Поезд на Ленинград — страница 36 из 48

Молодая женщина тряхнула своей светловолосой головой и через силу улыбнулась, но такой милой, приятной улыбкой, что Феликс тоже не сдержал улыбки и вдруг пожалел, что она жена профессора и нельзя за ней приударить. Какая же все-таки красивая. Она нагнулась и протянула руку, Феликс с неуверенностью ее пожал. В глазах на какую-то секунду потемнело, скулы вспыхнули огнем, остро захотелось потрогать ее волосы.

Грених сделал вид, что не заметил всего этого, перевел руку на Мейерхольда.

– Всеволода Эмильевича вы знаете по вашим посещениям литературного кружка у Маяковского. Режиссер и народный артист, директор государственного театра имени Мейерхольда.

– Имени меня, – встал тот и отвесил поклон, будто стоял на сцене. А потом сел поближе к спинке ближайшего сиденья, положил на нее руки, а на сложенные пальцы – подбородок и улыбнулся, как самый настоящий Чеширский кот.

Грених сделал ответный поклон и обратился вниманием к дальним скамьям.

– И Бориса Андреевича Пильняка вы тоже знаете.

– Томас Джонсон, – с ноткой безнадежности вздохнул писатель. – Господи боже, кто бы мог подумать, что ваш фальшивый англичанин будет приятней многих настоящих. Где выучились такому английскому?

– В гимназии, – промямлил смутившийся Феликс.

– Редко в каких гимназиях преподавали английский. Я изучал в реальном училище только французский, немецкий и латынь.

– Вы правильный вопрос задали, Борис Андреевич, – отметил Грених, – потому что память Белова содержит уйму неправильных сведений, которые мы попробуем разобрать. Он не изучал в гимназии английский… Но сам этого не помнит.

– А где же? – удивилась любопытная грузинка.

Грених сел к Феликсу.

– Попробуйте закрыть глаза и вспомнить ваше детство. Где вы его провели?

Феликс испуганно дернулся, не ожидая, что профессор станет задавать вопросы о его детстве. Но зачем, зачем? И кто ему поведал о тех единственных светлых днях его такого далекого прошлого, которое теперь будто и не принадлежало ему, на которое он будто потерял право. Отец проболтался, предатель!

– Вспомните цвета, запахи, звуки, вспомните то, как вы себя чувствовали, что дарило радость. Закройте глаза, – опустив одну руку на плечо – Феликс тотчас же сердито сжался, – другой Грених стал водить перед ним. Феликс сначала было дернулся, но от руки профессора вдруг пробежала по телу волна, похожая на эфирную, или такая еще бывает от опия. Он вздохнул и тотчас успокоился, веки закрылись сами.

– До гимназии я некоторое время – года два, наверное, – жил в Нижнем Новгороде, – сказал он, – в семье у одного отцовского знакомого, воспитывался вместе с его сыном. Мы одногодки. У него была гувернантка-англичанка. Говорить в его доме разрешалось только по-английски. Так и выучился. Чуть русский не забыл. До сих пор книги на английском читать проще. Толстого читал на английском… точнее, это был американский. Перевод Доула… Мне нравилось думать, что я… англичанин. Они такие все спокойные, несуетливые и преисполненные достоинства люди.

Зачем он все это говорит? Нелепость какая-то. Тело провалилось в вакуум, стало ватным. От плеча исходило парализующее тепло, он не мог пошевелиться, и как будто не хотелось. В голову лезли невозможно далекие воспоминания. «Анна Каренина» в переводе Доула у него под партой, светлая классная комната. Он не хотел ни за кем следить! Никого не слушал. Вспомнилось, как он сочинял отчеты, беря сведения с потолка. А вдруг он оговорил кого-то своими невинными фантазиями?

– До какого возраста вы прожили у знакомого вашего отца в Нижнем Новгороде?

– До девяти.

– А потом… – начал было профессор, но отдернул руку, поднялся и заговорил чуть торопливей, будто передумал или решил о чем-то умолчать, – мы еще вернемся к тому, что с вами произошло между девятью годами и поступлением в гимназию. Пока давайте продолжим знакомство. С товарищем Аграновым вы тоже знакомы. Уполномоченный МУРа четвертой группы города Москвы Иван Леонидович Саушкин, ведет дело Миклоша.

Саушкин сунул руки в широкие карманы галифе и чуть дернул подбородком.

– Анна Семеновна Амханицкая[18], – представил грузинку Грених.

– Зовите меня Ануся Вильямс, – смущенно покраснев, проговорила она и погладила косу, та вдруг отстегнулась и слетела с ее головы, оставшись лежать в руке длинной черной змеей. Все дружно засмеялись. Но не так, как раньше, а негромко, осторожно, с оглядкой на Феликса, который предстал теперь в качестве психически больного.

– Я не совсем актриса, я – гимнастка, – сказала Ануся. У нее была очаровательная стрижка – короткие волосы мягкими волнами обрамляли лицо, в чертах и на самом деле было что-то восточное.

– Вы могли видеть портрет Анны, – объяснил профессор, – написанный ее супругом Петром Вильямсом. Картина называется «Акробатка».

– Никто, кроме Анны, не смог бы так долго пролежать в такой неудобной позе, – встрял Мейерхольд. – Голова на коленях! Поди попробуй дотянуться головой до колен!

Анна пожала плечами и убрала бутафорскую косу в один из узлов. Грених, поднялся, подойдя к седовласой артистке с пуховым платком на плечах.

– Ремизова Варвара Федоровна[19], – представил ее профессор.

– Играю Гертруду Баазе в «Учителе Бубусе», – добавила она.

– А я – Борис Бельский[20], – отсалютовал грузин, – из Азербайджанского государственного театра русской драмы имени Самеда Вургуна. В Москве проездом. На сей эксперимент занесен совершенно случайно.

– Вот такой цветник, – подытожил Мейерхольд, обратившись к Феликсу. – Просим прощения за розыгрыш. Не серчайте уж на нас. Товарищ Грених уверял, что это будет на пользу вашему душевному здоровью.

Поджав губы, чтобы не дать им разъехаться в дурацкую улыбку, Белов покачал головой, про себя проговорив: «Нет, увы, не будет!»

– Вернемся к вопросу, который задала Анна Семеновна, – проговорил Грених, опершись локтем на спинку скамейки.

– Какой? – успела позабыть артистка.

– О том, как долго товарищу Белову пришлось находиться в винном погребе с остальными пленниками Миклоша.

– Но… – Анна Семеновна залилась краской, – ладно уж. Вопрос-то вырвался не нарочно. Не будем бедного больного заставлять вновь переживать эти ужасные события.

– Придется, – вздохнул Грених, обошел спинку и опять сел против Феликса. – И не только потому, что все это понадобится для протокола, который потом Иван Леонидович составит для суда – все должно быть тщательно задокументировано. Переживая все это заново, вы разберетесь в своих внутренних гордиевых узлах, может, не во всех, но в самых крупных и болезненных. Итак, Феликс, когда вы оттуда выбрались?

– Во время пожара. Последние часы работы я провел, не видя ничего перед собой от густого дыма, не видя даже того, куда вонзается моя лопата. Не могу вспомнить, как вылез. Очнулся, лежа на земле, все вокруг полыхало, людей не было.

– А как же те, которые были с вами? – всхлипнула Ася.

– Последнюю неделю я провел в одиночестве. Если не считать француженку, труп которой разлагался в подвале уже месяц.

– Кошмар! – покачал головой Мейерхольд. – Истории о каннибализме в послевоенный голод, когда была еще и засуха… поражают и самое богатое воображение… эти многочисленные случаи в Поволжье, Бузулукском и Пугачевском уездах… Я слышал историю про людоедку Чугунову, которая съела свою шестилетнюю дочь, и она была не единственной такой, там были целые группы людоедов. А сколько умирало от голода! Сотни страшных историй. Но эта – самая ужасающая. Страшно, когда убивают умышленно… Тех голод принудил, а эти… будто живодерню завели. Ужас! Ужас! Боюсь, теперь не смогу спать по ночам. Каких нелюдей земля носит.

– Они всех разделали? – выдавила Ася. – Всех-всех?

– Да, всех, даже тех, кого приволакивали в погреб после меня, – бросил на нее короткий взгляд Феликс. – Человек сто в общей сложности. Я каждого помню, считал… Новенькие первое время, не зная своей участи, помогали рыть. Но потом их – удивительно очень скоро – охватывали те же бессилие и отупение. Один умер, так и не взяв в рот человечины. Если вы хотите знать, питался ли я… этим. Да! Можно было набивать желудок землей, но организм не обманешь… ему нужна вода, хоть какая-то жидкость. Никогда и не подумаешь, какое это страшное испытание – жажда, пока не останешься без воды на недельку-другую. Она сводила с ума. – Он замолчал, ощутив, как от воспоминания перехватило горло и потемнело в глазах. – Я ему… я дико завидовал, что он смог… остаться таким стойким. Рыл дальше, смотрел на его труп и верил, что выберусь. Выберусь и все напрочь забуду, сотру из памяти, стану совершенно другим человеком. Не вышло.

Лицо Феликса исказилось от отвращения, он смахнул слезы. О, наверное, он еще не совсем потерян для общества, коли способен робеть от содеянного, испытывать стыд. Ведь он делал вещи похуже, чем обгладывать кости своих товарищей по несчастью, пить их кровь, желая спасти свою жалкую шкуру, когда вокруг все сдавались и умирали. Он убийца, наемный убийца.

Все молчали.

– Вы провели там два года. Пожар был летом 20-го, – нарушил тишину Грених.

– Да.

– Сколько вам было?

– Считайте сами. Я 1898-го года, – задрожал от гнева Феликс. – Двадцать два, черт возьми! Я отказываюсь мусолить с вами эту тему здесь.

– Потерпите, Феликс. Надо двигаться дальше. Мы скоро закончим, поезд прибудет в Ленинград, и вы вернетесь к отцу. Он вас ждет. Ради него вы должны ответить на все вопросы предельно честно. И мы вас отпустим.

Феликс покачал головой, издал тяжелый вздох и провел рукой по лицу, внезапно осознав, как словно из ниоткуда навалилось небывалое прежде бессилие. Теперь он пойман, его вывернули наизнанку, сопротивление бесполезно.

– Что произошло после того, как вы очнулись во время пожара? – спросил Грених.

– Я звал на помощь, свистел в свисток, но, видно, все успели покинуть усадьбу. Добрался до речки, напился воды… Помню, от счастья, что довелось увидеть воду… настоящую, прозрачную, чистую воду, напиться ею вдоволь, стал смеяться как сумасшедший и долго не мог себя остановить, аж до боли в груди. Помню упал без сил в траву, а перед глазами синее небо. Потом провал в памяти. Помню, жил у какой-то женщины в деревне. Жил как часовой механизм, не говорил ни с кем, таскал ей воду из колодца,