угубила слова,—
О смертный, возвратись! Нет зла никакова́!
Опомнися, почто страшишься ты богини?
Остановись! Нет бед, ни страха в сей пустыне.
Пристойно ли тебя богине догонять?
И должно ли тебе от бога убегать?»
Словами нежными Дианны ободренный,
Он взор свой обратил недавно отвращенный,
Припадая к стопам, вещает тако ей:
«Несчастный, странствую в пустыне страшной сей!
Из новой я страны, из нового народа,
Причина моего в сии места прихода —
Напастей целый век за мной гоненье вслед.
Хожу, мятусь, ищу убежища от бед,
И бегая от бед, в беды впадаю новы,
Из страха в страх хожу, и из оков в оковы.
Богиня, мне умерь блистание твое,
Чтоб на тебя возвесть я око мог свое.
Я в слепоте к бедам охотно притекаю,
От благ и божества блаженна убегаю.
Богиня, отпусти безумие мое.
Скажи, скажи, молю, ты имя мне свое,
И удостой меня ты зрения прекрасна,
И учини меня в местах сих безопасна».
Она блистание убавила и свет,
Подняв его с земли, рекла ему в ответ:
«Дианна я, что сей пустыней обладаю.
Смятений никаких и век зимы не знаю,
Где никогда сей лес не плачет обнажен,
И не бледнеет луг морозом побиен,
Где безмятежна жизнь, безвинные забавы,
Нет горестей, сует, и нет гремящей славы.
Оставя всякий страх, ты мной уверен будь,
Что принял не вотще ты сей блаженный путь.
И мысли добрые, и труд твой не напрасен,
Ты счастлив будешь здесь, здесь будешь безопасен.
Гряди в сии места, последуй ты за мной!»
Рекла, и повела Дикона за собой,
И идучи уже походкою отменной,
Давала знак ему богини совершенной.
Шли из прекрасных мест в прекрасные места,
Где отвлекала взор различна красота.
Чуть вышли лишь из рощ на маленькое поле,
Увидел вдруг Дикон двенадцать нимф, в раздоле
Ходящих по лугу, их был прекрасен взор,
И с белизной на них был розовый убор.
Во смертных образе представила в одежде,
Что и́нако нельзя зреть, не отвыкши прежде.
Хоть нет прелестнее нагия красоты,
Но без стыда мы зреть не можем наготы.
Обычай в свете есть тиран людей жестокий,
Преобращает он в добро́ту и пороки.
Как если б он узрел нагой нимф чистых вид,
Во место прелести восчувствовал бы стыд;
И тело нежное, что некогда б прельстило,
Нечаянно б его в сем случае смутило.
Увидев, нимфы все к Дианне подошли,
И на героя взор чудяся возвели,
Чудяся, что в местах тех смертных не видали.
Хоть щеки красоту дорогой потеряли,
Хотя путем его затмилася краса,
Хоть гладом изнурен, но нежны нимф глаза
Сквозь всё могли прозреть прекрасную природу.
Тут долго зреть на них и он имел свободу.
Мелиту зрел герой прекраснее из них;
Она была к нему поближе всех других.
И взором выше всех и местом, близ Дианны
Стояла, взор ее в подобие Прианны.
Страсть мертва ожила, вскипела паки кровь,
Забвенна малый час, припомнилась любовь.
Он взор свой устремил, и нимфа устремила,
Он прежню любит в ней, та перва в нем взлюбила.
Из сердца не совсем Прианну истребил,
Он в ней подобие едино возлюбил,
А и́нако б никак Мелитой не был страстен;
Он столько в верности Прианне был подвластен!
Но если нежное в Мелите сходство зрел,
То сердцу запретить уж силы не имел.
Взор ласковый к нему Дианна обращает
И странствие его поведать убеждает,
Не с тем, чтоб знать его напастей не могла,
Но чтоб ему та жизнь противнее была.
Приветствует его своим приятным взором,
К вещанью таковым склоняет разговором:
«Скажи, о смертный, нам с начала жизнь свою!
И злую в обществе судьбину всю твою,
Злодействие сосед, гонение несчастья,
Ужасны мятежи, бурливые ненастья,
Труды и подвиги и бедную любовь,
И как прибегнул ты пустыни под покров,
И странствие в лесах нам расскажи подробно».
«Богиня! — рекл герой, — мне ныне неудобно
Поведать всё тебе, уже густая тень
С гор падает на низ, уже скрывает день;
Я гладом изнурен, давно лишен покою,
Едва могу уже стоять перед тобою.
Коль лестно волю мне исполнить божества!
Но слабость смертного мешает естества».
Дианна, пригласив из рощ к себе Помону,
Велела принести плодов драгих Дикону.
Та полну кошницу несет к нему плодов,
Гранатных яблоков, различных груш родов,
Пресладкий виноград, приятнейшие сливы,
И вишни нежные, красносторонны гливы,
И жирны ма́слины, и винных ягод плод,
Представлен и других плодов сладчайших род,
Которыми Дикон, под древом сев, питался
И новой пищей он лишь вполы насыщался,
Как с нимфами к нему Дианна подошла,
Стыдящемуся ясть при ней, ему рекла:
«О смертный, не стыдись! Кинь стыд обыкновенный,
Привычкой общества вотще в твой нрав вперенный.
Сей непотребный стыд в обычай ваш введен,
А первородный весь, хоть нужен, истреблен.
У вас все чтут за стыд естественны уставы,
А злость, и ближним вред, и злоковарны нравы
Не почитают в стыд; и всё то вас мерзит,
Что к пользе смертного натура всем дарит,
Вышеестественно, нестройное и злое
Вы за природное все чтете и святое.
Ты ясти не стыдись, но если пищи сей
Вкус сытости не столь привычке даст твоей;
Коль хочешь, я тебе подам иную пищу,
Пристойну вашему богатому жилищу».
В глубоких мыслях он тот слыша разговор,
Чуть только обратил в страну свой нежный взор,
Дивится! Возмущен, внезапно видя с боку
Стоящу близ себя он яблонь превысоку:
Широки ветвия оделися в листы,
На ветвиях висят огромные плоды.
Плоды прекрасны те суть яблоки златые,
Коль лестные на вид, коль милы, коль драгие!
«Се пища, — говорит, — обыкновенна вам.
Дерзай, яжд, приступи, сорви сей плод ты сам».
Дикон уж приступил, уж яблоко срывает,
Уже любуется и чуть его вкушает;
Сказать ли, иль молчать? В бледнеющих устах
Рассыпался извнутрь его прегорький прах.
Не верит сам себе, срывает и другое,
Но видит и в другом он изумленный тое.
Три раза он срывал, любуяся плодом,
Три раза находил едину горесть в том.
Отвергнувши сей плод, стоит недоуменный,
И долго держит взор на яблоню вперенный.
Дианна, как прервав сомнение его:
«Иль не узнал, — рекла, — ты древа своего?
Се пища ваша есть, вам сладка и привычна,
И только к житию народному прилична.
И ваша, смертный, жизнь снаружи коль красна́,
Извнутрь толь горестна, толь бе́дна, толь гнусна́,
Извне украшена и в злате вся блистает,
Извнутрь грызет печаль и горесть лишь терзает.
Подделанный вам вкус и пища вам сладка,
Но мысль в смятении, в печалях жизнь горька».
Уж пищею герой Дианны насыщенный,
Смыкал нередко взор свой, сном отягощенный.
Богиня, слабость зря, велит ему уснуть,
Велит быть тишине, велит зефиру дуть.
Склонился, по лесам несчастием гонимый,
Склонился, странствием и трудностью томимый,
Склонился и уснул под тенью древ густых,
Вошел в забвение прошедших бед своих;
Погреб себя он сном, погреб сном все печали,
Уже и члены все и мысли почивали.
Мелите скрытый взор служил в успех и сон,
Зрит все черты его удобней без препон;
То ходит вкруг его, то стоя примечает,
Уж в грудь свою и страсть с его чертой вселяет.
<1769>
259—261. Надписи
1 ФЕОФАНУ ПРОКОПОВИЧУ{*}
Вот проповедник был божественного слова,
России бытия, и подвига Петрова!
2 К<НЯЗЮ> АНТИОХУ ДИМИТРИЕВИЧУ КАНТЕМИРУ{*}
Гораций, Боало, ваш лавр за слог сатир
Делит, возвысясь к вам, росийский Кантемир.
3 НИКОЛАЮ НИКИТИЧУ ПОПОВСКОМУ{*}
Что Попе в Англии умом высоким мнил,
В России точно то Поповский изъяснил:
В толь кратки жизни дни он с мужем сим сравнился,
Приятной чистотой прославился стихов;
Но если бы его век долее продлился,
Каких бы ни достиг похвальных он венцов?
Начало 1777
262. ПИСЬМО ЕГО СИЯТЕЛЬСТВУ ГРАФУ РОМАНУ ЛАРИОНОВИЧУ ВОРОНЦОВУ, {*}
Не суетну хвалу, не красный стих льстецов,
Пою тебе, о муз любитель, Воронцов!
Не пользы я ища, корысти, ни прибытка,
Изыскивать потщусь похвальных слов избытка.
Но должный стих к тебе и истинный прострю,
Которым за добро тебя благодарю!
Уверен о моих ты мыслях нековарных,
Не требуешь моих ты песней благодарных.
Ты любишь, как других, и плод моих трудов,
Я к музам чту твою преклонность и любовь.
Я в ну́жде был, но в ней тебя не беспокоил,
Ты оную узнал, помог и всё устроил.
Се истинный есть долг! Се помощь в нуждах нам!
И что я за сие добро тебе воздам?
Я не могу цены сей помощи поставить.
Что ж? Я стыжусь того, чем мню тебя прославить!
Я сына воспитать не мог, все скажут: «жаль!»
Какой же для меня стыд, жалость и печаль!
Но что творить, коль век и нрав неодолимый
Умножил столько нужд, нам в долг необходимый,
Что скудных в житии избытков не моих
Не может никогда довольно быть для них?
И что творить, коль рок судьбы ожесточенной
Судил мне в жизни жить толь скудостью стесненной?
Ты сына взять под кров не презрел моего,
И тягость перенять снабдения его;
Не от меня хвалы и славы жди и чести,
От отрока, еще не знающего лести.
Не требуешь себе ты от него во мзду,
Кроме рачения и склонности к труду.
Но да познает плод сей с младости добро́ты:
Благодарить за долг и чувствовать щедроты.
Приятно зреть добро, когда творится с кем,
Приятнее, когда и память есть об нем.
Когда руководя, служа ему в подпору,
Познания ведешь и счастия на гору,
Став радуюсь вдали, жалея вслед гляжу,
Почто и я ему сим долгом не служу?
И имя я отца, и право, что осталось,
Что царским правом в век древнейший почиталось,
По правде уступлю, хоть с скорбию, тебе,
Малейшей ждя его я памяти к себе.
Когда без просьбы ты, и в толь мне нуждно время,
Склонился облегчить мое велико бремя,
И если любишь так сложений труд моих,
Не должно ль, чтоб твое и имя было в них?
Испрошенно добро у знатного с докукой,
Приемлется всегда от ищущих со скукой.
Два раза тот дает, кто скоро что дает;
Но вчетверо еще, кто дар без просьбы шлет.
Ты к ближнему в любви прешел, ин скажет, меру,
Да сильный всяк сему последует примеру!
Да благо сотворит терпящим без докук!
И да явится всяк любителем наук!
Достигнет больше тем он славы ввек гремящей,
Как в пышной лепоте, в сем мире преходящей.
Влекущи за собой великолепный след,
Напрасно славу чтут, в могуществе на вред,
И как у них стоят просители толпами,
Которым отрекут учтивыми словами.
Неслыханно себя те знатные ведут:
Просителей хотят, просящим не дают.
Быв инный в тесноте прешедшей нам подобен,
На таковых вельмож жесток он был и злобен.
А ныне он до их достигнув высоты,
Не помнит ни своей, ни инных тесноты.
Или он всё забыл? Иль бывший рок стращает?
Иль бедность он свою несчастным отмщевает?
Колико не скупа там в милости их власть,
Где пользу мнят найти, или утешить страсть!
И теми иногда тщеславятся добрами,
Которые у них кто выплакал слезами.
Несчастный и таким всем хвалится добром,
Как выплаканным сыт наемницы млеком,
Младенец сам себя невинный утешает,
Доящей и за то усмешкой отвечает.
Всяк в милости на нас препятствовать спешит;
В напасти не претит и всяк охотно зрит.
Возносят таковых надменными хвалами,
Ласкаяся вотще желанными дарами.
Но ты снисходишь мне без всех моих заслуг,
Как знающ тяготу, как человеку друг.
Мятежному всяк час минувшим мне смущеньем
Хотя помочь не мог, но утешал жаленьем.
Коль имени не дам я славы твоему,
Нечувствию простить не можно моему:
Коль чувствует уже и отрок приласканный
Тобою на него щедроты пролиянны.
О имени твоем он часто говорит,
Тобой хвалясь, тебя нередко он твердит.
И если я когда от дому отлучаюсь,
Он прийдет вопросить, я не к тебе ль сбираюсь?
От сих невинных дней что более желать?
Он должен впредь твое старанье оправдать.
Да небо утвердит во юности кипящей!
И прелестей в соблазн вид разных приносящей!
Да оградит его защитою доброт!
Да будет он твоих достоин всех щедрот!
263. ОДА {*}
Услышал вышний глас России!
Се плод от Павла и Марии
Давно желанный нам процвел!
Стихии грозны укротились,
Которых гневом мы томились;
Бог кротким оком к нам воззрел,
И воссияла радость нова
Из туч, прешедших по водам;
В сей день от корене Петрова
Велик родился в князех нам.
Благословенное спокойство,
Когда земное неустройство,
Война кровава и раздор,
К смертельному в полунощь бою
Еще ужасною трубою
Сзывать не смеем смертных в сбор.
И зависть бледна унывает,
Как потрясенна ветром трость,
Первейший жизни день венчает
Тебе, великий света гость!
Не от геройска мнит рожденья
Гадать Кассандра сновиденья,
Что обратится в кровь Скамандр,
Но в знамении сил надежном,
На невском бреге безмятежном,
Воскрес нам Невский Александр.
В стенах пожара илионских
Народ ахейский не возжет,
Пред ним на холмах гор Ливонских
Сраженный страхом готф падет.
Победну славу предвещает,
Твое рожденье предваряет
Предвечна слова рождество,
Что хвалят в вышних велегласно,—
Мы славим громко и согласно
Сие в России торжество.
В минуты отчеству драгия,
Как ты воскликнул в первый раз,
Умолкла радостна Россия,
И твой, приникнув, внемлет глас.
Воззвал; и храмы отворились,
Где жертвенники воскурились,
И чин священный возгласил
С желаньем о тебе пред богом,
При искреннем народе многом,
Чтоб век твой, к счастью нам, продлил,
И столько одарил летами
Источник дней, веков отец,
Сколь много днесь пред алтарями
Усердных предстоит сердец.
Воззванию сему послушна,
Лишенна чувства и бездушна,
Ужасна медяна гортань,
Твою жизнь миру возвещает,
Что в прочем гибель изрыгает
С ревущим громом в люту брань.
От мест, в две лета половины
Где зрят светил нестройность двух,
Чрез степь до черныя пучины
Внезапно твой промчался слух.
Тебе, к владычеству рожденный,
Плод царской крови вожделенный,
До поздных дней заступник бог,
Наставница твоя богиня,
Отец герой, мать героиня,
Покров монарший есть чертог;
К твоей младенческой забаве
Полсвета предлежит земель,
И к беспримерной мира славе,—
Тебе Россия колыбель.
В час россам обще всем желанный,
Как сей наследства плод избранный
Любовь к родившим принесла,
В край света слава устремилась,
И радость в Павле обновилась,
И сладки слезы извлекла.
Сей плод отрады несравненной
Марии в сердце нежность льет,
И радости неизреченной
Сугубый образ подает.
Твои, Петрово племя, взгляды,
Коликой стоят нам отрады!
Призна́ки ласковых словес!
Как спящий взор твой рассмеется,
России радость вознесется
С веселым плеском до небес.
Сердец усердных с теплотою,
Тех вожделенных ждем часов,
Как мы предстанем пред тобою,
К вниманию первейших слов.
Лик нежностей тебя сретает,
С Екатериной мир лобзает,
Прилежно внемлет град Петров
Велики о тебе беседы;
Всемирна слава и победы
Великолепный твой закров;
Назначит бегство враг пятою,
Торжественный твой слыша звук,
И сопостатов пред тобою
Падет оружие из рук.
Да тигры с агнцами пасутся!
И горлицы да не стрегутся,
Летая в рощах ястребов!
Пастух с пастушкой безопасно
Да песнь заводит велегласно!
Покойтесь, россы, от трудов!
И если в ликах повсеместных
Вопросят вас от инных стран, —
Скажите, что с высот небесных
Нам мир и ангел мира дан.
Декабрь 1777
264. ОДА НА ВЗЯТИЕ ХОТИНА{*}
Весельем общим восхищен
В безоблачны страны высоко:
Сквозь прах, войною возмущен,
Я простираю жадно око.
Там славой мой бодрится дух,
Там плеск в страну влечет мой слух,
В другую стон и плач сраженных.
Голицын! Твой услыша звук,
Марс опустил свой меч из рук,
Издревле кровью обагренных.
Не верх ли там Ливанских гор
Через леса вдали дымится?
Не Навин ли смиряет спор?
Луна не смеет в свет явиться!
Потупленный краснеет взор,
И чуть возникнет из-за гор,
Зардевшись, паки верх скрывает.
Взойди и мрак простри ночной
И стыд турецкий в нем сокрой,
Что росс прехрабрый причиняет.
К супротивлению ему
Нет сил твоих, яны́чар, боле;
Лишь только к бегству твоему
Широкое открыто поле.
К чему удобный край ваш сам,
Прибежище являет вам,
Леса и горы и долины,
Где ваш сокрывши бегства след,
Преславных к торжеству побед,
Он представляет нам Хотины.
Как если волка в летний зной
И кровь и память вся смутится,
Он злость прияв к природе злой,
На волка в бешенстве стремится,
Сверкает огнь в его глазах.
Турецкий стан смущает страх,
Яны́чар турка поражает,
На друга мещет зверский взгляд,
Своей свирепости злой яд
Уже на ближних истощает.
О боже! Что со дна встает?
И волны страшны надувает?
Чрез Днестр великий змий плывет
И пасть на россов разевает!
Пред ним стремится ряд валов,
Он гонит воды из брегов,
Пространство вдруг реки прибавил.
Простершего нестройный бег,
Уже ползущего на брег
Герой российский обезглавил.
Се члены движутся опять
Поверженного в прах Хотина.
Он силится еще восстать,
Трясется в пепеле вершина,
Дрожит, поднявшись на руках,
Колеблет ноги смертный страх,
В бесплодном подвиге томится;
Еще далече росский строй,
Еще не начат страшный бой,
Он паки с трепетом валится.
Какой тебя объемлет страх?
Пред россом ты ослабеваешь,
Полмертво тело кроет прах,
Дух прежде бою испускаешь.
Рушитель наших сладких дней!
Где твой защитник, царь царей?
Иль не в его руках победа?
Не верь ему, Хотин, не верь,
Познай презорство ты теперь
Хвалящегось сперва Магмеда.
Очаков, помня казнь, молчит,
Поник на брег Днестра, бледнеет;
Дамаск, Каир, Стамбул дрожит,
Главы поднять на свет не смеет.
Лениво Днестр в свой путь течет,
С угрюмым ревом вопиет:
«Еще ль струи мои взмутятся
В крови нечистой агарян?
Еще ль из сих противных стран
В российский край не обратятся?»
Афины рвали так союз,
Спокойство мира отвергая,
И от смиренных Сиракуз
Презорно око отвращая;
Витийства движет там разврат,
Буян возжег Алцибиад,
Победами встают надменны.
Что ж в том? Уже с стыдом от тех,
Что обращали часто в смех,
Упали вечно разоренны.
Но что? Вокруг блистает свет!
Бежит далече мгла густая,
Минерва воружась идет,
На облак мрачный наступая.
Очей сияет красный луч,
Что тьму густых прочь гонит туч,
Мечем сверкнув, речет герою:
«Се меч! Пойди и пожени».
Рассыпались в лесной тени
Враги, рушители покою.
Познали ль гнев и силу днесь
Великия Екатерины?
И что добычи нет вам здесь,
Бунтующие сарацины?
Тебе подвластный, Порта, грек
Против тебя свой меч извлек.
Азов на юг взирает грозно,
Екатериной он цветет,
И сколько он тебя ни рвет,
Но возвратить ты тщишься поздно.
О, в варварстве утопший род!
Как свято чтишь восход денницын,
Так свято тихий чти приход,
Когда прострет к тебе Голицын.
Ты чаял ли, чтоб сей герой
Предстал пред твой внезапно строй?
Он в облаке Минервой скрылся.
Так Фабиев ветр тихо дул,
Так Митридату был Лукулл,
Так он сошел, и мрак развился.
Вы к нам стремитесь для татьбы
Чрез степи с хищными мурзами,
Предав на произвол судьбы
Отцов своих и чад с женами.
Искать чужих престаньте стад,
Огляньтесь и спасайте чад, —
Объяты пламенем жилища.
Алкаете вы стад чужих,
А ближних труп лежит своих
Волкам и диким вранам пища.
Как в Рим шел храбрый Сципион,
Повергнувши народ сидонский,
Гряди, российский наш Сампсон,
Страны́ потрясши Геллеспонтски:
Отечество с весельем ждет,
Похвал венцы зелены вьет,
Которыми тебя венчает.
Здесь все желают зреть тебя,
Там храбро воинство любя
Тебя всечасно вспоминает.
Голицын, в славе ты второй,
Турецкий храбрый победитель.
Воскрес, как Феникс, ныне твой
В тебе преславный тот родитель,
Что для всеобщего добра,
Споспешник добрый был Петра,
Великия Екатерины
Споспешник ныне ты, герой,
Да процветут с блаженством той
Под лаврами твои седины.
Осень 1769, 1778
265. ОДА III {*}
Что, хвалясь, во злобе сильный
Свирепеет день от дня?
Бог щедроты ток обильный
Льет по вся дни на меня.
Злоба в сердце сокровенна,
Что язык твой составлял;
Он, как бритва изощренна,
Мне коварну сеть сплетал.
Возлюбил дела лукавы
Паче дел добротных ты,
И совет врагов неправый
Паче чистой правоты.
Возлюбил ты слово вредно,
Пагубный язык льстеца, —
Будешь в свете жить ты бедно,
Разорившись до конца.
Твой восхитив верх рукою,
Бог с жилищем потрясет;
И исторгнув корнь с тобою,
Из селенья пренесет.
Неповинны ужаснутся,
На погибель зря и студ;
И в напасти посмеются
Все ему, и так рекут:
«Се он, что себе препятства
От всевышнего не ждал;
Но надеясь на богатства,
Во упорности стоял».
Я, как маслина зелена,
В храме бога процвету;
Мне надежда несомненна,
Что в нем милость обрету.
Сими славными делами
Век, о боже, похвалюсь!
Пред святыми быть очами
Коль добро! Я укреплюсь.
<1775>
266. ОДА V {*}
Я суд и милость воспою
Тебе, всевышний, совокупно;
Когда ты при́йдешь в жизнь мою,
В пути пребуду неотступно.
Я дом прейду по вся дни мой
Незлобным сердцем и душею,
И беззаконно вещи злой
Пред очи предложить не смею.
Строптиво сердце не прильпнет,
Возненавижу неправдивых,
И всех в земли творящих вред;
Не будет нужды в людях льстивых.
Клевещуща не возлюблю
На ближних видом потаенным,
И ока горда не стерплю,
Не сяду с сердцем я надменным.
Воссядет тот в моих очах,
Который не вредит заочно;
И будет тот в моих слугах,
Кто ходит в путь свой непорочно.
В дому моем не поживет
Служащий вредными делами,
И тот, который часто лжет,
Не станет скоро пред очами.
Во утрия потщусь избить
Земли закона не хранящих,
Дабы из града истребить
Всех, беззаконие творящих.
<1778>
267. ОДА VIII {*}
Изми меня от рук лукавых,
О боже мой! На злых восстань!
Которы в помыслах неправых
Вседневно ополчают брань.
Они язык свой изострили,
Как жало лютыя змеи,
И на погибель мне сокрыли
Яд аспидов в уста свои.
Избавь меня от рук безбожных!
И сохрани от злых людей!
В стопах моих неосторожных
Не дай запять ноги моей!
Коварны сети простирают
И запинание ногам;
Лукавы мрежи препинают
Они по всем моим стезям.
Я богу рек: «Ты мой спаситель!
Внуши моих молений глас!
О боже, сильный покровитель,
Мне в страшный оный брани час!
Когда о злобе попекутся,
Желанья их не исполняй!
И если в мыслях вознесутся,
Ты гордость их уничижай!
Да будут ядом уязвленны
Разверстых на меня зубов!
Да угль падет на них разжженный!
Да свергнутся навеки в ров!
Погибнет скоро муж лукавый,
Своею лестью уловлен:
Бог суд свершит смиренным правый,
И нищий будет им отмщен.
И тако будешь прославляться
Собором, господи, святым;
Незлобивые преселятся
На вечну жизнь с лицеи твоим».
<1775>
268. ПАУК {*}
Алчбою изнурен несытою паук,
Услышав вкруг себя мух скучный шум и зук,
И глада своего закрывши тем причину,
Вокруг себя, как сеть, расставил паутину.
Он насекомым всем животным приказал,
Чтоб преходить никто чрез ону не дерзал,
А кто дерзнет, тому казнь смертную уставил.
Тут шершень сквозь ее полет свой вдруг направил,
Жужжанием своим предерзким зашумел,
И сеть его пробив, он быстро пролетел.
Зря муха на сие, исполненна боязни,
И видя, что паук оставил грех без казни,
Конечно, мнила, казнь вотще положена.
Сквозь мрежу пролететь дерзнула и она,
Простерши крылья вдруг пустилася без страху,
Пробиться сквозь плетень лишь думала с размаху,
Как, зажужжав, она запуталась в сетях;
Не в силах ускользнуть трепещет, видя страх.
Рыданьем пробужден трепещущей и стоном,
Идет паук, свой глад скрывая под законом.
От страху обмерла, дух притаила свой.
Он, думая, что спит, растрогивал рукой.
«Начто ты, — говорил, — устав мой нарушаешь?
И с шумом ты мою ограду разрушаешь?»
«Я ль, — муха вопиет, — разрушила твой дом?
То шершень учинил, пустившись напролом,
Он бурными прервал крилами паутину,
И подал тем и мне он к смелости причину.
Коль ревом он тебя не возбудил от дум,
То льзя ль, чтоб слабый мой тебя встревожил шум?
Когда потряс, летя, тобою он и домом,
Жилище всё твое своим наполнил громом,
Ты скрыл в молчании, и будто не слыхал,
Спокойно на его неистовство взирал.
Я, мня, что твой приказ была едина шутка,
Пустилася за ним без дальнего рассудка».
— «Ты знаешь, — рек паук, — за дерзость смертна казнь».
— «Почто ж, — рекла она, — презрев сию боязнь,
Лишь шершень за рубеж преходит твой безбедно?
А мне проползть нельзя чрез твой предел безвредно.
Ах, мне ль одной закон! И мне ль одной устав!
Не видна ль и впотьмах таких криви́зна прав?»
— «Умна, — паук сказал, — и рассуждать умеешь,
И умствовать еще ты и в оковах смеешь;
Но разности в речах избегнуть не могла:
Раз рубежей, другой пределом нарекла.
За шершнем далеко отсель гоняться следом,
Промчался он давно, и путь его не сведом.
А если для шершней препоны мне крепить,
То паутину всю мне должно истощить.
Ты ближе от меня, и сла́бее ты в силах,
И мне голодному в твоих кровь сласше жилах».
Чуть муха глас дала: «Так разве для того...»
— «Я с голоду, — сказал, — не слышу ничего».
Вдруг с кровью иссосал любезну жизнь у мухи.
Подобным образом судьи бывают глухи,
Как с шумом кто летит сквозь паутину прав,
Хотя для всех равно предписанный устав.
<1775>
269—298. Эпиграммы
1 КРИТИКУ{*}
Я критика творцов к чему ни применю,
Подобен мнится мне бесплодному кремню;
Который никогда себя не согревает,
Но часто здания огромны зажигает.
2 ТОМУ ЖЕ
Завистный критик! ты сказать себе позволь,
Что так ты вреден всем, как вечно тляща моль,
От коей никакой нет к пользе нам надежды,
Но часто тлит она богатые одежды.
3 СИЛЬНОМУ ОБМАНЩИКУ
Обманщик с силой рост двойный с людей берет,
И слабого льстеца богаче век живет:
Где хитрым он своим обманом не успеет,
Там силою чужим богатством завладеет.
4 ПОСТНИКУ
Пора нам от грехов житейских очищаться,
Пора от пищи нам преступной воздержаться.
Престанем мы теперь губить скотов земных,
Животных час пришел наказывать водны́х.
5 СУЕВЕРУ
Ты мнишь, как все кричат: «Горит соседский дом!» —
«Я богу домолюсь, спасу себя потом».
Бог долготерпелив, потом его прославишь,
Как дом свой от беды грядущия избавишь.
6 САМОМУ СЕБЕ
Доселе плакал я, пора уже смеяться,
Нет прибыли в слезах, к чему ж мне сокрушаться?
Недавно начался мой смех от сонных грез,
Боюсь, чтоб не было по радости мне слез.
7 МОТУ
Ты каждый день богат, ты каждый день убог;
И часто говорят тебе купцы: даст бог.
8 ЕМУ ЖЕ
Ты в рубище теперь, вчера ты был в наряде;
Что ж дашь в залог, коль бог и люди все в закладе?
9 СКУПОМУ
Все «Денег дай», — кричат; ты всем кричишь, что нет.
Хоть спорит, но тебя весь не оспорит свет.
10 ЕМУ ЖЕ
Есть деньги, ты пропал, и нет тебя в подклете.
Все просят в долг, — скажи, что нет тебя на свете.
11 НАШЕМУ ВКУСУ
Тем тесно жить у нас, что наш пространен свет;
Что много вкусов есть у нас, тем вкусу нет.
12 ЗНАТНОМУ ДУРАКУ
Молчишь, что говорить ты с знатными стыдишься,
Молчишь, что с бедными промолвить ты гордишься.
В тебе спокоен дух, вовеки ты не мнишь,
Счастливо в свете сем живешь, и век молчишь.
13 МНОГОГЛАГОЛИВОМУ
Как если скажешь нам ты что-либо нестройно,
В ошибке таковой простить тебя достойно.
Нет времени тебе подумать никогда,
Язык твой упражнен, но праздна мысль всегда.
11 РЕВНИВОМУ
Винна́ твоя жена всечасно без причины,
И кажутся тебе врагами все мужчины.
15 ПИЯНИЦЕ
Ложится весел спать, встает смущен с одра;
И хочет быть таким, каким он был вчера
16 ХВАСТУНУ
Скупой, хотя и есть, нет часто повторяет,
Хвастун, хотя и нет, есть многим возвещает.
17 РАЗБОЙНИКУ
Разбойник больше всех покажется в станице;
Но он же о себе мнит меньше всех в темнице.
18 ВЕЛЬМОЖЕ
Хотя мечтаешь быть от смертных ты далек,
Но зришься мне всегда, что тот же человек.
19 СКОРОЙ ГОРОДОВОЙ ЕЗДЕ
Без нужды не скачи, доколе цуг твой в моче;
Когда б так Феб скакал, то был бы день короче,
20 ОХОТЕ
Ни страха, ни беды, ни глада, ни зимы
Не чувствуем, когда зверей гоняем мы.
21 ГНЕВУ
Любовь не зрит вины, хотя и мимо ходит;
Но гнев, хотя и нет, вин множество находит.
22 ТИРАНУ
Проси, чтоб я любил тебя, — не соглашусь;
Бояться не велишь, но я тебя боюсь.
23 ЗАВИСТИ
Ты хвалишь, если что достойно зришь хвалы,
Но хвалишь, если что достойно зришь хулы.
24 СТРАХУ
Как тяжко толь, мой друг, ты бремя подымаешь,
На месте стань моем, тогда вину узнаешь.
25 МИЛОСЕРДИЮ
Я тщетно о чужем несчастье слезы трачу:
Но для чего? Вины не знаю, только плачу.
20 СОБАЧКЕ
Сержусь я на тебя, ты на меня ни ввек,
Достоин ли сего презорства человек?
27 ДВУМ КРАСАВИЦАМ
Вы обе пригожи́, к одной из вас пылаю,
Но для чего другой я не люблю, не знаю.
28 НЕПОСТОЯНСТВУ
Вчера ты был не тот, сегодня ты иной.
Когда ж ты будешь ты? Как буду сам я свой.
29 ОБНАДЕЖИВАНИЮ
Всё будет, говорит, коль вспомнишь, не забудет,
Всё будет, наконец он скажет и не будет.
30 АЛТЫНОВУ
Алтынов древний змий, Белевский сатана,
Спаслась от зол твоих безвинная страна!
<1778>
299. РАЗМЫШЛЕНИЕ IV О ЗАВИСТИ{*}
Вредящий до конца растенья плодородны
И тлящий древ плоды в добро́те превосходны,
Снедающий цветы среди прекрасных дней,
Грызущий сельный злак, величие полей,
Червь зависти, тебя колико утешает,
Когда наш труд, тобой нетленный, погибает!
Что пользы древ тебе лишивши красоты,
Когда паденья их погибнешь прежде ты?
Коль в свете бытие свое ты зришь напрасно,
И то губи́шь, что есть полезно и прекрасно.
На коем древе мы зрим более цветов,
На оное ползет сих более гадов.
Любовь самих себя, как дух тиранов злобных,
Не может зреть себе в отличии подобных.
Се гнусна зависть есть, что зла к чужой хвале,
Которая в одном бывает ремесле.
Она кипит на нас досадою известной,
Как тщится достигать до вещи нам прелестной:
На сверстника она там мещет взгляд немил,
Где в ищемом успеть не ощущает сил;
Влиянный свыше дар снедаясь охуждает,
Которого в себе ища не обретает.
Так зависть от других мертвится похвалы,
Питается, растет, живет от их хулы.
Искусству надлежит всегда пред ней смиряться,
И в действии своем не должно открываться,
Дабы не разбудить ту спящу невзначай,
Чтоб не воздвигнуть тем ее претолстый лай,
От коего всю ночь не будет нам покою;
Повсюду зашумит неправедной хулою.
От зависти творец, сколь в деле ни удал,
При жизни никаких не достижет похвал.
Когда, что редко есть, в лице его похвалит,
Насмешки остротой за то его ужалит.
Не раздражай хвалой ты ярости ея,
Чуждайся перед ней ты славы своея.
Не столько в ней кипит злость мертвого хвалою,
Затем, что впредь ее он не смутит покою.
Мнит хулима, нам в лесть, к звездам превознести,
Чтоб только совратить хвалимых всех с пути.
Сих бедность, теснота, гонение, досада
Есть зависти в тоске сладчайшая отрада.
Достоинство трудов лишь только процветет,
И зависти тотчас червь гнусный поползет.
Посредственны умы со почестьми мирскими
Не столь ее влекут талантами своими.
Нет в свете для нее злютейшей казни сей,
Как славы прибавлять ко славе нам своей.
Нередко, зря талан, зла зависть цепенеет
И, сквозь зубов хваля, чернеет, то бледнеет;
Но после и за то старается отмстить,
И ищет слабых мест, чтоб смертно уязвить,
Иль просит и других нам не щедрить хвалами,
Сих инако за то бьет колкими словами.
Всяк слушает об ней с презрением лица,
Не чувствуя, как в их ползет она сердца.
Ни дружбы не брежет, ни долгу, ни приятства,
И более еще плодится от препятства.
Пускай на сей порок не восстает закон!
Нас зляе уязвлять сей будет скорпион.
Что часто у себя, хотя преславно видим,
Уничижаем мы, иль вымыслу завидим:
Чудимся мы тому, что слышим, но не зрим,
Всё частым скучит нам присутствием своим.
Спокойно зависть труд блажит иноплеменных,
Что их она не здесь зрит честью украшенных,
И что в их деле взять участия не мнит.
Но если бы от ней их образ был не скрыт,
И если б к их трудам полезным приобщилась,
От паутин ее вдруг слава б их затмилась,
И, алчуща себе их нежной красоты,
Погрызла бы их все прекрасные цветы.
Высокому уму нет злейшия напасти,
Как подчиненну быть посредственного власти.
Где зависти вредить опасность предстоит,
Там тихо проползет, или безумно льстит,
Воздевши на себя лукавое притворство.
Завидна многим часть — сладчайше стихотворство.
Кого не привлекут сих прелести похвал?
И кто из нас своих в нем сил не испытал?
И музы кто любви к себе не возжелает?
Коль многих та краса соперников рождает!
Всяк в страсти день и ночь вслед странствуя за ней,
Скрывается своих усерднейших друзей.
Премногие клянут любви ее отказы,
И инным суть ее в мучение заразы.
Сей нежной красоты вкушает редкий плод,
Сего светила все, чудяся, чтут восход.
И зависть тем чинит сильнейшие помехи,
Кто, чувствуя к ней жар, имеет в ней успехи.
Завидует уму так мыслей нищета.
Прелестная сия парнасска красота,
Множайшим из творцов толь редка и драгая,
В сердцах, что, страстным к ней усердием пылая,
Терзаются вотще, причинствует задор,
И пагубный с ее любимцами раздор,
В котором часто зрим кровавые примеры,
Не меньше страшны нам, как видели Бендеры.
Кому нельзя ее сподобиться красот,
Достойными и всех не чтет ее щедрот;
Иль мысленно хоть чтет, но их терпеть не может,
Сам корки рифм сухих старинные он гложет.
Иной за то стихов творителей клянет,
Что тупо у него перо к стихам не льнет.
К забаве есть у нас такие две особы,
Исполненны вражды и к стихотворцам злобы,
Не к титулярным, мню, но к славным и прямым,
Поклонники из всех людей себе самим,
Которы, быв к стихам способности лишенны,
Мнят, что в России к ним не могут быть рожденны.
Малейшу зря черту, бросают нам в пример.
Приникни в древних слог: Виргилий и Гомер
Могли ли избежать нам слабости природной?
Но не лишенны тем хвалы общенародной.
Един из оных, мне не из числа врагов,
Советовал навек отречься от стихов,
Советовал, просил, склонял он красным словом,
Стращал, остерегал приязни под покровом.
Собравши, уверял посредственных в союз,
Что может хорошо стихи писать француз;
Но он себе не мог в них получить успеха,
И мой уже в том труд достоин будет смеха,
Что он давно за тем престал стихи писать
(Хотя не преминул недавно их издать).
Я, слыша речь его толь важну, усумнился,
И мыслию его отчаянной смутился,
Ответствовал ему: «Ужли и наш Барков
Не описал любви и страсти шалунов?»
Он мне сказал, что нет такой ухватки в русском,
Какую находил он в авторе французском.
Я слово дал ему не петь, и устою;
Как он, сии стихи меж тем я издаю.
Но в истину прийдет расстаться мне с стихами,
Он сильно испужал двух критиков стрелами,
Что век стреляют в цель, и век не попадут,
И если б удалось попасть, не прободут.
Сих пара мудрецов искусных, особливых,
Не зрящих на лице, в суде своем правдивых,
Ольховые листки дает нам за кинсон.
Все вписаны творцы в их славный лексикон.
В животной книге сей от века начертанны,
Все праведны, скопцы и мужие избранны.
Но горе тем, чьи в ней написаны грехи!
Их будут ноги вверх во аде, вниз верхи!
Чем в больших кто чинах, тот в ней стоит умнее,
Убог ли кто из нас, написан тот глупее.
Писатель сих имян проворен и досуж,
Кто знатен, он тому прибавил: острый муж,
За то, что сей ему тузами угрожает.
В сем важном словаре честь быстрый ум рождает,
Где острыми творцы названны таковы,
Что круглой и его тупее головы.
Что знатных, хоть тупых, ты славишь острецами,
Прощаем мы тебе, напуганну тузами.
Почтим мы и тебя, что в грамоте далек,
Проворен ты, учен и беглый человек.
Другой из сей четы мал плотию своею,
Но вдвое больше он нам кажется душею.
Честны́й, великий муж, иль лучше мужичок,
В толь маленьком тельце посильный есть душок.
Педантик, тихий он, подпора лексикона,
Лице — как бледная раскольничья икона,
Сей малый возрасти натужится пигмей,
Завидуя других великости людей.
Чахотный оттого в нем образ примечаем,
Как лопнет наш пузырь, мы много потеряем!
Союза сей четы ни ад не разорвет.
От промысла, другим поносного, живет,
Презренными от всех ветошками торгует,
На тех, кто не купил, жестоко негодует.
И как сим бедным тех, хоть глупо, не бранить?
Без купли таковой их можно уморить.
Но кто из вас, скажи, согласная дружина,
Действительна, и кто страдательна причина?
Какие б мы в хвалу вам завили венки!
Дороже б ваши все купили мы листки!
Вы, в сердце на других свою скрывая злобу,
Единого творца телистую особу
Недавно начали заманивать в свой скит.
Не много пользы вам, ногами он болит.
Уважьте чин его, и старость пощадите,
И остротой своей степенна не пронзите.
Коль звали вы его во умысле таком,
Ответствовать и нам вы будете хребтом.
Вы скрыли имена, иль тем что подозренны,
Или приметны всем, или от всех презренны.
Лукавый вымысел сей возможен только вам,
Чтоб больше тяжести придать своим листкам.
Доведаться нельзя, чьи руки мещут стрелы,
От коих здесь, хвала всевышнему, все целы.
От острых ваших стрел престали все писать,
И я от вас пера не смею в руки взять.
Лишили счастья вы, почтения и славы.
Не емлите ж хоть сей, чтоб вас хвалить, забавы.
Кто вы? Скажитесь мне, искусные стрельцы!
«Нет, — слышу голос ваш, — мы беглы мудрецы».
Ошибся, виноват! Простите речь простую!
Подобны скрывшимся в хоромину пустую
Вы беглым школьникам от страшных детям лоз,
Боящимся за лень учительских угроз,
Которые из ней бросают в нас щепами
И прячутся от нас, бледнея за стенами,
О шалости ребят прохожий небрежет,
Не озираясь вспять, спокойно в путь идет.
Браните ль, нужды нет, меня иль не браните,
Но только от своих похвал освободите:
Что ваша похвала поноснее, как брань,
Запев не веселит вороний нас гортань.
Хвала премудрых уст дух бодрый утешает,
Которых и хула наш разум исправляет.
Наводите вы нам уныние хвалой,
Приводите вы в смех об вас своей хулой.
Вы хулите всё то, что похвалить достойно,
И хвалите вы то, что похулить пристойно.
Не зависть движет в вас безгласные уста,
Но слабость умных сил, невежство, простота.
В листочках дремлет, спит есть колко ваше слово,
Но что за вздор? оно не остро и не ново.
Сию высоку мысль всяк может тот прибрать,
Кто раза два зевнет и кто захочет спать.
Язвительная мысль проклятого злодея!
Не точно ли она есть сонная идея?
Прочтя сии слова, всяк в удивленьи мнит,
Что мудрость в их главах не дремлет и не спит.
Откудова пришла излишняя забота?
Еще осталась мне бесплодная работа.
Есть третий их пророк, что много книг читал,
Но отчий дар ему таланта не влиял.
Сего уже вконец зла зависть сокрушила,
И коего едва нас к скорби не лишила...
Но я толь важну впредь особу воспою,
И заключаю речь о зависти мою:
Что никакой талан, хотя велик и славен,
Не будет никогда сей злой тиранке нравен,
И действуя со всей исправностью своей,
Не может похвалы сподобиться от ней.
Бледнеюща, суха, томящаясь хвалами,
На слабость зрит его приятными глазами,
Которой навсегда угоднее б он был,
Когда б ее своей он славой не дразнил.
<1778>
300. РАЗМЫШЛЕНИЕ X О ВИНЕ{*}
Вначале смертный быв в объятиях природы,
Отвергнул житие любезнейшей свободы,
Приятной пищей он питаться не хотел,
И нежности ее драгие все презрел:
Питала как его пресладкими плодами,
Поила чистыми из недр своих струями,
И, усыпив его под тенью древ густых,
Печали не дала ниже в мечтах ночных.
Являла новые всяк час ему забавы,
Прекрасные луга, долины и дубравы;
Гуляя по лесам, играя в рощах с ним,
Бодрила нежный дух веселием драгим.
Хоть не было у них огромныя музы́ки,
Напевом сладким птиц они сзывались в лики.
Не знал сей человек тогда: что за печаль?
И нужда для него на свете в чем была ль?
Он беспредельною свободой наслаждался,
И в недро естества он в неге к сну склонялся;
Натурой был от сна к забавам возбужден,
И к новым красотам он ею был веден,
Где в теле и в душе была царицей вольность,
Довольство в житии, естественная стройность,
Которой человек щедроту пренебрег,
И к общежитию стесненному прибег.
И тем-то потерял свободу он драгую,
Плод горести вкусил, печаль и скорбь презлую,
И нужды многие в сообществе узнал,
И жизнь он растворять печалью начинал;
Познал он тесноту, познал тогда неволю,
И тщетно возвращал уж невозвратну долю.
Он, скуку и печаль зря в новой жизни сей
И видя обще зло от участи своей,
Вздохнул, задумался, изыскивать стал средство,
Чем можно утешать печаль свою и бедство.
К отраде изобрел в дни смутные Орфей
Приятной арфы тон чудесный с первых дней.
Служило мало то посредство к утешенью,
И прежних всех забав бесплодно к возвращенью.
Покою мало днем, в ночи не много сна!
Что ж? Бахус приобрел от скуки вкус вина.
Искал его везде, и много в том трудился,
Чем от снедающей он скуки свободился.
Он новый способ всей вселенной показал,
И радость в нем на час он опытом узнал,
Что служит хмель его к забвению печали,
Которую в градском жилище причиняли.
Мы новиной сию докажем старину.
Чем в большем рабстве кто, тем склоннее к вину,
Чем более из нас теснится кто в неволе,
От грусти завсегда тем пьет вина он боле;
От грусти, говорю, что слышал я не раз,
Когда, напившись пьян невольник чрез приказ,
Он оправдать себя перед начальством тщился,
Что он от грусти пьян бесчувственно напился.
Он тем надеется печаль свою смягчить
И горести свои несносные забыть;
Но тщетно падший он достигнуть мнит свободы,
Спокойства и забав, нам данных от природы.
Я речь, красавицы, простреть желаю к вам!
Вы можете теперь служить примером нам:
Румянцем красите свое лице прекрасно,
Тем тратите лица природный цвет напрасно;
На вас румянца жар естественный горит,
Но смесь румян его снедает и тушит.
Так скукой человек во обществе стесненный,
Нам кажется вином на время ободренный.
Он смел на краткий час и весел от вина,
Летает мысль, от уз избавившись, вольна́,
Румянца нежный цвет в лице его играет,
И бледность щек его внезапно расцветает.
К забвению тоски вино он бедный пьет,
К рождению забав другой стакан нальет,
И скоро от него веселие прибудет,
Что грусть и радость всю и сам себя забудет.
Склонился и уснул утешен от вина;
Но что сей весельчак, проснувшися от сна!
Встал пасмурен лицем, не чувствуя прохлады,
И видя прежню жизнь, лишается отрады:
Он в сердце чувствует своем безмерный жаль,
Где зляе прежних дней грызет его печаль,
Нет бодрости уже, и губы посинели,
Вчерашний цвет опал, и щеки побледнели.
Где шумных сборище, там сущий зрится ад;
В Америке вино чтут жители за яд,
Исполненных вином за бешеных вменяют,
И как на фурию со ужасом взирают:
Со страхом зрят на то, что яд без страха пьют;
К сей муке произвол они чудесным чтут.
Хоть можем мы сей яд привычкою умерить,
Но опыт иногда в том может нас уверить,
Что если б человек дошел до зрелых лет,
Воспитан в трезвости, где винных питий нет,
И если бы дерзнул уж в летах совершенных
Вдруг столько выпить он крючков обыкновенных,
Сколь много пьяница до положенья пьет,
То мню, что от того, конечно, он умрет.
Преславно Персия натуре подражала,
Умеренность в питьи и в пище наблюдала.
Кир в Мидии вино за яд смертельный счел,
Когда на пиршестве у деда он сидел;
Против обычая страны, где он родился,
Зря мидян шумных вдруг и деда, удивился,
Которому стакан наутро пить подав,
Что не отведал сам, пред светом вышел прав.
Блаженны, где вина и роскоши не знали!
Посредство ли сие к забвению печали?
К рождению забав нам служит ли оно?
Свободу ль возвратит утраченну вино?
Веселье древнее вовеки не возвратно,
И время дней златых не прийдет к нам обратно,
Лишь здравие вредим излишним мы вином,
И производим жизнь короче дней числом.
Коль трудно возвратить, утратив раз, свободу,
И отчужденную присвоить вновь природу!
Всяк выпивши сего до полпьяна питья,
Что бодрость возбудит, то в том не спорю я,
Что тем произведет он радость натуральну;
Но тут же он на мысль приводит жизнь печальну,
И в сердце слышит глас утраты дней златых;
Волнуясь посреди движений тайных сих,
Возжженна кровь кипит, дух радостью бодрится,
То ноет в некий час, то в тот же веселится,
То в жалость входит вдруг, не зная сам о чем,
И думает легко в отваге обо всем.
Затем-то на предмет велик и запрещенный,
Стремится пламенем питья сего возжженный.
Коликая вражда бывает вспалена
Между сосед своих и ближних от вина,
Коль часто злобные горят в пиянстве ссоры,
Коль бедственны шумят между друзей раздоры!
Всегдашный опыт зрим, всегдашный зрим пример:
В пиянстве человек лютейший самый зверь.
В мятежной жизни сей мы зрим по вся минуты,
Кто агнец в трезвости, тот в шумстве тигр прелютый.
Не можно погасить сего огня ничем;
Сия вода одна лишь может жить с огнем.
Ни ревность, ни труды, ниже усердна служба,
Ни верность, ни любовь, ниже любезна дружба, —
Возжженной от вина вражды не утушит;
Пронзен докажет то от Александра Клит.
О дом, откудова болезни и печали,
И плач с рыданием далече отбежали,
В котором нет скорбей, ни страха, ни забот,
И где презренна смерть так равно, как живот!
В тебе возопия, безмерное пиянство
Рождает всякий день неистово буянство!
В тебе законов нет, разбору, ни чинов,
Но равенство у всех без строгости оков;
Где увещания чинятся не словами,
Но посреди лица толсты́ми кулаками:
Выходит из тебя не малое число
В полунощной тени устроенных на зло,
В тебя вступают все свободой одаренны,
Выходят из тебя веригами стесненны!
Кто робок в мятежах, в убивстве и в войне,
Тот ищет смелости во вспыльчивом вине.
Кто с склонностью на свет к убивству не родился,
Напившися его, на всяко зло стремился.
Иной, что пил вино, чрез то злодеем был;
Иной, чтоб оным быть, его нарочно пил.
И тем-то, кто дела опасны начинает,
Для смелости вина на первый раз вкушает.
Я чаю, что Икар его довольно пил,
Когда он прелететь широко море мнил;
И тем великую отвагу принял вскоре,
Что взнесся высоко, пал, солнцем тая, в море.
Когда б с опасностью пониже полетел,
Достиг бы, может быть, к концу и уцелел.
Для смелости Колумб, я чаю, упивался,
Когда он новую страну найти старался;
Невинной простоте нанес немало бед,
Свирепства своего оставил вечный след.
Он по трудах едва успел сойти на сушу,
Простую стал терзать и неповинну душу:
Опасны принимал и тяжкие труды,
Чтоб ярости своей посеять там плоды;
Он вольности лишил, и век смутил блаженный,
Лишил того других, чего был сам лишенный.
Коль и́нных и себя сокровища лишил,
И в тесных бытие пределах заключил,
То пьянством услаждать был в нужде огорченья,
И тяжкие свои смягчать вином мученья,
Что тихо должен он терпеть в своей стране;
Но можно наблюдать умеренность в вине.
А вы, пияницы! Возляжьте и проспитесь,
Погребены вином и крепким сном, проснитесь,
Познайте вы проснясь, коль радость вам кратка.
Пробудка столь тяжка, дремота столь легка.
Слипаются глаза, вином отягощенны,
Трясутся бледные едва оживши члены;
Вы пасмурны лицем взираете на свет.
Еще ль охота вас к забаве сей влечет?
Вы видите в нем вкус; вы видите прохладу.
Какую вы нашли с похмелья в нем отраду?
Я слышу голос ваш: «Ох, голова болит!
И жажда адская всю внутренность томит!»
От лишнего питья и частого отстаньте,
И льститься мнимым сим веселием престаньте,
Здоровья и своих дней всуе не губя,
Печали позабыв, чтоб не забыть себя.
<1778>
301. ИСТОЧНИК {*}
Источник, равной мы подвержены судбине,
Стремлением одним течем один с другим,
Ты в море, мы — к кончине;
Но сколько в прочем зрю я мало соравненья
В твоем течении с своим!
Ты предаешься весь без страха, угрызенья,
Природной склонности своей,
И всяк меж вас закон в вину не служит ей.
Не делает у вас лет старость омерзенья:
Теченья твоего в кончине
Есть больше сил и красоты,
Как нежели в твоей вершине,
Приятность новую всегда находишь ты.
Когда красу сих рощ спокойных умножает
Прохладное течение твое,
Благодеяние не тратится сие:
Брега твои их тень роскошна украшает.
По светлому песку, между лугов прекрасных
Текут всегда струи твоих потоков ясных;
От рыб бесчисленных воспитанных в тебе,
Презорства и досад не чувствуешь себе.
В сем счастии к чему твои журчанья?
Ах, как твой жребий сладок есть!
Источник, ты молчи: нам должно произнесть
На естество роптанья.
Из многих, что в сердцах питаем мы своих,
Познай, что ни одной нет страсти,
Котора б не влекла с собой печалей злых,
Раскаяния и напасти.
И день и ночь волнуют кровь
В сердцах себе подвластных.
Из всех сих слабостей несчастных
Всего опаснее любовь.
И сладости ее нас огорчают,
Но делают они желаний всех предмет.
Все прочие без них забавы не прельщают.
Но время вервия уз крепких прегрызет,
И дух, питающий нежнейшую любовь,
Спокоит страстну кровь,
Иль прейдет в нову страсть.
Источник, коль твоя блаженна часть!
Нигде неверных нет источников меж вами,
Когда всевышня власть
Всесильна существа, что царствует над нами,
Велит другой поток с твоими слить водами,
По съединеньи ваших рек,
Не разлучаетесь вовек.
Желаньям он твоим противиться не смеет,
И в недрах вод твоих желает утопать,
Вас должно за одно считать,
Доколе ваше в понт течение приспеет.
Как наша жизнь чужда
Сердец соединенья!
Она исполненна всегда
Неверности, вражды и отвращенья.
Спокойный сладкий ток, чем мог ты заслужить,
Нас лучше принят быть?
Да теми мнимыми не хвалятся добрами,
Тех прав и превосходств мечтами,
Которы гордость обрела,
Чтоб скрыть, колико мы несчастны!
Она лишь нам рекла,
Что будто от небес со смертных сотвореньем,
Всевышним изволеньем,
Все твари сделались закону их подвластны.
Когда нам не ласкать,
То не цари мы их, но злые их тираны.
Почто вас муке предавать?
И рвами вас за что премногими стеснять?
Почто натуры чин преобращать?
Как сильно жметесь вы, на воздух пролиянны?
Коль все должны послушны быть равно
Нам в том, что мы повелеваем;
Коль всё для нас сотворено,
Когда потребно нам желание одно,
Что ж лучше власти мы своей не обращаем?
Почто собой не обладаем?
Но, ах! Несчастный раб своих страстей
Животных нарещись владетелем дерзает,
Что может быть его вольняе,
Великодушнее, кротчае,
Которы слабостью соделали своей
Начало власти наглой сей,
Что он над ними похищает.
Но что творю? Куда ведет меня жаленье,
О лютостях от нас стремящихся на них?
Надежда ль есть попрать то заблужденье,
Что услаждает нас самих?
Нет! Зрится сердце мне людское непременно
Для беззакония и гордости рожденно.
Когда себе легко пороки все прощают,
От образа их взор свой отвращают.
Уже нам нечего бояться;
Порокам строгих нет судов,
Исполнен слабых свет льстецов;
Искусство в житии есть хитро притворяться.
Источники, в одних лишь вас
Находится еще свобода,
Там безобразность зрят или красу, что в нас
Вселила странная природа —
Не скроют зла от вас притворства под покров,
Вы обличаете царей, как пастухов;
Не много требуют совета
Кристалла верного спокойных ваших вод,
И лишне искренних друзей несносен род.
Сей вкус достойный слез, есть вкус всеобщий света,
Советы вводят в стыд, несносны всех гордыне,
Бесчестный показать вид хочет правоты.
И так в ужасной сей пучине
Несчастия и суеты
Теряюсь, и чем более взираю
На слабость и на злость людского естества,
Тем меньше обретаю
В нем образ божества.
Стремись, поток, стремись, беги от нас, и воды
Свои неси в моря, отколь твои исходы.
Меж тем как тягостной судьбы храня предел,
Которой мы подвластны,
Мы наши дни несчастны,
Что случай произвел,
Пойдем отнесть в ничто, откуду всяк пришел
<1778>
302. НАДГРОБНАЯ {*}
Сей мужа камнь покрыл негибнущий и твердый,
Что был к несчастным щедр и к бедным милосердый:
Доколе не сотрет сей мрамор круг веков,
Дотоле во устах пребудет Воронцов.
1783