Биографическая справка
Александр Иванович Клушин (1763—1804) был родом из старинных, но обедневших орловских дворян. Отец его, Иван Степанович, умер в 1774 году в чине губернского регистратора, оставив жену и двоих сыновей. Мать вскоре вышла замуж вторично и поселилась в г. Ливны; в уездном училище этого города стали учиться оба брата Клушины: Александр и Николай.
В 1778 году А. И. Клушин поступил канцеляристом в Орловское наместничество. Известный мемуарист А. Т. Болотов, его земляк, в своих, явно пристрастных по отношению к Клушину, воспоминаниях сообщает о каком-то служебном проступке Клушина, имевшем, однако, для него благоприятные последствия. Им заинтересовался орловский наместник, князь Н. В. Репнин. Особенно покровительствовал ему Д. П. Трощинский, тогда адъютант Репнина. Вскоре молодой и одаренный юноша стал своим человеком в доме наместника, получил возможность пользоваться его библиотекой и, как сообщает тот же Болотов, «научился сам собою немецкому и французскому языкам».[1]
Возможно, что в связи с отъездом Н. В. Репнина из Орла, Клушин в 1780 году предпочел военную службу гражданской, — в сержантском чине он участвовал в походах в Польшу в 1783—1784 годах. В 1784 году он переводится в Смоленский пехотный полк адъютантом, а в 1786 году увольняется по прошению «за болезнью» из военной службы подпоручиком. В 1788 году, скорей всего с помощью Трощинского, советника почтового департамента, Клушин определился в Комиссию о дорогах в Петербурге «по письменной части» и продолжал служить в ней до самого отъезда своего из Петербурга в 1794 году.
В столице он с огромным увлечением отдается литературно-театральным интересам, пишет и переводит для театра. Комедии его идут на сцене и пользуются большим успехом.
Сблизившись с И. А. Крыловым, Клушин участвует в создании артельной типографии, пайщиками которой были Крылов, И. А. Дмитревский и П. А. Плавильщиков. Сближение с Крыловым быстро превратилось в горячую дружбу. Они поселяются совместно в доме И. И. Бецкого, где снимают помещение для типографии «Крылова с товарищи». Здесь в совместных беседах родился замысел сатирического журнала «Зритель» (1792), здесь же Клушину и Крылову приходится впервые испытать на себе политическое преследование.
По приказу Екатерины II полиция произвела обыск в типографии «Крылова с товарищи». Петербургский губернатор П. П. Коновницын доносил П. А. Зубову о результатах обыска у Клушина: «В типографии и комнате его поэмы «Горлицы» и других вредных сочинений не оказалось, а лично мне <Клушин> объявил, что о «Горлицах» писано им было в аллегорических его снах, но без всякого намерения, и что их читал Плавильщиков, но не одобрил, почему он и изодрал...» [1]
Из приложенного тут же пересказа этой аллегорической повести, сделанного Клушиным, совершенно очевидно, что поэма была проникнута сочувствием к революционной Франции, которой угрожала интервенция враждебных держав.
Слухи об этом обыске дошли до Карамзина, который писал к И. И. Дмитриеву 3 января 1793 года: «Мне сказывали, будто издателей «Зрителя» брали под караул: правда ли это? И за что?»[2]. По-видимому, устная молва преувеличила строгость правительственных преследований, иначе трудно было бы объяснить возможность издания нового журнала, — «Санкт-Петербургский Меркурий», предпринятого Крыловым и Клушиным в 1793 году. В этом журнале Клушину принадлежала главная роль. Он поместил в журнале четырнадцать стихотворений и поэм, большую повесть «Несчастный М — в», серию «Российских анекдотов», рецензию на «Вадима Новгородского» Я. Б. Княжнина. К произведениям других авторов в журнале имеются примечания, подписанные Клушиным.
1793 год — время театральных удач Клушина. По поводу его комедии «Смех и горе» Крылов в рецензии писал, что «редкое сочинение принималось с таким успехом».[1] По поводу другой одноактной комедии Клушина, «Алхимист» (1793), в которой один актер исполняет семь ролей, Крылов писал, что «г. Клушин подает великую надежду к обогащению российского театра, и в этом согласятся со мною многие знатоки и любители театра. «Алхимист» его принят с рукоплесканиями, и не часто можно видеть в театре такого стечения публики». [2]
В июне 1793 года издатели обратились к президенту Академии наук Е. Р. Дашковой с просьбой печатать их журнал в академической типографии и вместо оплаты расходов предложили собственные пьесы («Филомелу», «Проказников», «Бешеную семью», «Сочинителя в прихожей» Крылова, «Смех и горе», «Алхимиста» Клушина, его же и Дмитревского «Опасную шутку»), одновременно в журнале стал принимать заметное участие И. И. Мартынов, близкий к Дашковой человек.
В ноябре 1793 года наступил почти трехмесячный перерыв в издании журнала. К тому же времени относится «отлучка» Клушина, вызванная его намерением поехать за границу, о котором он писал Екатерине II. Как сказано в официальной справке, Клушин, «объясняя склонность свою к наукам, просит отлучиться на пять лет для продолжения учения в Геттингенском университете с жалованием, но он его получает по 300 рублей в год».[3]
Просьба Клушина была доложена 22 октября 1793 года и удовлетворена — приказано было выдать ему 1500 рублей.
Из воспоминаний А. Т. Болотова известно, что Клушин растратил полученные им деньги и потому дальше Ревеля (Таллина) не поехал. Так это или нет, но достоверно одно: в Ревеле Клушин женился на баронессе Марии-Елене Розен и поселился в Орле у своего брата Николая. В Петербург он вернулся в 1799 году и 13 июля определился в театральную цензуру русских пьес. Это устройство на службу, равно как и последующие его стихотворные сочинения, связаны только с желанием сделать карьеру и заручиться покровительством тех, кто сохранил или приобрел видное положение при дворе Павла I. Своей новой службой Клушин был обязан А. Л. Нарышкину, назначенному директором императорских театров 28 марта 1799 года Клушин написал стихи на смерть отца своего начальника, а самому А. Л. Нарышкину он посвятил свою новую комедию «Худо быть близоруким», поставленную 8 января 1800 года и тогда же изданную.
21 декабря 1799 года Клушин был переименован из подпоручиков в титулярные советники, 23 мая 1800 года, оставаясь в должности цензора, он был назначен инспектором (режиссером) русской труппы, а 18 октября 1800 года «за отличное прилежание в трудах» был произведен в коллежские асессоры.
Для театра Клушин продолжал работать интенсивно. Он переделал комическую оперу Крылова «Американцы», сохранив стихи автора, и поставил ее 8 февраля 1800 года. 24 октября была поставлена его трехактная комедия «Услужливый» (издана в 1801 году с посвящением Д. П. Трощинскому).
В последний период своей литературно-драматической работы Клушин не оправдал тех надежд, которые возлагались на него критикой и театральной публикой начала 1790-х годов. Новые пьесы его, хотя и охотно допускались на сцену театральной дирекцией, в репертуаре не удержались.
Как литератор и драматург, Клушин был забыт сразу же после своей смерти. Хорошо помнил о нем только Крылов, рассказ которого о причинах их окончательного разрыва сохранился в передаче С. П. Жихарева: «Он точно был умен… и мы с ним были искренними друзьями до тех пор, покамест не пришло ему в голову сочинить оду на пожалование Андреевской лентой графа Кутайсова. Я сделал ему некоторые замечания насчет цели, с какою эта ода была сочинена, и советовал ее не печатать из уважения к самому себе. Он обиделся и не мог простить мне моих замечаний до самой своей смерти»,[1] — вспоминал этот эпизод Крылов в 1807 году.
Литературная судьба Клушина показательна, как пример воздействия общественно политической реакции 1790-х годов на целое литературное поколение, расставшееся с иллюзиями и надеждами своей молодости.
158. ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ МОЕМУ ВАСИЛЬЮ СЕРГЕЕВИЧУ ЕФИМЬЕВУ{*}
О ты, что знанием своим меня пленяешь
И вместе чувствовать и мыслить научаешь,
В сужденьях коего не пышный слышен шум,
Но мысли здравые, рассудок, тонкий ум;
Который пылкий взор в безвестность простирает,
Что скрыто для других, то ясно проницает;
К тебе, любезный друг, к тебе хочу воззвать:
Что наших бед виной, что нудит нас страдать?
Почто, мятяся мы житейской суетою,
10 Рассудка удалясь, бежим страстей стезею?
Места, которые с младенчества я знал,
В которых некогда блаженство я вкушал;
Места, небесными лучами озаренны,
Для веры внутренней полезны и священны,
Где зрим повсюду мы порядок с тишиной,
Почто, увы! теперь отъемлют мой покой?
Почто растерзанна, почто еще терзают
И душу горестну на части раздирают?
О ты, слабейшее творенье, человек!
20 С которым рождены страданьи прежде век;
Посеян яд в душе, на сердце — скорбь, мученья,
Уныние, печаль, досады, оскорбленья,
Смешение страстей, рассудок с пустотой,
Скажи: гордишься чем пред тварию иной?
Не в том ли ты свое величье поставляешь,
Что страстию одной другую страсть рождаешь?
Что, им поработясь, бежишь за ними вслед,
Сражаясь с горестью, с мученьем, с тьмою бед?
В чем мнимое твое господство и свобода?
30 Увы! к страстям тебя влечет сама природа!
Не зная, где ты? что?.. скажи же, что ты есть?
Былинка слабая! нет, менее, ты — персть!
Когда бы человек, столь жалкое творенье,
Не создан был вкушать печали, скорбь, мученье;
Когда б он создан был, чтобы счастливей быть,
Не мог ли б он судьбы ударов преносить?
Могли ль бы возрастать столь сильные в нем страсти,
Чтоб ускорить, его приближити к напасти?
Могла ли бы любовь столь нами обладать,
40 Чтобы сперва польстить, потом нас поражать?
Так! смертный есть корабль, бегущий, грузу полный,
Что, прежде бурных вод стремясь сквозь грозны волны,
Безвредно тишины к пристанищу идет;
Но вдруг восстанет вихрь, — и он стремглав падет!
Любовь!.. сей бог!.. сей тигр!.. блаженства нарушитель!
Гонитель тишины, спокойства истребитель!..
Любовь!.. Дщерь тартара, источник лютый слез,
Дар пагубный для нас разгневанных небес!..
Скажи: почто ее мы в сердце ощущаем?
50 Почто мы нежны столь? почто ее мы знаем?
Она есть ад душе, и если стрелы мещет,
Пред ней герой, мудрец, пред нею всё трепещет!
Так должно, чтоб тебе я сердце обнажил:
Сей лютый, адский огнь мне душу воспалил.
Сравним спокойствие, душевно наслажденье
С любовью, коей дар терзание, мученье...
Единое душе отрады подает,
…………………………………………
Другая всякий миг нам сердце раздирает;
60 Долиной горести и скорби по хребтам
Несчастливых влача, рождает Тартар нам.
И вот влюбленный в чем блаженство всё находит,
Что из сомнения в сомненье переходит!
Тебе, любезный друг, признаться должен я,
Колико мучится, скорбит душа моя;
Но ввек не изреку я имя то священно,
Кому я предан столь, кем сердце нежно пленно.
Священной скромности ты ведаешь печать:
Умеет кто любить, умеет тот молчать!
70 Но смейся моему безмерну ослепленью,
Неограниченной любви и заблужденью.
Вчера я пред алтарь творца миров предстал,
Чтоб на меня он луч воззренья ниспослал;
Но чуть изрек слова: «О ты, властитель мира!..»
И сердцу и душе представилась Пленира.
Победу над собой я тщетно мнил иметь
И более стократ Пленирой стал гореть!
Напрасно к алтарю с стремленьем приближаюсь,
Я богу изреку: Пленире поклоняюсь.
80 Рассудок воздремал, ум действовать не мог,
Любовь твердила лишь: Пленира днесь твой бог!
Так! бог души моей, рассудка, помышлений,
Душа всех дел моих, блаженства и мучений.
Клянусь, минуты нет, чтоб не был занят ей,
Блаженство, Тартар, рай, погибель видя в ней.
Средь сладка сна ее я зрю изображенье,
Она мне предстоит при самом пробужденье,
Она в душе моей, и в сердце, и в глазах,
Во всех деяниях, во всех моих словах.
90 Ее мне нежный вздох зефир изображает,
В лилее белизну Плениры вижу я,
В нежнейшем розане — румянец щек ея,
В глазах — тот молний блеск, что к нам из туч блистает
И, рассекая мрак, всё жжет, что ни встречает;
Улыбку нежную в прохладном ветерке.
Пленира всё, везде, душа в самом цветке;
Пред ней ничтожны суть корона и порфира;
Пленира божество!.. она владыко мира! [1]
Чтоб страсти обуздать, нам ма́сон говорит:
100 «Познай себя, познай, и страсть тебя бежит!»
Но что в том, нежный друг, что я себя познаю?
Что в том, что всякий шаг свой строго замечаю?
Когда б, что может быть со мной, я прежде знал,
В пучину бы страстей, конечно, я не пал;
Но если человек тогда уж страсть познает,
Когда в нем действует, когда его терзает,
Старанья позды все огонь тот утушать,
Который всякий час стремится возгорать!
Что в том, что я забыть Плениру помышляю?
110 Лишь изреку: «Забыл!» — и более пылаю.
Что в том, что удалюсь навеки, может быть?
Не видеть можно, так; но можно ль не любить?
Ах! нет, не изменю я клятвам тем священным,
Которые изрек трепещущим, смущенным,
Ее боготворить и страстным быти век.
Пленире кто солжет, тот гнусный человек!
Могу ль забыть, когда она «люблю» сказала;
Когда с смятением меня поцеловала;
Когда, прижав меня трепещущей рукой,
120 С слезами изрекла: «Забудусь я тобой!»
Превосходящее блаженства все сомненье!
В восторге, в радости, в слезах и в восхищенье,
Забыв себя, весь мир, я пред Пленирой пал
И клятвы нежные стократно повторял!
И я чудовищем толико гнусным буду,
Что божество сие, Плениру позабуду?
Нет! прежде в страшный ад, низвергнусь в Тартар я.
Пленире предана навек душа моя!
О ты, которому я душу открываю,
130 С которым разлучась, терзаюсь и стонаю;
Любезный, верный друг, друг сердца моего,
Вот участь смертного и благо всё его,
Чтоб в жизни мучиться, грустить, стонать, терзаться
И счастием прямым ничуть не наслаждаться.
Блажен, кто ни о чем не знает рассуждать!
Не может чувствовать, не может он страдать;
Блажен, кто тусклый взор вовек не растворяет!
Хоть в круге он невежд, спокоен пребывает.
С столицей разлучась, я слез потоки лил;
140 Расставшися с тобой, мне то же рок судил;
Плениры отдален... с Пленирой разлученье —
Едина пища мне: унынье, стон, мученье!
<1791>
159. РОЗА{*}
В цветущей юности своей
Среди тюльпанов и лилей
Гордяся роза возрастала.
Осанка горда возвещала
В ее унынии самом
Величье пред другим цветком.
Когда горящее светило
На свод лазурный восходило,
Почтенье робко к ней хранило;
И чтобы стеблей не помять,
Лучи как бисер рассыпало;
Но к ней касаться не дерзало.
Что редко, должно обожать!
Зефиры, тонки волокиты,
Кадриль из всей составя свиты,
Резвились, прыгали пред ней;
На легких крылиях носяся
И счастием своим гордяся,
В молчаньи удивлялись ей.
Но долго ль процветала роза?
Едва вечерний час настал,
Бледнел цветок и увядал —
Померк от лютости мороза.
Приидет день весны твоей,
Ты к жизни возвратишься снова;
И смерть угрюма и сурова
Тебя не может поглотить —
Твой рок и умирать и жить!
Но ты где, нежная Темира?
Где? — там! Где там? — безмолвна лира!
Здесь прах; души твоей в нем нет.
Она мертва, а прах живет.
Напрасно приближаюсь к гробу,
Тебя желая воскресить;
И слезны перлы хладну злобу
Бессильны, слабы умолить.
О, если б глас судьбины гневной
Расторг состав мой, век плачевный!
С восторгом пред тобой бы пал
И тонкий прах с твоим смешал.
<1792>
160. СОВЕТ КЛОЕ{*}
Согбенный древностию лет,
На легкой, беглой колеснице,
С кровавою косой в деснице,
Ужасен, бледен, тощ и сед
Брадой густою потрясает,
Парит — и всё то пожирает,
Что было, есть и будет впред.
Его полет быстрей, чем реки,
Как миг за ним катятся веки,
Воззрит — что встретит, то ссечет.
Исчезнет пышность, знатно племя —
Все будут пищею червям;
Когда ж сей тигр кровавый, время,
В удел мгновенье дало нам,
Должны ль мечтой мы заниматься,
Не жить, страдать, скорбеть, терзаться
И ложных почестей искать?
Чтоб пасть мгновенней, возвышаться?
Там ползать, тамо презирать?
На цыпочках у бар вертеться
Иль близ чужих карманов греться?
Или, чтоб случай дать зевнуть,
В дугу себя пред гордым гнуть?
Послушай, нежна, мила Клоя:
Чины, богатства — звук пустой;
Среди богатства нет покоя,
Чиновный часто сам не свой;
Мудрец, зарывшись в важны книги,
Скучает, что надел вериги;
Что глобус он в руках вертит
И с юга к северу парит, —
Похвально, милый друг, ученье;
Но наше благо — наслажденье!
Когда б я знал, что жизни век
Мы можем сотнями помножить,
Не стал бы я себя тревожить
И наслаждений был далек:
Сперва б хотел постигнуть знанья,
Свои б усилил дарованья
И грубую кору с них снял;
Как бы металл огнем очистил,
Поздравей, посвежее мыслил,
Потом бы жить уже я стал.
Но если поутру я мыслю
С тобой день целый просидеть
И чуть дары твои исчислю,
Как ночью должен умереть,
Не глупо ль светом заниматься,
Как угорелому бросаться,
Чего хотеть, того не знать?
Начто питать мысль ложну, лестну,
Чтоб в свете знатном быть известну?
Великим — горе умирать!
Мне настоящее приятно,
Утех я тратить не хочу;
Природе должен — я плачу.
Нам в мире много непонятно.
Но знаю то, что тело — прах;
Что то сказать лишь можем смело,
Что наслаждень<я> наше дело
И что без них мы в дураках.
Снедаем иногда тоскою,
Наедине я воздохну;
Но, ободрясь, рукой махну,
Что мыслью занялся пустою, —
Жизнь только нужно подсластить,
Чтоб горькой не могла казаться:
Подчас умеренно испить,
Подчас — чтоб долго не проспаться,
И будешь счастьем наслаждаться;
Подчас за Лизой примахнуть,
Пожать ей руку, воздохнуть;
Подчас — в ее, конечно, воле,
Подчас поцеловать — и боле.
Когда я был в шестнадцать лет,
Чины и блеск меня прельщали,
Пустой мечтой обворожали,
Без них, казалось, счастья нет;
Но двадцать девять наступило —
Смешно то стало, что мне льстило.
Я вижу значущих людей,
Шестерки хватских лошадей,
Богаты, пышны экипажи,
Всего, что в свете есть, продажи;
Но холодно на всё гляжу,
Доволен, что пешком хожу.
Но если Дуня дорогая
Даст знак мне парой черных глаз
И руку мне пожмет подчас,
Чтоб я, присмотры презирая,
Вечерней тихою зарей
Пришел побалагурить с ней
И кое в чем ее наставил,
Лечу — и грязь, и дождь, и снег
Не остановят быстрый бег;
А если всё, что мог, исправил
И нежну Дуню позабавил,
Тогда рад всё забыть, презреть,
На нежной груди умереть.
Два, друг мой, в свете преступленья:
Одно — чтоб бегать наслажденья;
Другое — чтоб скучать, грустить.
Послушай, научись любить,
И жизнь приятно будет бремя.
Кто без любви свой век живет,
Мученьем делает тот время,
Живым стократно в жизни мрет!
Я часто, Клоя, сожалею,
Почто шести я лет не знал
Того, что в двадцать уж вкушал;
Что в двадцать девять разумею.
Прожив полвека, я б твердил:
Мафусаил не столько жил.
Не годы нам дают блаженство,
Одно искусство в свете жить;
Вкушай ты счастья совершенство,
Но только не умей любить:
Все игры, радости, забавы —
Для сердца горесть и отравы.
Но если тихим вечерком
В объятиях сидишь с дружком,
Что любишь нежно, уверяешь
И вмиг награду получаешь,
Тогда нет в свете ничего,
Опричь драгого твоего.
И буде к груди прикоснется
Он нежной, белою рукой,
Хоть скажешь ты ему: «Постой!» —
Твое сердечко встрепенется,
И поцелуй возжжет огонь, —
Тогда не молвишь уж: «Не тронь!»
Но ты, — нет ты чресчур сурова,
Хоть сердце нежно у тебя.
Ах, Клоя! пожалей себя,
Поверь мне, боле в том худого,
Чтобы не чувствовать любви.
Опомнись! двадцать пролетели,
Хладеет уже жар в крови;
А мы, — что сделать мы успели?
Поверь: кто может, но упрям,
Тот сам виной своим бедам!
Что жизнь, когда не наслаждаться?
Куда годимся без страстей?
Без них нет смертного глупей;
Без наслаждений жить — терзаться.
Итак, прими ты мой совет:
Не трать дней жизни драгоценной,
Возжги Киприде огнь священной
И принеси ей свой обет.
Придут, придут часы ужасны,
Когда угаснут чувства страстны,
Когда останется хотеть,
Но ах! — нельзя уже иметь.
Придут минуты те несчастны,
Когда нас осень посетит
И самое пройдет желанье, —
Что ж будет пищей? — вспоминанье,
Что худо мы умели жить.
<1792>
161. СТИХИ К КЛОЕ НА НОВЫЙ ГОД{*}
Гордо, пламенно светило
В путь лазуревый вступило.
Мрак исчез — родился свет.
Факел вознеся десницей,
Мещет бисер с багряницей,
Дождь златый на нивы льет.
Воды золотит сребристы.
Сыплет между струй лучи;
Розы, васильки пушисты,
Умирающи в ночи,
Нежное чело подъемлют —
И зефиры уж не дремлют
У тюльпана на листках:
Пробуждаются — порхают,
Легки крылья расстилают.
Огнь в душе, а жизнь в глазах.
Вдруг Бореи заревели,
Напряглися, засвистели,
Тучи им парят вослед.
Феб мгновенно померкает,
Образ огненный скрывает.
Он исчез — исчез и свет.
Солнечным лучам подобно,
Клоя! прошлый год блеснул;
Время страшно, грозно, злобно
Потрясло — и он мелькнул.
Он исчез — не возвратится,
В страшну вечность погрузится,
Как мгновенье в ней мелькнет.
Своды мира потрясутся,
И светила распадутся —
Всё, как прошлый год, пройдет!
Всё пройдет? — есть нечто вечно!
Слабо время истребить,
Смерть бессильна угасить,
Что я чувствую сердечно.
Клои образ драгоценный
Вечность самая почтит;
Мой состав расторгнет бренный,
Сердце нежно пощадит.
Пощадит — из снисхожденья,
Что тебе я предан был;
И потом — из сожаленья
Скажет, чтоб и там любил.
<1793>
162. ВОЗЗВАНИЕ К НОЧИ{*}
Спустись, спокойствия подруга,
С небесного, златого круга,
Спустись, любезна ночь! ко мне
В порфире, вышитой звездами,
Прикрыта мраком, облаками,
На бледно-золотой луне.
Оставь лазурный свод эфира,
Спустись на крылиях зефира,
Рассыпь по рощам, по лугам,
По томным, сребряным струям
Сафир и пурпур драгоценный —
И в тишине своей священной
Лучи бросая пред собой,
Посеребри луга росой.
Спустись! — и дланию десницы,
И темным, облачным перстом
Коснися — и мои зеницы
Покрой приятным, легким сном.
Рассыпь вокруг меня мечтанье,
А в душу посели покой;
Представь мне Клои очертанье,
Как луч сияющий меж тьмой.
Представь! скажи ее устами,
Ее небесными глазами,
Ее улыбкой дорогой,
Что я любим, как Клоя мной.
Чтоб взор ее с моим встречался,
Хотел сказать — и отвращался;
Чтоб нежная рука ея
Мою к сердечку прижимала,
Румянец на щеках рождала;
Чтоб Клоя нежно трепетала,
Как трепещу пред нею я.
Потом пушистыми крылами
Ты к Клое на диван махни;
Сон легкий усладя мечтами,
Ей нежно на ушко шепни,
Что я об ней лишь помышляю,
Что сердце ею наполняю,
Что равно всей душой люблю,
Когда я с ней, когда я сплю;
Что всё мне Клою представляет,
Что разум только вображает,
В природе каждая черта:
Светило, воздух, огнь, мечта.
Потом, когда тебе возможно,
Легонько, тихо, осторожно,
Представь меня перед нея,
Чтобы средь сна увидел я,
Как русыми ее власами
Зефиры резвятся, шалят,
Передувают их устами
И жадный взор не насладят;
Как розы на щеках возжженных,
Слезинкой иногда смоченных,
С улыбкой нежатся, цветут;
Чтоб на устах ее прелестных
Сиял огнь прелестей небесных;
Чтоб грации вмещались тут;
Чтобы я нежно к ним коснулся —
Прилип — и вечно не проснулся.
<1793>
163. МАДРИГАЛ КЛОЕ{*}
Мне стоит на тебя прилежно посмотреть,
Взглянуть — и удивиться;
К руке коснуться — и влюбиться;
Прижать ко груди — умереть!
<1793>
164. ЧЕЛОВЕК{*}
Из недр глубоких вод сребристых
Латоны гордый сын грядет;
С власов румяных и волнистых
Сафир, лазурь и пурпур льет.
Лучи с струями вод смешались,
По грозной влаге разливались,
Блестят, как молния во мгле,
Как огнь, играют, в кристалле.
Сидя в молчании глубоком,
Чело на длань я преклонил
И мыслию, рассудком, оком
К непостижимости парил.
От ада к небесам взвивался,
Как искра в облаках, терялся;
Как капля в океане вод,
Как в вечности протекший год.
Природа вся еще дремала,
На лоно сна облокотясь;
Нева едва в брегах мелькала,
С журчаньем тихим в Бельт лиясь;
Струи, как ветерки, клубились,
В пучину нехотя стремились
И, в чистый превратясь кристаль,
Горят — как на горниле сталь.
Путем, лазурью покровенным,
Феб гордый выше восходил;
Перстом румяным, позлащенным
Небесны своды золотил.
Лучи в окно ко мне мелькали,
Огни на люстре рисовали:
Там яхонт, пурпур, там коралл,—
И блеск — мгновенно исчезал.
Песчинка малая в пучине,
Гигант и карлик — человек!
Воззри — и в сей найдешь картине
Свой краткий, преходящий век.
Как солнце — утром ты блистаешь;
Как тень — с зарею исчезаешь.
Ты жив — коль огнь свой свет лиет;
Ты мертв — когда перестает.
Ты строишь, рушишь, созидаешь,
Как бог, всемощною рукой;
Миры десницей потрясаешь,
Громами правишь, тишиной;
Ты направляешь грозны стрелы
Вселенной даже за пределы.
Паришь на небо, к солнцу, в ад,
Ты прах, ты мощный Энцелад!
Ты силою воображенья
Открыл течение планет,
Порядок, стройность их, движенья,
Великость, свойство, мрак и свет;
Ты воды, воздух измеряешь;
Ты новы солнцы открываешь;
Ты цепь и связь познал всего;
И вдруг — не знаешь ничего.
Ты алчешь почестей и славы,
Богам подобен хощешь быть;
Творишь добро, лиешь отравы,
Чтобы себя заставить чтить.
Как бог — ты щедро награждаешь;
Как самый тартар — ты караешь;
Ты грозен, тих, велик и мал, —
Исчез — и будто не бывал.
Ничто в стремлении не может
Твоих остановить путей:
То червь тебя желаний гложет,
То яд к снисканию честей;
То мирна жизнь тебя прельщает,
То дух война твой возжигает;
То вдруг невинность рад карать,
То преступления прощать.
Бальзамом неги упоенный,
С улыбкой рад пред ней упасть;
Восторг и краткий и мгновенный
Сулит тебе бессмертных часть.
Исчез восторг — прошло мечтанье, —
Зришь бренное в себе созданье.
Велик в честях, в несчастье слаб,
Страстей и прихотей ты раб.
Надмен величием мгновенным,
Прельщенный гордости мечтой,
Рассудком, мраком покровенным,
Не зришь подобных пред собой.
Питая гидру ослепленья,
Ты сыплешь вкруг цветы презренья.
Что зришь, всё пред тобою тварь;
Лишь ты один и бог и царь.
Но если рок перуны яры
Направит с высоты в тебя,
Лобзаешь с трепетом удары
И ниже станешь сам себя.
Кто презрен был вчера тобою,
Чьей правил волей и судьбою,
Пред тем рад выю преклонять
И даже прах его лобзать
Гордыни, низости смешенье,
Мечтаний, разума, страстей;
О смертный! слабое творенье!
Как! ты во слепоте своей
Гигантом грозным быть желаешь,
Когда как тень ты исчезаешь,
Как миг пред вечностью времен,
Когда ты только прах и тлен?
Смири ты волю дерзновенну
И гордый сократи полет.
Ты алчешь мысль питать надменну?
Что ты? — ничто; хоть есть, хоть нет.
Коль хочешь богу быть подобен,
Будь кроток, праведен, незлобен;
Его великость всюду зрим.
Он всё; а мы ничто пред ним.
<1793>
165. ВЕЧЕР{*}
Светило утренне блистало
Поверх мелькающих зыбей,
Лучи златые рассыпало
Волнистой, пламенной струей.
Зефиры вкруг меня порхали,
Вились, клубились, улетали
К потокам тихим для прохлад.
Между утесов каменистых
Бросал громады вод пенистых
Небрежно гордый водопад.
С младою Машенькой прекрасной
На мягкой травке я сидел,
На лире томной, сладкогласной
Свое спокойствие воспел.
Воспел — и радость и утехи,
Довольство и невинны смехи
Блистали Маши на чертах.
Весне подобно улыбаясь,
Румянцем алым украшаясь,
Читала то ж в моих глазах.
Звук лиры с сердцем соглашая,
Перстами в струны ударял;
Судьбу свою благословляя,
Играть на лире продолжал:
Блажен, кто сам собой доволен,
Свободен в сердце, в духе волен,
Кто не рожден в душе рабом,
Кто под одним живет законом,
Не должен никому поклоном,
Кто ни пред кем не бьет челом.
Блажен, кто чувствие врожденно
Свободно может обнажить,
Кто языком непринужденно
Со всеми смеет говорить;
Кто, хоть не создан великаном,
Не ползает пред истуканом,
Не чтит страстей его вовек;
Кто в бедности, в пыли родился,
Но низким быть не научился;
Кто мнит: я также человек!
Блажен, кто гордости мечтою
Своих очей не ослепил;
Кто, не гонясь за суетою,
Себе подобных не теснил;
Кто, их в руках имея долю,
Не поражал сердца и волю
И в тяжки цепи не ковал;
Кто их судьбой хотя и правил,
Но в том свою великость ставил,
Что им отрады проливал.
Блажен, кто для снисканья славы,
Имен великих и честей
Добром не золотит отравы
И кровью не кропит полей;
Но, думая подобно Титу,
В том видит славу знамениту,
Чтоб кротостью сердца пленять;
Кто, капли не проливши крови,
В сердцах воздвиг алтарь любови,
В душе — желанье обожать.
Блажен, кто сердцем и душою
Побед кровавых не алкал;
Кто в тишине, с своей семьею
Дни кротки, мирны провождал;
Кто не взрывал градов и башен,
Сияньем ложным не украшен,
Великих титлом не почтен;
Но, наслаждаясь жизни веком,
Искал быть честным человеком,
К добру был сердцем прилеплен.
Блажен, кто с Эйлером великим
От самых отдаленных мест
Путем непроходимым, диким
Парит до неподвижных звезд;
Завесу мрачную вскрывает,
В систему мира проникает
И познает всеобщу связь;
Кто в сердце, полном восхищенья,
Возжег свечу благоговенья
Творцу миров, ему дивясь.
Блажен, кто солнца с захожденьем
Спокойно может засыпать
И вместе с тихим пробужденьем
Утехи новы обретать,
Кто замков в воздухе не строит,
Кого и днем не беспокоит
Раскаянья свирепый глас,
За кем не следуют упреки,
Чиста чья совесть, как потоки
Сребристых вод в полденный час.
Блажен, кого не ослепляет
Корысть, награда, суета;
Кто здраво мыслит, рассуждает,
Что чин, богатство — тень, мечта;
Что тот Сибирью обладает,
Кто их ничтожностью считает,
Отрадой мелких душ одних;
Что смерть в единое мгновенье
Чины, блеск, почести, именье
Отнимет с жизнию у них.
Блажен, кто, бегая перстами
По лирным, тоненьким струнам,
Под липой или меж цветами
Бренчит по тихим вечерам;
Кто с Машей нежной, страстной, милой
На голос томный и унылый
Дуэт легонько пропоет;
Кто время нужного не тратит,
За поцелуй тремя заплатит
И на груди ее заснет.
<1793>
166. СТИХИ НА СМЕРТЬ МОЕГО ДРУГА{*}
Угрюмого Эола
Сыны крылаты, грозны
Из недр глухой пещеры,
Как вихрь, как миг, несутся
И воды океана
Дхновеньем возмущают.
Валы седые стонут
И в берег ударяют;
Ударили — и берег
Стогласно завывает,
Как медные громады
Оружий смертоносных,
Когда града и башни
Срывают с основанья.
Завыли — и унылый
Глас в рощах раздается,
Как страшный отголосок
Меж холмов каменистых
Растерзанного зверя.
Древа верхи склоняли,
Хребтами упираясь
В поверхность атмосферы,
И воздух раздирали.
Но грозны Аквилоны,
Упорством раздраженны,
Как былием бросают
Древес сплетенных грудой —
И треск их раздается,
Как треск великих зданий,
В ничто преобращенных
И порохом и серой.
Не грозны ль исполины,
Стоглавые гиганты,
Держащи на раменах
Вселенной основанье,
Во гневе горы мещут
К усыпанну звездами
Зевесову престолу,
Где молнии родятся,
Где огненные солнцы
Вращаются всечасно;
Где громы засыпают,
В оковы заключенны
Всемощною десницей?
Или сын грозный Крона [1],
Возжженный дерзновеньем
Сторукого Вриара,[1]
Седыми облаками
Его смиряет дерзость
И перста помазаньем
Во пропасть низвергает
Горящей вечно Этны,
Где медленно вращаясь
Вселенну потрясает?
Как томная былинка,
Поверженна Бореем,
На стебли преклонилась,
Подобно в размышленьи
На длань я опирался;
И сердца трепетанье,
Подобно трепетанью
Унылых листьев древа,
Мне горесть предвещало.
Вздохнул — и вздох тяжелый
Слезинка провождала,
Бегуща по ланитам.
Отрада душ невинных!
Что сердце услаждает
Во время лютой грусти
И восхищает купно
При нежном ощущеньи
Себе подобных скорби,
Когда мы изливаем
Пособие несчастным.
Слеза из глаз текуща!
Колико ты бесценна,
Когда, лияся томно,
Спокойство образуешь
Души невинной, кроткой!
Но что ты предвещаешь
Душе моей стесненной?
Стокрылая богиня,
Не дремлющая вечно
В часы и дня и нощи,
Смятенная всечасно,
Скора и тороплива,
Взирающа тьмоглазно
На все деянья смертных,
Вещая ложь и правду,
Стократно умножая,
Молва, в порфире дикой,
Из слухов извязенной,
Как вихрь, ко мне спустилась
Глаза ее сверкали,
Как черный угль средь пламя;
Уста ее спирались
От скорости дыханья;
Язык сказать не может,
Скорей вещать желая;
Ряды зубов дрожали,
Вливая отвращенье;
И гласом томным, диким
Она ко мне вещала:
«Несчастный! ты лишился
С нежнейшим сердцем друга».
Сказала — и взмахнула
Увесистые крылья;
Парит — и тяжкий воздух
От крыл ее стенает.
Как гром в глухой пещере
Уныло раздается,
И каждое отверстье
Удары повторяет,
Так сердце возмущенно
Мучительно стенанье
Всем чувствам сообщало.
Итак, мой друг, увяла
Твоя цветуща младость?
Итак, друг нежный смертных,
Ты в пепел претворился?
Уныние и слезы
В очах моих блистали.
Так горлица стеняща,
Лишенная подруги,
Пушистыми крылами
Жизнь в грудь ее вливает;
Застонет — и со стоном
Пред нею умирает.
О ты, пред кем светила
Что мрак перед светилом;
О ты, пред кем все звезды
Как мала точка в круге;
О ты, пред кем вселенна
Что капля в океане;
О ты, который перстом
Миры сооружаешь
И тихим мановеньем
Могущий всё разрушить!
Так друг мой жизнь окончил?
Ах, что он сделал в мире,
Чтоб мир ему оставить?
Друг искренний супруги,
Детей наставник тихий,
Отрада бедным, сирым,
Защита притесненным,
Помощник заключенным,
Который токи слезны
Гонимых и злосчастных
Считал своей отравой —
Едину добродетель
Он чтил всего превыше.
И сей-то друг несчастных,
Сие светило мира,
Повержен, бездыханен?
Ах! это ли награда
Душе невинной, кроткой?
Ах! это ль воздаянье
За строгу добродетель?
Вокруг меня злодеи
Как гарпии виются.
Тот гонит добродетель
И льет потоки крови
Лишь для снисканья славы;
Тот грозною десницей
Невинность поражает,
Чтобы себя возвысить
На трупах убиенных;
Тот с кровью исторгает
Невинного дыханье,
Чтоб прихоти исполнить;
Тот истину, законы
Пятою попирает
И стонами злосчастных
Питает адско сердце —
Но все они суть живы,
И совести грызенье
Их душ не беспокоит;
И громы наказанья
Для них уже уснули.
А мой, мой друг повержен.
Ах, это ль справедливость!
Как море, возмущенно
Стремлением Борея,
Всечасно умножает
Порывисто волненье,
Подобно дух стесненный
Свое роптанье множил.
Слезами орошая
Вокруг меня растущи
И розы и лилеи,
В беспамятстве повергся
На нежно покрывало
Мертвеющей природы.
Так овен тихий, кроткий,
Поверженный стрелою,
Направленной из лука,
Чело свое склоняет;
Кровь алая, струяся,
Вещает стреломету:
Своей зри жертву злости!
Она уж бездыханна.
Как после грозной бури
Пловец почти погибший
Смятенны обращает
На страх прошедший взоры
И думает, что снова
Валы седые стонут,—
Так я из недр унынья
Чело мое подъемлю.
И облако златое
Моим предстало взорам:
В нем молнии играли
И ослепляли очи;
В нем ангел-утешитель,
Как искра в мраке, зрелся.
В порфире светлой, лунной,
Венец из звезд составлен,
Глаза его светили
Как пламенные солнца;
Уста его вещали:
«Несчастный! ты ли смеешь
Роптать на провиденье,
Что друг твой жизнь окончил!
Познай, что добродетель
Лишь смерть одна венчает;
Она страдает в мире,
Но здесь ее награда».
Изрек — и образ друга
В златом венце явился:
Священная улыбка
В лице его блистала;
Как ангел тихий, кроткий,
Спокоен он казался.
«Не смей роптать, о друг мой,
На промысл всемогущий
И чти с благоговеньем
Его святую волю.
Его произволенье
Для смертных непонятно;
Но всё, что он ни строит,
Всё к нашему блаженству».
И облако сокрылось.
Но глас сей повторялся
В моей душе и сердце.
Как путник после жажды
Кристальною водою
Все чувства прохлаждает,
Подобно речи друга
Унынье истребили,
И я переродился.
О ты, кого чту сердцем,
Кому я посвящаю
Дела мои и душу!
Прости, коль слабый смертный,
В унынье погружаясь,
И тем уже преступник,
Что пищу дал унынью, —
И на щеках блеснули
Раскаяния слезы.
Природа задремала
Под флеровым покровом,
И чувства погрузились
В сладчайшее забвенье.
<1793>
167. ВСЁ ПРОЙДЕТ{*}
На быстрых времени крылах
Часы, дни, годы улетают;
Едва родятся — исчезают,
Теряясь вечности в волнах.
Когда бы смертным можно было
На всё прошедшее воззреть,
Каким уроком бы служило
Всё, что успело пролететь.
Где мощный, гордый сей Вриар,
Готовый потрясти вселенну?
Едва вознес главу надменну,
Едва хотел свершить удар,
И времени коса мелькнула —
Повержен сей ужасный столб!
О нем вселенна не вздохнула,
С проклятием нисшел во гроб.
Где ты, победоносный Кир?
Тебя вселенна трепетала,
Заря побед твоих сверкала,
Стонал окровавленный мир;
Но вдруг — твой меч, сей бич кровавый,
Сие страшилище людей,
Исчез с твоею вместе славой,—
Ты плаваешь в крови своей.
Вчера на утренней заре,
Когда лучи ее играли
И томны воды позлащали,
На двухолмистой кедр горе
Величием своим гордился.
Направил Аквилон полет —
Со стоном сей колосс свалился;
Единый миг — и кедра нет.
Когда кровавою косой
Неумолима смерть сверкает,
Не равно ль всех она сражает?
Где тот, кто был велик душой?
Где правимы сердца страстями?
Открой гробницы — взор найдет
Прах, вместе смешанный с костями.
В них раб и царь равно гниет.
Что жизнь? — мгновенье, слаба тень.
Едва родимся — умираем.
Мы жизнь годами исчисляем;
Но год пред веком только день.
Украсим юность сединами,
Чтоб боле жизни дни продлить;
Помножим веки мы веками —
И всё не можно вечно жить.
Несчастные сыны судьбы,
Игралищем страстей родимся:
Стонаем, плачем, веселимся,
То вдруг цари, то вдруг рабы,—
Корабль в пучине, средь волнений,—
Парим отважно по валам;
И, не страшася грозных прений,
Подобны каменным горам.
Но долго ль будет сей полет?
Борей в ветрила ударяет —
Пловец у брега погибает.
Далек ли брег? — но силы нет.
Смятенны, слабы, торопливы,
Трепеща к пристани идем.
Что блеск? Что мысли горделивы?
Мечта! — в мечтаниях умрем.
Корона, скипетр и чины
От лютой смерти не избавят,
Они лишь горестей прибавят,
Что мы всем равно созданы.
И обладатель грозный мира,
И я сойду во гроб равно;
Того покроет прах порфира,
Мой — холст простой; но всё одно.
В грядущи времена о нас
Воспомнят ли когда потомки?
Дела велики, славны, громки
Слезу исторгнут ли из глаз?
Мы зиждем горды обелиски,
Мы храмы в память создаем,
Но сколь к забвенью смертных близки!
Не помнят нас, едва умрем.
Сей час я жив, — чрез час вперед
Нить жизни парка прерывает;
Так время царства сокрушает
И помрачает яркий свет.
Где грозны, страшны Рима силы?
Где памятник деяний их?
Трофеи их побед — могилы;
А слава — пролетевший миг.
Где Спарта, Фивы, Вавилон?
Где гордая Семирамида?
Она исчезла, тех нет вида.
Паденье царств — судьбы закон.
Мы взор в прошедшее вперяем
На славу, блеск их, красоту
И, как во тьме густой, встречаем
Едва мелькнувшую мечту.
Но я в преданиях живу,
И смерть меня не поглощает, —
Любимец счастия вещает,
Подъемля гордую главу.
Изрек — и время улыбнулось,
Косы играя лезвием,
К любимцу счастия коснулось.
Где он? — повержен вечным сном.
В преданиях людей живет
Едина только добродетель;
Кто блага смертных был содетель,
И после смерти тот не мрет.
Мелькнут, исчезнут круги звездны,
Пременит солнце гордый вид,
Миры в волнах потонут бездны;
Сократ — не будет век забыт.
<1793>
168. МОЙ ОТЪЕЗД В ФЕВРАЛЕ МЕСЯЦЕ{*}
Кремнисты горы возносились
Превыше тонких облаков,
Пушистой мантией гордились,
Из легких сотканной снегов.
На покрывале мягком, белом
Луч солнца звезды рисовал;
Борей, крутяся с свистом, ревом,
Хребты слоистые ровнял.
Раскинув розову порфиру
По васильковому эфиру,
Заря, как пламенник, горит.
Я еду — и слеза разлуки
На огненных щеках блестит;
В душе отрава, горесть, муки.
Я еду — голос позвонка
Согласно с сердцем ударяет;
Уныло, томно завывает,
Струям подобно ручейка.
Тварь слаба, смертный! ты трепещешь,
Разлуки кроткий внемля глас;
Унынья стрелы в сердце мещешь,
На время с другом разлучась.
Что ж будет в час, когда природа
Тебя к началу воззовет;
Когда твой разум, жизнь, свобода
Пред роковой косой падет?
Где мужество твое, гордыня,
Великость духа твоего?
Ты в счастьи — каменна твердыня;
В унынии — слабей всего.
Но мне ли пред Атропой злою,
К<рыло>в! мне ль должно трепетать?
Невинен сердцем, прав душою,
Ее умею презирать.
Сквозь мрак густой вздремавшей ночи
Угрюмый сын зимы мелькал;
Навислы брови, мрачны очи,
Как слезы, иней проливал.
Под хладною его пятою
Стонают горы, жмется лес, —
Тряхнет ли твердию земною,
Взнесет ли руку до небес —
Всё мощной дланию сжимает.
Уже восточный ветерок
На стеблях розы не играет;
Чела его не украшает
Сплетенный из лилей венок.
Тирсис с Темирою младою,
Как резва ласточка весною,
Не вьется между роз, лилей;
Тюльпан, свидетель восхищенья,
Не зрит их страстного движенья,
Померкших от любви очей;
Уже среди древес тенистых
Не завывают ручейки;
В струях янтарных, серебристых
Крылом не машут ветерки.
Всё исполинскими стопами
Грядет к началу своему;
Но смертный, правимый страстями,
Увы! не внемлет ничему.
И всё, что он ни созидает,
На слабом, гибком тростнике;
Его надежда обольщает,
Как луч, мелькнувший вдалеке.
Паря за ложною мечтою
И множа их одну другою,
Под игом горестей падет;
За всё хватаясь средь волненья,
За самы слабые растенья,
В цепях страстей как пленник мрет.
<1793>
169. ЭПИТАФИЯ {*}
Не титла знамениты,
Здесь младость, разум, дух А—а сокрыты.
Творец миров! он жил тобой, тобой дышал
И пред кончиною со кротостью взывал:
Ты — бог; я — прах; тебе я жизнь мою вручаю;
Страшусь, надеюсь, умираю.
<1793>
170. К ЛИРЕ{*}
Во мраке хладном и густом
Зарница беглая мелькала
И розовым своим лучом
Угрюмы тучи рассекала.
Ее хвост пламенный, златой
В пространстве сизом извивался:
То легкой, огненной струей,
То пылкой молнией казался.
В порфире светло-голубой,
В венце, унизанном звездами,
Парит нощь тихими крилами
И сон низводит за собой.
На лоне кроткого забвенья
И тот, вздыхая, задремал,
Кто днем мучения вкушал,
И раб страстей и вожделенья.
Казалось, я один не спал.
Не спал — и персты ударяли
Унылой лиры по струнам;
Мой ум и сердце услаждали,
Как душу жизненный бальзам.
Блажен, сказал я, тот стократно,
Кому наедине приятно
С самим собою рассуждать;
Кто время быстро, невозвратно
Умеет с пользой удержать;
Кто чувствует один и мыслит
И те часы утехой числит,
Которые трудясь провел;
Кто с равнодушием смотрел
На рок суровый и на счастье,
Как бы на солнце и ненастье.
Но кто таким удобен быть?
Не тот ли алчный, кто желает
Вселенну в пепел превратить?
Кто меч всечасно изощряет,
Чтоб жажду кровию запить?
Не он; его души стремленье —
Злодейством ново зло рождать,
Мечом, весами умерщвлять
И, чувствуя в груди грызенье,
Себя терзаньем услаждать.
Ты, лира, ты одна удобна
Блаженством смертных награждать!
Душа, почувствовать способна,
С тобою может ли страдать?
Ах, нет! несчастье, рок враждебный
Ничтожны, если ты со мной;
Коснусь струны — твой глас волшебный
Возвысит дух унылый мой.
Твои невинны побужденья,
Не ищешь славы и чинов,
Твой чин — душевны наслажденья;
А слава — к истине любовь.
Спокойствие — твое блаженство;
Уединенье — совершенство.
Улыбка иль слеза гражда́н,
Тобою скромно извлеченны,—
Твои награды несравненны,
Алтарь, на коем фимиам.
Когда с тобой я возлетаю
Превыше тонких облаков
И, как песчинка, исчезаю
Во тьме крутящихся миров;
Когда я цепь планет объемлю
И после нисхожу на землю
Мольбы всевышнему воздать;
Когда пред ним я преклоняюсь —
Каким восторгом наполняюсь!
Что сердце смеет ощущать!
Как нежный сын к отцу — стремится;
Как часть — с ним хочет съединиться.
Как утро тихия весны,
Мои черты тогда блистают;
На них утехи процветают,
Надеждою насаждены.
Всмотрись в желания людские,
Всечасны вопли их внемли;
Они суть Эвриалы злые,
Влачащиеся по земли.
Там зависть адскою рукою
Невинность, кротость в части рвет;
Там зло кровавою рекою
В путь славы и чинов грядет;
Там гнусна хитрость храмы ставит,
Мрачит добро, пороки славит;
Там суеверие и лесть
В одежде истины блистает;
Там страждет разум, сердце, честь;
Там робость цепи лобызает,
В которых дух ее стеснен;
Там храм неволи, лжи, измен.
Ах, льзя ль назвать того блаженным,
Чей дух всечасно возмущен;
Кто к видам мелким и презренным
Душой и сердцем прилеплен?
Едва луч солнечный проглянет,
В нем мыслей тысячу родит;
Он суетится, день летит;
Прошел — его желанье вянет.
Он ждет, чтоб новый день настал;
В пространство страшное природы
Мгновенно протекли и годы.
Как жил сей слабый дух? — страдал!
С богатством, пышностью, чинами
Нельзя спокойствия купить;
Оно рождается трудами,
Уменьем всем довольным быть.
Имей лишь сердце непорочно
И совесть ясную как день,
Твое спокойство будет прочно,
И горесть пролетит как тень.
О лира, друг души почтенный,
Колико счастлив я тобой!
Ты, правя кроткою душой,
Рождаешь мне часы блаженны,
Питаешь душу, сердце, слух;
Ты вместе с тихим пробужденьем
К трудам мой направляешь дух;
Ты солнца с кротким захожденьем
На ложе сыплешь мне цветы;
Ты мрак печали разгоняешь,
При скорби душу возвышаешь;
Ты услаждаешь и мечты!
С каким восторгом вображенье
Мне представляет то мгновенье,
Когда мой труд на сцене был,
Когда партера ободренье
Мой «Смех и горе» заслужил![1]
Завоеватель всей вселенной
То мог ли чувствовать, что я?
Казалося, в тот час священный
Душа исторглася моя;
Восторга сердце не вмещало,
С собой сражалось — умирало.
Различны к счастию пути:
И тот, кто сам собой доволен,
Не раб в душе и в сердце волен,
Тот счастие умел найти.
Сей Крез, богатством пресыщенный,
Сей Марс, войнами утомленный,
Не долго будут мир пленять!
Их жребий — вечно умирать.
Едва их жизни стебль увянет,
Об них никто не воспомянет,
Меня — потомство будет знать.
<1793>
171. БЛАГОДАРНОСТЬ ЕКАТЕРИНЕ ВЕЛИКОЙ {*}
Сквозь темно-сизы облака
Серебряна луна мелькала;
Бросая свет издалека,
Эфир рогами посребряла.
По светло-голубым зыбям
Кораллы, пурпуры струились;
Как солнца луч в водах, резвились,
Рисуя звезды по валам.
Как прах, Бореем восхищенный,
Теряясь, гибнет в облаках;
Как в пепле слабый свет возжженный
В густых скрывается парах;
Как в море тонкая песчинка;
Как в Этне слабая былинка,—
Так я, в унынье погружен,
Терялся, мысльми развлечен.
Но вдруг — на крылиях зефира,
На тонком облаке златом,
С лазуревых высот эфира,
В деснице пальмы, лавры, гром,
Во образе самой Паллады
Предстала предо мной жена;
Ее величественны взгляды
Вещали мне, что бог она;
Что бог, что кроткий вседержитель,
Источник благостей, щедрот,
Всех видимых миров зиждитель,
В ком всё и кто во всем живет.
Сидя в унынии глубоком,
Воззрел я беглым, жадным оком
На кротки прелести ея;
Воззрел — и в нежном умиленьи
Слеза струилась восхищенья, —
Душа поверглась к ней моя.
«Восстань, — она ко мне вещала,
Тиха, прекрасна как заря,—
Я скорбь твою прервать предстала.
Зри мать — не грозного царя.
Когда как царь — я грады строю;
Как Марс — перун войны мещу;
Тогда ж, как мать, детей покою
И благо им пролить хощу.
Не тот велик, кто на престоле
Как грозный истукан сидит;
Но кто благодеянья боле
В своем величии творит!»
Рекла — и вдруг из мощной длани
Не молния блеснула брани,
Щедроты пролились струи.
«Прими ты благости мои!
И, шествуя наук стезею,
Не будь невежества рабом;
Сражайся сердцем с ним, умом,
Как луч сражается со тьмою,
И буди добрый гражданин!»
Как эхо, ре́звясь средь долин,
Повсюду быстро пролетает,
Орга́ны слуха потрясает
И раздается по лесам,—
Так глас сей кроткий, глас священный
Чрез сгибы сердца сокровенны
Целебный в душу влил бальзам.
«Вещай, — вскричал я в изумленье,—
Твой дар мечта иль сновиденье?
Кто ты, стояща предо мной?
Не дщерь ли из богов едина?
Иль самый бог? — Екатерина!
Восставлен, возрожден тобой,
Ах, чем тебе воздать мне должно?
Когда Екатерине можно
Проникнуть внутренность людей,
Увидь то, что в душе моей!
Увидь, что пламенной чертою
Твое пылает имя в ней!
Что, смерти истреблен косою,
Я вновь во прахе возрождусь,
На всё в природе излиюсь,
Восстану, вознесусь, прославлю;
И после тысячи веков
Тебе, вмещенной в сонм богов,
Дивиться смертных я заставлю.
Коль нужно будет кровь пролить
За кроткую Екатерину,
Готов столь славную кончину
На суше, на водах вкусить.
Тогда, подобно исполину,
Касаясь до небес главой,
От норда к югу обращуся
И, запад подавя пятой,
К Амуру, к Оби протянуся
И гордый потрясу Пекин;
Поставлю всюду славы храмы
И воскурю ей фимиамы;
Или, как древний вождь Навин,
Остановлю теченье Феба,
Чтобы с лазурных сводов неба
Твои дела он освещал
И к блеску свет твой занимал!»
«Оставь свое ты исступленье,
Мне сердце нужно — не хваленье!
Будь счастлив мной и будь блажен».
Рекла — вкруг персей и рамен
Одежда бела развевалась,
И атмосфера всколебалась
Под легкою ее стопой.
Я был, я есмь, я счастлив буду,
Паллада Севера, тобой;
Щедрот твоих не позабуду,
В душе вмещая образ твой.
Всё в мире может премениться,
Мелькнуть, исчезнуть, истребиться —
Лишь благодарность продолжится
К тебе бессмертная моя!
Твои дела велики, громки
В стихах моих прочтут потомки;
Тобой — жить вечно буду я.
<1793>
172. СОФИЯ НАД ГРОБОМ М—ВА{*}
Уже теченье год свершил,
Как друг мой в гробе почивает.
О ты, который был ей мил,
Кого по смерти обожает!
И та, котору ты любил,
С тобой всечасно умирает.
Едва задремлет кроткий день,
И солнце в бездну погрузится,
Ко гробу Софья устремится
Сквозь мрак твою увидеть тень;
Бегу — тень в воздухе мелькает;
Коснусь — мгновенно исчезает.
Под сводом иногда древес
В местах, тобою освященных,
Отколь чуть виден круг небес,
В местах, тобой мне драгоценных!
Страдаю, рвусь, тебя зову;
Но эхо томно возвещает:
Он мертв! он мертв! — а я живу?
И вздох мне сердце разрывает.
О, если б София могла
С самой собою разделиться,
Чтоб ты мог ею оживиться,
Она б стократно умерла!
Тогда лишь жизнь нам драгоценна,
Коль с тем мы, кто всего милей.
Коль нет — отрава позлащенна,
Ужасней тысячи смертей.
Почто кровавою рукою,
Мой друг! нить жизни прекратил?
Жестокий! ты тогда ж с собою
И Софью, Софью умертвил!
Твоя душа была моею;
Дышала, чувствовала ею;
Во мне ты, я в тебе жила;
Ты мертв — и Софья умерла.
Прошел день один или час,
Чтоб я тебя не вображала;
Чтоб токи слезны осушала,
Лиющиесь из томных глаз?
Ах нет! — во всем, на что взираю,
Во всем, везде тебя встречаю.
И сон, растерзанных покров,
Мне льет отраву из цветов.
Любовь и страсть нас съединила,
Сии два божества сердец.
Но гордость света разлучила,—
И наш губитель — мой отец!
Он в пышности искал блаженства
И месть омыл в твоей крови.
Ах! знатность — тень лишь совершенства,
И сердце нужно для любви.
Любовь с презрением взирает
На блеск, чины как на мечту;
В себе всё в свете заключает:
Блаженство, пышность, красоту.
Ты был велик мне сам собою,
Весь свет в одном себе вместил,
Коль обладала я тобою,
Ты сердцу Софьи богом был.
Ты был — довольно ль жертвы злобе?
Тебя уж боле в свете нет;
Ты мертв — я всё с тобой во гробе,
Ты мертв? а София живет?
Живет! нет, мучится, страдает;
Нет, тысячу смертей вкушает.
Но что — в глазах днесь меркнет свет?
Дрожу, стен<ю>, ослабеваю,
Паду на гроб — и умираю!
<1793>
173. К ДРУГУ МОЕМУ И. А. К<РЫЛОВУ>{*}
В кораллы запад облекался,
Холодный север озарял;
Угрюмый Белт не колебался,
Как тихий вечер, он дремал.
Гордясь блестящей чешуею,
Своею мощною рукою
Облокотился на Неву,
Ко брегу преклонил главу.
Друг скромный честных наслаждений,
Свидетель кроткий дел моих!
Я так же был спокоен, тих
Среди утех и восхищений.
Ни совесть, строгий судия,
Ни в чем меня не обвиняла,
Ни грудь моя не трепетала;
Со мною ты — и счастлив я.
Счастлив, свободен, весел, волен,
Гордяся дружеством твоим,
Любя тебя, тобой любим,
Я был блажен и всем доволен.
А ныне — должно ли сказать?
Учусь Темиру обожать;
Учусь лить слезы, воздыхать.
Мой друг! мое ты знаешь свойство:
Пред кем я в мире трепетал?
Какую страсть в душе питал?
Чего хотел? — вкушать спокойство!
Хотел — сим даром обладал.
Обворожен моей судьбою,
Сидел и мыслил сам с собою,
И рай вкушал я на земли;
Как тихий ручеек волнистый
По травке катится душистой,
Так кротки дни мои текли.
Когда сафирными путями
С улыбкой вечной на устах
Бог дня на огненных конях
Парит и пламя льет струями;
Когда он медленной стопой
Пути на запад уклоняет,—
Бывало, с кроткою душой
Твой друг спокойство воспевает;
А ныне — слезы проливает.
Давно ли Белта на брегах
Теряясь мыслию в волнах,
На травке сидя ароматной,
Век тихий, краткий, но приятный
Я воспевал в моих стихах? [1]
Звук лиры немо раздавался
В журчащем токмо ручейке;
Шумя в безмолвном тростнике,
Как легкий ветерок взвивался.
Когда ты некогда почтил
Меня прекрасными стихами
И сердце в них свое открыл,
Обуреваемо страстями;[2]
Тогда я, воздыхая, рек:
«Как! тот в цепях любви стонает,
Кто страсть рассудку покоряет?
И мудрый — тот же человек!»
Я рек — и слезы сожаленья
Блеснули на глазах моих.
Нет, нет, дщерь ада, преступленья,
Тиранка душ и чувств младых,
Любовь! которая всем правит,
Губит, терзает, мучит, славит!
Не буду я в цепях твоих.
И дар небес, свободна воля
Моя пребудет вечно доля.
Но можно ль избежать с душей,
С душей чувствительной и нежной,
От бездны скрытой, неизбежной,
Когда влекут нас чувства к ней?
Те чувства, коим покорились
Рассудок, сердце, ум, душа;
Те чувства, кои устремились
Терзать нас, воли нас лиша?
Как в туче, мраком обложенной,
Едва приметен солнца свет,
Так смертного в душе стесненной
Ум — слабый луч; блеснул — и нет!
Где делась вольность, скромна лира,
Чем сердце в тишине питал?
Едва представилась Темира,
Едва взглянул — уже страдал.
Узрел, что тень — мое блаженство;
Что слабый призрак — совершенство;
Что жребий смертного — страдать;
Что мы, которые гордимся
Узду на страсти налагать,
Что мы на тот конец родимся,
Чтоб пред страстями трепетать.
Так, только я её увидел,
Уже свободу ненавидел,
Исчезла вольность, как мечта,
Ее ум беглый, беспристрастный,
Язык, всегда с душой согласный,
Нрав тихий, скромный, красота
И самое ее молчанье
В меня вливали обожанье.
О, если бы ее ты знал!
Коль друга любишь всей душею,
Ты пал бы равно перед нею;
Ее б со мною обожал.
Быть с ней и ей не удивляться,
Быть с ней — ее не полюбить
И ей навеки не предаться —
Бесчувственному должно быть!
Когда б ты обратил вниманье
На легкое ее дыханье,
Подобно кротким ветеркам;
На то, как жилочки струями
Лиются по ее грудям;
Как черны волосы волнами
Клубятся по ее плечам;
Когда б ты видел, вобразил —
В ее цепях блаженство б чтил.
Что ж должно быть в душе столь страстной,
В душе чувствительной моей?
Дивися, смейся, сожалей:
Едва узрел твой друг несчастный
Темиру в первый в жизни раз —
И луч в нем разума погас;
Едва успел сказать ей слово —
И сердце излететь готово;
Едва к руке коснулся я,
С ее глазами повстречался —
С свободой, сам с собой расстался.
Моя душа — уже ея.
Когда весь мир счастлив, спокоен,
На лоне тишины живет,
Твой друг уныл, смущен, расстроен,
Иль стонет, или слезы льет;
Когда улыбка нежна, смехи
Для смертного лиют утехи,
Твой друг тогда стократно мрет.
Когда кажусь я равнодушным,
Спокойным, разуму послушным,
Себя хочу лишь обмануть!
Но если внутрь меня взглянуть,
Проникнуть в сердце сокровенно,
Печалью, муками стесненно,
Открылся б жалкий человек!
Слезами всякий день встречаю,
Слезами каждый провождаю;
И весь мой век — страданий век,
И сон, несчастных утешенье,
Моих печалей продолженье.
Но ах! мне сладко слезы лить,
Когда я плачу о Темире.
Не будь, не будь она лишь в мире —
Тогда и я престану жить.
Коль друг — позволь мне заблуждаться;
Коль друг — оставь меня терзаться;
Настанет час, и всё пройдет.
Хоть сожаленья я достоин,
Твой будет друг опять спокоен;
Но где? когда? — когда умрет.
1793
174. К Е...Е И...Е Б.{*}
Цветок прекрасный, несравненный
Ума, науки в свете жить,
Которой цель — и быть почтенной,
И милой, и любезной быть;
Угрюмость не считать за славу,
Без колкости уметь шутить,
И золотом и шелком шить,
Читать и Юнга и Мольера,
Как Терпсихоре танцевать,
С улыбкой, с кротостью прощать
Ханжу, глупца и лицемера
И зла ни крошки не желать;
Карандашом не маслить жилы,
Взаймы румянца не искать,
Одной природою пленять;
Которой даже слезы — милы!
Ты хочешь, делаешь мне честь,
Чтоб я, расставшися с Москвою,
С унылой, томною душою
Писал к тебе о чем ни есть?
Но что же здесь тебя достойно?
Что может разум твой занять?
Здесь ум и сердце — спят спокойно;
Их трудно на ноги поднять.
Здесь всё пришибено гвоздями;
Рассудок, смысл назаперти;
Всё бродит странными шагами,
И нет надежного пути.
Почтенны Л**ия дамы
Подчас угрюмы и упрямы,
Но молчаливы завсегда;
Живут приятельски с мужьями.
Друг друга потчуют тузами
И — не бранятся никогда.
Мужья с великим просвещеньем
Душевным, райским чтут спасеньем
Женой как шашкою играть,
Заставить целый век молчать.
......................................
......................................
......................................
Вот свет, в котором поживаю;
Каков ни есть — однако ж свет.
Пишу, а иногда читаю;
Лечусь — но груди легче нет;
То утром тихими шагами
С одним или двумя друзьями
По скучным улицам хожу;
То дома целый день сижу;
То в помощь призову Морфея,
Ночь богатырским сном просплю,
И чем унылей здесь, грустнее,
Тем более Москву люблю.
Подчас — когда мне всё наскучит,
Иду в жилище мертвых я:
Там каждый гроб, пылинка — учит,
Что миг, ничтожность жизнь моя;
Что я вчера лишь в свет родился,
Что завтра я оставлю свет,
Что я безумно суетился,
Что всё мое со мной умрет.
Горящи слезы полиются,
Грудь встрепенется, как листок,
Вздыханья ветерком несутся
И сядут тихо на цветок.
Подчас я стоиком бываю,
Подчас эпикуризм люблю;
Подчас с Платоном рассуждаю,
Лишь пирронизма не терплю.
Люблю прекрасное творенье,
Блаженство вижу в нем людей;
Всё рад им в жертвоприношенье,
Лишь кроме вольности моей.
Люблю — но страшны их оковы,
Хоть сердцу сладостны оне;
Хоть всякий день утехи новы,
Однако же — опасны мне.
С спокойством, дружеством, свободой
Живу я, право, воеводой,
И время как стрела летит.
Смиряю пылкие желанья,
Не знаю совести терзанья,
И кротко сердце не грустит.
Тебя сердечно почитаю,
Люблю как братьев всех людей,
Хочу добра им всей душей,
И зла — злодею не желаю.
Слезинку иногда пролью,
Что рок несчастных угнетает,
Что сердце кроткое страдает, —
И так веду всю жизнь мою.
<1797>
175. ОДА {*}
Пылает воздух, небо рдеет,
В огнях курятся облака;
Кипит туман и пламенеет,
Как огненна во тьме река.
Там звезд алмазных миллионы
Одни вослед другим летят,
Катятся, рвутся и шипят;
Там грома грохот, ядер стоны;
Там в изумлении народ
Колеблет кликом неба свод.
В щите, блистающем денницей,
Черты зрю росского царя:
Порфира — пурпур с багряницей,
Вокруг — сапфирная заря.
Орел простерся под пятами,
В когтях его Луна дрожит,
Там Лев растерзанный лежит,
Там с снежными Кавказ хребтами,
Что древле небо подпирал,
Согбен к ногам его упал.
Кто с Павлом в щедрости сравнится?
Кто превзойдет его душой?
Иль должно вновь Петру родиться,
Иль благости небес самой.
Что Марк-Аврелии и Титы?
Я зрю богов в вас и царей,
Достойных вечных алтарей;
Но Павел в свет — и вы забыты.
Вы обладали тьмой римлян,
А он — душами россиян.
1797