как что-то метнулось в кустах, — и он кидается в погоню.
СтеллаКино, коммерция, кино
Вокруг нас происходят тысячи историй — это банальное утверждение, оно вряд ли кого-нибудь удивит. Но как это волнует, когда вдруг вообразишь, что сейчас, вот в этот момент, возможно, начинается или заканчивается чья-то история.
Это воспоминание — то немногое, чем я все еще владею. Иногда мне кажется, что оно выцвело, словно старая фотография, а иногда я думаю, что это яркое солнце того лета выбеливало все, сглаживая детали, и осталась только белая дорога, белое от жары небо и две фигуры в белых платьях.
Мы с мамой стоим на обочине и ждем, что кто-нибудь нас подвезет. Моя мать еще не знает, что начинается история, которая продлится лишь несколько летних месяцев, а потом — умрет, но спустя десятилетия вдруг снова воскреснет.
В тот год мы оказались на мели. Маленький театр-варьете, для которого мама постоянно перешивала костюмы, внезапно распался, а в школе искусств, где она подрабатывала натурщицей, спустя пару месяцев должны были начаться каникулы. Был у мамы еще один вид заработка, но этот уж и вовсе редкий: изредка она снималась в каком-нибудь фильме в эпизодах. Зато, если фильм был студенческим, то ее приглашали на главную роль. Вначале я была слишком мала, чтобы понять те фильмы; запомнились лишь первые кадры, которые мельтешат, словно ночная бабочка, настойчиво бьющая в стекло серыми крыльями.
Теперь-то я знаю, что Эстер Долев, моя мама, принадлежала к особой касте актеров, которые, как маленькие планеты, крутятся на периферии мира кино, и соскочить с этой несчастливой орбиты им так и не удается. Мама рассказывала мне, как упорно работала над дикцией, считая ее своей главной проблемой. Как-то раз она поехала в Хайфу на несколько дней, чтобы брать там уроки сценической речи, и упустила уникальную возможность попробоваться на главную роль в фильме, где героиня не произносила ни слова: она была немой от рождения. Почему ей не везло? Никто еще не мог ответить на этот вопрос. «Всегда будут рождаться люди, чья кожа особым образом отражает свет». Такова была и моя мама, я помню, что даже незнакомые люди, не знающие о ее принадлежности к миру кино, часто подходили к ней прямо на улице, приглашая на съемки. Но для того, чтобы получить главную роль в настоящем фильме, этого света почему-то недоставало. Во многих студенческих фильмах мама снялась бесплатно. «Это шанс, Мушка, — говорила она. — На показы приходят настоящие режиссеры, так они увидят мою работу». Кроме того, кто-нибудь из студентов сам мог через несколько лет стать настоящим режиссером и пригласить маму на главную роль — это вслух не говорилось, но витало над каждой съемочной площадкой. Лишь став взрослой, я поняла, сколько горечи крылось за этой надеждой. В фильмах студентов киношколы мама обычно была лирической героиней. Поначалу эти юные режиссеры были ее сверстниками, потом разница в возрасте увеличилась. Они по-прежнему были студентами, а мама старела. Она не выглядела на свои годы, а играла при этом лучше девиц с актерского отделения, поэтому приглашали ее. Но когда те начинающие режиссеры стали по-настоящему знамениты, то сняли в своих фильмах молодых актрис — худых, модных, мальчишески-дерзких.
Понимала ли сама мама, что происходит? Даже если и понимала, — что она могла изменить?
Мы привыкли к тому, что работа ей всегда находилась. Наша квартирка обычно была завалена кипами костюмов и реквизита, который мама подновляла. Но вот театр закрылся.
— Так мы совсем обнищаем, Мушка, — сказала она мне как-то.
Мы прожили еще месяц — не голодный, не страшный, но какой-то солнечно-пустой, почти пьянящий этой пустотой и белой летней ленью. Мама искала работу. Как-то раз она вернулась из лавки, и рассказала, что ей дали адрес старой дамы, которая ищет компаньонку.
— А что делают компаньонки?
— Гуляют, читают старушкам, если они плохо видят. Эта старушка живет в собственном доме. Думаю, нам с тобой найдется там место.
Мы стояли на шоссе. Белые домики сияли вдали, на горе, — игрушечные, недоступные. Зеленый грузовик уже подползал туда — он двигался медленно, как задумчивый жук, быстрее не позволяла грунтовая дорога. Звук мотора едва доносился, но я-то знала, что он сейчас ревет, под колесами хрустят мелкие камушки, а другие — отлетают в стороны, как острые брызги. Наконец рядом с нами остановилась какая-то колымага, ветер трепал брезент, укрывающий кузов. Мы нырнули в кабину и теперь уже сами медленно ползли, страдая от рева мотора и каменного скрежета. Когда грунтовая дорога все-таки кончилась, мне показалось, что автомобиль вздохнул с облегчением; теперь он скользил легко.
— Вам куда? — спросил повеселевший водитель.
Мама достала из сумки адрес:
— Улица Хашмаль, 12. Знаете?
— Да я нездешний, ничего здесь не знаю. Я приехал вещи перевозить, тут одни выезжают. Давайте у них и спросим.
Мы подъехали к двухэтажному дому, увитому плющом. У калитки стояла высокая женщина в черных очках. Она приветственно махнула рукой, показала, где лучше остановиться, и вдруг заметила нас.
— Это кто? — строго спросила она водителя. Я пыталась рассмотреть ее глаза за стеклами очков, но мне все не удавалось.
— Подобрал по пути. Ищут улицу Хашмаль, — не знаете, где это?
— Нет, не знаю, — женщина пожала плечами и отвернулась. Видно было, что она врет, просто не хочет разговаривать, что-то объяснять — не хочет никого видеть. На этот раз я уловила за очками неуловимый мгновенный промельк, словно ветка коснулась ночного окна. Я тогда не поверила себе, я не могла поверить, что в ту долю секунды, пока длился за темными стеклами взмах ресниц, уже знала о ней очень много. О том, например, что вот здесь, у этого мебельного фургончика, завершается ее история. Машина должна была приехать пустой и увезти ее одну, увезти навсегда, а мы — невесть откуда взявшиеся — помеха, песчинка, случайно попавшая в кровоток ее жизни — мешаем полноте завершения. Женщина явно ждала, когда мы уйдем. Белая покатая спина в вырезе сарафана и озерцо розовой сыпи над лопатками — такой мне запомнилась Малка, бывшая жена Итамара. Самого Итамара мы тогда не увидели.
Мы побродили по выбеленным солнцем улочкам и, наконец, нашли что искали. Старая дама жила в маленьком домике. Внутри было темно и пахло чистотой. Старуха предложила нам сесть, но когда я опустилась на диван, то по ее взгляду почувствовала, что ей дико и непривычно видеть у себя совершенно чужих людей.
— Но как же вы будете жить здесь с девочкой? — спросила она. Мама пожала плечами:
— Мы можем спать на одной кровати, а мешать она не будет, она тихая.
— Но если она будет здесь жить, то к ней будут приходить подружки, а я не выношу шума.
…
— Может, нужно было объяснить ей, что у меня нет подружек? — спросила я маму, когда мы вновь очутились на залитой солнцем улице.
— Вот увидишь, Мушка, этим летом они у тебя появятся!
— Но я не хочу, мне с ними скучно.
— А если они разрешат тебе их загримировать?
— Все равно скучно, они все хотят быть принцессами.
— А если мы купим тебе огромный набор грима и сделаем театр?
— Огромную коробку? Большую, как дом? А на какие деньги?
Мама погрустнела, и мне стало стыдно. Мы вышли к дороге, чтобы вновь остановить попутку, и простояли там минут сорок — никто не проехал.
Итамар — мы тогда не знали, что это Итамар, — подкатил к нам на велосипеде.
— В ближайшие два часа вы попутки не дождетесь. Мертвый час.
Он был в льняном белом костюме и при этом — в старых сандалиях. Одна штанина у него была закатана, и была видна нога на педали. Она была словно разрисована китайской тушью — так четко смотрелись на коже черные змейки волос. Пока они с мамой обменивались легкими, как бадминтонный воланчик, фразами, я рассматривала Итамара. Все в нем было как-то слишком. Слишком черная борода, слишком четко очерченная, слишком блестящие глаза. Потом я привыкну к нему, как привыкаешь к черной бусине, которая выкатилась невесть откуда, но тогда он казался мне классическим бездельником. К тому же он был невысоким и хрупким — тогда я считала, что мужчине таким быть неприлично, и радовалась тому, что никто не видит нас рядом с ним на этой пустой обочине.
— Это будет ужасно, — вдруг сказал он.
— Что ужасно? — спросила мама
— Лимонад скиснет.
Мама вопросительно улыбалась, ждала, и он продолжил:
— Если я приглашу вас с дочкой к себе, пересидеть зной, то вы, конечно же, откажетесь, потому что ходить в гости к незнакомцам не принято. От скуки и огорчения я приготовлю лимонад, но забуду о нем, потому что буду пить вино — сегодня очень грустный день. Таким образом, мы приходим к утверждению: лимонад — скиснет. — Он картинно взмахнул длинными ресницами, изображая поэтическую грусть.
Мама рассмеялась:
— Ну хорошо, а где вы живете?
— Да в двух шагах отсюда.
Так мы вновь оказались возле дома, увитого плющом.
— Постойте, разве не к вам сегодня приезжала перевозка? — спросила мама.
— К моей жене. Сегодня она уехала навсегда.
— И уже спустя пару часов вы…
— Послушайте, она уехала давно, полгода назад. Сегодня вернулась лишь забрать вещи. И кстати, разве вас не успокаивает тот факт, что как минимум одна особа вырвалась живой из страшной обители Синей Бороды?
Нас встретила большая овчарка с таким выражением материнской заботы на лице, что стало неудобно за легкомысленную болтовню. Мы стояли посреди большого двора, по обе стороны от которого, вплотную друг к другу, теснились сараи. Итамар провел нас к большому столу под старым эвкалиптом.
— Итак, лимонад?
Сладкие воды того лета — я помню их вкус до сих пор. Знаменитый Итамаров лимонад был зеленым. Итамар мелко-мелко крошил туда мяту, стуча по доске мясницким резаком, которого я боялась. Зато как он светился в стакане, словно море в светлую лунную ночь — сходство довершал ломтик лимона, тонущий в зеленой глубине, как яркий тропический месяц. Совсем другой субстанцией был квас. Вначале Итамар освоил обычный, хлебный; он научился его готовить у русского инженера Изи, но творчески переосмыслил рецепт и вот уже чередовал попеременно лимонно-изюмный и — это уже была и вовсе фантастика — розовый, с добавлением клубничного сиропа. Но это все будет позже, а в тот день, сидя в тени эвкалипта и болтая, мы не заметили, как прошло два часа. Мама встала, подошла к кусту шиповника, под которым дремала Пальма Сиона (так звали овчарку), и почесала собаке жесткий загривок.