но даже не поняли, как ее потеряли… И нами правят вот такие моральные уроды, убежденные, что все чудесно и птички в саду поют. Запомни, дурень, – его голос упал до хриплого шепота, – ты никогда не выберешься из хлева, в котором родился. Ты стадо! Но и горе пастухам, у них ведь мозги тоже не больше овечьих, все, чего они жаждут, – власти, все, чем больны, – власть эту потерять.
– Сколько угодно плюйтесь себе, о гений литературы, – передразнивая его, зло рассмеялся Вольф с налитыми кровью глазами и пульсирующей на лбу жилой. – К вам у меня будет только один вопрос. Только один! Считается ли пошлостью и косностью то, что вашу повесть протащил в печать Влад Миклош? А, Борис Андреевич, наш умнейший и пройдошливый, а? Кажется, так вас Чуковский прозвал? – И Вольф так скривил лицо, что на миг стал походить на злого шута.
Глава 6. «Повесть непогашенной луны»
Март 1926 года. Москва, Гендриков переулок
В доме с окнами, выходящими на улицу Больших Каменщиков, в новой четырехкомнатной квартире Маяковского, только им полученной, еще толком не обставленной и не обжитой, собирался весь литературный цвет Москвы. У входной двери гостей встречали две таблички: «Брик» и под ней «Маяковский».
Полумрак, скудная мебель, оборванные желтые обои, местами заклеенные простой газетой или старыми афишами к «Закованной фильмой», где шаржированное изображение Лили переплеталось с огромным сердцем на желтом фоне. Воздух здесь успел пропитаться вином и ароматами заграничного табака.
Лиля Юрьевна – маленькая, черноволосая и черноглазая женщина, до изнеможения худая, чуть сутуловатая, что, впрочем, ей придавало особый шарм, – полулежала на кушетке, крутя тонкими, гибкими пальчиками в кольцах неприлично длинную нитку бус, купленных ей Маяковским в совместной поездке в Берлин. Она внимательно слушала молодого красавца англичанина с аккуратной бородкой и зачесанными с бриолином волосами, сидящего у ее ног на низком табурете. Или скорее делала вид, что слушает. Иностранца, которого, кажется, звали Томасом Джонсоном или Джоном Томсоном, занесло совершенно случайно к ним на вечер.
С тех пор как Лиля Брик приютила Поля Морана, когда еще они жили на даче в Сокольниках, а тот ответил жестокой пощечиной – сочинил про ее салон гнусный памфлет, – среди советских литераторов почти не появлялись иностранцы. Памфлет, точнее, новелла «Я жгу Москву» так оскорбила Лилю, что и теперь она очень осторожно подпускала к себе зарубежных гостей.
Пильняк ухмыльнулся, вспоминая этого галантного парижанина, водившего близкие знакомства с Кокто́, Прустом, Жиронду́ – а это ни много ни мало парижская литературная богема. Кто бы мог подумать, что он позволит себе написать ужасную гадость про Бриков и Маяковского, причем замыслив это сделать заранее, вынашивая свою идею все то время, пока Лиля ублажала его своим гостеприимством и знаменитыми пирожками, что пекла домработница Аннушка Губанова. К слову, парижанин этот с «сердцем, взыскующим куртуазности», был рожден в Петербурге, поскольку дед его держал литейную фабрику на Малой Болотной…
Разговор с англичанином шел вяло, но все же никто не позволял себе в него встрять. Этот приятный с виду молодой человек нравился Лиле… Но сейчас она, о чем-то раздумывавшая, наверное, о своем больном любовнике Краснощекове, не проявляла явного интереса к Джонсону, однако и не переносила своего внимания на кого-то другого. После возвращения из Берлина она была холодна к Маяковскому, а тот был странно тих, хотя со стороны казалось, что все по-прежнему.
Чувствовалось, что в их маленьком литературном сообществе пошли невидимые трещины.
Может, потому что в Америке у Владимира родилась внебрачная дочь, может, потому что Лиля так сильно увлеклась Краснощековым, которого только выписали из больницы, может, виной был балерун из Большого, молодой Мессерер, о котором она без умолку в последнее время говорила, – причин могло быть множество.
Плохо то, что и на творческом поприще все как будто приуныли. Не писались повести, не делалось кино, кое-как выживал театр. После «Кино-глаза» не снимал Дзига Вертов, распустив свою творческую студию «Киноки». Слонялся без дела Мейерхольд, которого не уставали бранить за «надругательство над классикой» и использование кукол на сцене в постановке «Ревизора», его не спасло даже заступничество наркома просвещения Луначарского. А те, кто имел успех, почему-то к Лиле больше не заходили. Например, Эйзенштейн после своего январского триумфа с кинолентой «Броненосец «Потемкин» совершенно исчез с горизонта.
Об этом тихо размышлял, сидя в кресле, Борис Пильняк, обычно сверкавший остроумием, как бенгальский огонь, и оспаривавший свою яркость у молчаливого теперь и погруженного в покер Маяковского. Пильняк покорно ждал, когда англичанин кончит бубнить. Писатель хорошо говорил и по-английски, и в особенности по-немецки, потому как сам был немцем, отец его носил фамилию Вогау, но поддерживать разговор не желал из принципа. Он все еще обижался на Поля Морана, который опустил русскую интеллигенцию, смешав ее черт знает с чем. И обиду эту неизбежно переносил на всякого нового иностранца, приходящего к Лиле.
Вспоминались поездки в Англию, встречи с Гербертом Уэллсом и Бернардом Шоу, почему-то остро хотелось одновременно и осесть за рубежом, и, оставшись здесь, предаваться неизбежным душевным страданиям, кормя муками музу. Уезжать было боязно – Европа могла и не принять. Оставаться тоже в тягость… Ну что же этот не то Джонсон, не то Томсон все говорит и говорит… чего он здесь вынюхивает и выслушивает? И чего Агранов его терпит? Какой-то он показательно положительный англичанин, не к добру.
Гоняя гнетущие и тревожные мысли, Пильняк все сидел нога на ногу в глубине шаткого, купленного в мебельном на Большой Дмитровке подержанного кресла и старался не слишком скрипеть зубами.
Поодаль от него с рюмкой коньяка прохаживался Агранов – их общий литературный ангел-хранитель, человек, который уже более пяти лет по собственной инициативе, из личной приязни, оберегал – но кто-то считал, что контролировал, – творческую интеллигенцию Москвы. Отсеивал одних, привлекал других, иногда одаривал всякими мелкими благами в виде дополнительных пайков, должностей и чего-нибудь еще остро необходимого в эти нелегкие и полуголодные времена. А взамен просил о каком-нибудь пустяке, вроде поездки за рубеж. Не многие знали, что английская виза, которую Лиля получила через своих латвийских родственников, была нужна для беспрепятственного посещения Туманного Альбиона в шпионских целях. В Англию в начале двадцатых попасть было нелегко, и ВЧК часто пользовалась услугами знакомых – простых граждан – для передачи каких-то сведений, организации конспиративных встреч или чтобы что-то разведать. Осип Брик вообще проработал в ГПУ юрисконсультом три года и даже видел, как пытают врагов народа, потом с живостью об этом рассказывал на литературных вечерах, хоть его никто и не слушал, считали, что привирает.
За овальным обеденным столом, уставленным бутылками, в клубах дыма сидели молоденький писатель Лёва Кассиль, его предприимчивый брат Ося, издавший тайком письма брата, сорвавший на этом немалый куш и ненароком прославивший его, рядом с ними совсем юный артист Яншин с начинающей артисткой Норой, дочерью знаменитого Витольда Полонского – оба из МХАТа, и поседевший и обрюзгший руководитель ГОСТИМа – Мейерхольд, которого замучили бесконечные тычки со стороны Наркомпроса. Ну и сам Маяковский. Играли в покер. Но как-то совершенно без огня, скучно перекидывались картами, грустными голосами объявляли «стрит» или «две пары».
Владимир Владимирович был подозрительно спокоен, обычно он очень эмоционально швырялся картами и постоянно вскрикивал, ругался, что-то оспаривал или на ходу сочинял рифмы про карточные игры навроде: «Оборвали стриту зад, стал из стрита три туза». Его голос наполнял все комнаты, его рост подпирал потолки. Если он не играл в карты – что, казалось, он любил делать больше всего на свете, то или вышагивал из стороны в сторону, или, замерев в одной позе, декламировал стихи.
Теперь он хмуро молчал, много курил и был тошнотворно скучен. Никогда в карты у Бриков так вяло не играли, как сегодня.
– Помните, как давеча вы говорили в ресторане «Летучая мышь», что неподалеку от гостиницы «Интернациональ»… – начал Пильняк, грубо перебив англичанина. – Ах, впрочем, простите, это я о своем… Задумался. Вырвалось вслух.
И махнул рукой, нервным движением поправил очки, двумя пальцами стукнув по переносице. Иностранец недоуменно посмотрел на сидящего позади него писателя. Мысль его сбилась, он сконфузился, не смог продолжить. Пильняк по-английски извинился, принося свои «аполоджис» несколько раздраженно, что заставило иностранного гостя смешаться окончательно. Лиля Юрьевна, делавшая вид, что слушает его, оборвавшегося разговора поддерживать не стала, хотя до того с ее губ нет-нет слетала пара-тройка фраз на английском. Она поглядывала на Яншина, но во взгляде ее не было привычного кокетства, казалось, тоже думала о чем-то своем или же поддразнивала сидящего к ней профилем Маяковского, который совсем не следил за игрой и дважды упустил крупный выигрыш, поддавшись на ловкие провокации юного, но самого проворного сегодня игрока – Оси Кассиля.
– Что это вы совсем пригорюнились, Боря, – томно вздохнула Брик. – Рассказывайте, что вас томит? Битый час наблюдаю, как вы напряженно пыжитесь, будто рыжий петушок.
В ответ раздался печальный вздох – Боря опять махнул рукой, поджав большой рот и обиженно двинув решительным подбородком, который составлял странный контраст с печально воздетыми бровями и утомленным взглядом.
– А что вам горевать, Борис Андреевич? – пробубнил из-под веера карт Мейерхольд. – В вашем театре никогда не летели декорации… Как у меня на репетиции «Бориса Годунова»… Эх, чуть ведь не убило. С тех пор мой «авангардизм» потерял актуальность в коммунистических реалиях нового времени. Что говорят про Мейерхольда? Про Мейерхольда говорят: «Нельзя ставить Грибоедова так, как еврей экстерном сдает экзамен». Никто не ходит на Мейерхольда! Крах! Зиночка моя застряла в Париже… В Париже был сто лет назад… А как хочется вдохнуть воздуха Монпарнаса! Ну почему у нас режиссеров не так любят, как писателей? Нас совершенно не экспортируют за границу.