— Почему не позвонила? Встретил бы.
И он и она понимают, что это слова, не больше. Если бы похныкала, конечно, выполз бы наружу. Философствуя, мудро морщил бы лоб на дожде — до чего же таинствен и непознаваем мир ночью! — а сам внутренне негодовал. Встретил бы мрачный, недовольно сопя и откашливаясь.
— Думаешь, я боюсь чего-нибудь? Ничегошеньки мне не страшно! — глухо говорит Лионгина. Это ее вызов темной, ветреной, все еще волочащейся следом улице, вызов чему-то, чего она не желает знать, но одновременно и ему, Алоизасу, его мелочным, обезоруживающим заботам.
— Разве я говорю, что ты боишься? — Лучше согласиться, чем вступать в спор; того гляди, из бледных губ, хлебнувших уже немало женской горечи — хотя в лице и фигуре много девичьего, — вырвется стон и потрясет его, как потрясена сейчас она. Что-то случилось, пока клевал он носом над бумажным листом, пока отбивался от бесцеремонной спортсменки. — Знаешь, мне пришла в голову гениальная идея. И как все гениальное — предельно простая: посиди спокойно, отдохни, а я приготовлю чай. Ну, как?
— Господи, ты же ничего не ел! — Испуг не слишком искренен, на нее не произвело особого впечатления, что он голоден.
— Во-первых, я закусил. Во-вторых, ужинать уже поздно. А вот чайку попить — всегда кстати. Англичане пьют его с шести утра и до ночи. Последуем их примеру?
— Чьему примеру? — Лионгина снова куда-то провалилась. На него смотрят невидящие, непонимающие глаза.
— Я собирался заварить чай.
Должна же она понять, что он не шутит, такие вечера — просто кошмар. Сам не может сообразить уже: придумал ли он этот чай, чтобы подразнить ее или действительно из жалости к уставшей и измотанной.
— Ты — заваривать? Не смеши, Алоизас. — Едва промелькнувший осмысленный взгляд вновь уходит куда-то в сторону.
— Для доказательства того, что я не шучу, будь любезна, скажи, где ты держишь чай? — Голос его, натолкнувшийся на пустоту, становится громче, словно собирается наказать — не помочь.
— Посиди со мной, милый. Сейчас приду в себя и все сделаю. — Лионгина не желает вникать в суть его замысла, хотя и не сомневается в праве мужа требовать и выговаривать. Она борется с собою — ей необходимо удостовериться, что уже в силах двинуть руками и ногами, а главное, что ей хочется делать то, что делала ежедневно. — Садись!
Она опускается на табурет, прикосновением руки побуждает Алоизаса устроиться рядом, он отрицательно покачивает головой и высится над ней с торчащим кадыком. Нужно сохранять некую дистанцию, чья-то голова должна мыслить трезво. И так чуть не ввязался в авантюру, жалеючи ее. Заварить чай — авантюра? — мелькает насмешливая мысль, остатки прежних времен, когда с помощью кривой усмешки он побеждал и большие страхи.
— Только прислонюсь к стенке и вскочу. Вот так! — Лионгина пытается приподнять руку с колен и не может. Сидит, безвольно опустив плечи, потрескавшиеся губы вздрагивают, как наколотый на булавку мотылек. Издерганной, полуживой — все-таки приятно шевелить крылышками в тепле. На бледном лице проступает слабый румянец, и Алоизас разрешает себе заговорить более суровым голосом:
— Соображаешь, сколько времени? Час ночи!
— Надо же, час ночи, — сонно удивляется Лионгина, будто не она соблаговолила так поздно притащиться домой, а какая-то другая женщина, присвоившая ее имя.
— Я с тобою серьезно говорю!
Алоизас едва сдерживает себя — так бы и встряхнул это расслабленное тело. Впрочем, хватит трепать себе нервы, довольно загадок и отвратного настроения. Но и в этот момент, добиваясь полной ясности, он не особенно ее жаждет. Ясность может еще сильнее все запутать. Поэтому он сбавляет тон, хотя все еще сверлит жену глазами. — И все-таки, что с тобой стряслось, Лина? Вроде бы имею право знать…
— Со мной? Ничего. Ровным счетом ничего… Может, с тобой?
Это не ответ, скорее отговорка, если не дерзость. Да, с ним кое-что случилось, не успел еще толком разобраться, что именно. Прежде всего, беспокоясь о ней, ни на строку не продвинулся вперед. Во-вторых, какая-то девка лапала его перламутровую раковину — отныне будут раздражать следы чужих пальцев на ней. В-третьих, разнервничавшись, он изменил самому себе, своим принципам: готов был заварить чай! До сих пор ни разу даже газа не зажигал. Не бог весть какая наука, как-нибудь постиг бы, но сегодня — чай, а завтра? Чего еще потребует она завтра? В какой капкан чуть-чуть не сунул голову! Он ощущает себя преступником — перед собой и перед Гертрудой. Ясно видит сестру — стоит в дверном проеме. Лицо каменное, широченная верхняя губа осуждающе вспухла.
— Глупости. Что может случиться дома?
Он не склонен выдавать себя. И Гертруде нечего здесь делать. Все же мысленно представляет ее себе — повернулась, уходит, взгляд провожает напряженную, обиженную спину. А ведь и она человек! Не видимся по целым месяцам, не звоню. Сегодня я, как никогда прежде, — Губертавичюс, преисполненный уважения к своему роду.
— Дома… дома?
Что это? Спит с открытыми глазами, хоть и пытается улыбнуться? Лицо — белое, плоское, твердое. На такое бабочка не сядет. Кажется, выдавит улыбку — и пойдет лицо трещинами. Ей-богу, не видывал у нее такого, нет, вру, видел. Не хочется вспоминать где.
— Ладно. Устраивайся, как тебе угодно, но возвращайся пораньше. Ночные прогулки могут плохо кончиться! — Во что бы то ни стало надо заставить ее очухаться, если, конечно, не притворяется, чтобы побудить его еще дальше отступить от своих принципов, добровольно сойти с домашнего алтаря или пьедестала, который сама — кто же еще, если не она? — соорудила. — Разве не слыхала про студентку? Нашли в овраге за городом… Трое извращенцев, один несовершеннолетний, бежавший из колонии… Неужели не слышала?
— Говорил кто-то еще в прошлом году. — Лионгина явно тянет время — последние мгновения бездеятельности и расслабленности.
— В прошлом? Думаешь, нету новых фактов? — Действительно в прошлом… Вот ведь неудачный пример привел. Уже который раз подводит в этот вечер память! — А про одну пожилую женщину рассказывают…
— Лучше обрати внимание на пожилую женщину рядом с собой! — Лионгина отталкивается от стены и, стараясь держаться прямо, поднимает на мужа неживое лицо, кажется, упади она — зазвенит осколками. — К ней приставал на улице пьяный мальчишка. Веришь?
— К тебе? Пьяный? — Этого следовало ожидать, недаром мерещились ему за окном всякие чудила, пусть виднелись там только голые, облитые дождем деревья, обычные деревья.
— Почему бы и не ко мне, если к старухам пристают? Ведь я достаточно старая! — И, вместо ужаса или возмущения, у нее вырывается смех, хохочет так, что затылком стукается о стену, давится, икает и никак не может остановиться, хотя понимает, что хохот ее непристоен, оскорбителен. И еще понимает, что смеется не над тем, как ошарашен был преследователь, когда она обернулась, а над собою, над своими бессмысленными стараниями противиться тому, что неизбежно. Может, все это заслуживает лишь легкой усмешки, и только?
— Не могла сразу сказать? И тебе смешно?
Алоизас сцепляет пальцы, чтобы руки не сжались в кулаки и не нависли над белым, издевающимся над ним, — безусловно, над ним! — лицом. Когда-то позволил себе нечто подобное, правда, не кулаком, но сам покачнулся от удара, ползал в пыли около упавшей, умолял подняться. Может, выдумала этого мальчишку, если хохочет? А если этим, рвущим ей самой грудь, смехом пытается прикрыть нечто более страшное, ударившее душу куда больнее? Никогда не страдала от выдуманного. Бредила когда-то горами, но они кололи глаза, лезли в окна — тех камней не надо было выдумывать. Все, что происходит сейчас, не в их ли ледяной тени зародилось? Не в глубокой ли бездне?
— Нет, надо что-то делать! Надо!
Он топчется на месте, так как кухонька величиной с карман. Утереть ей злые слезы? Подать воды? Покликать соседей? Она никого и близко не подпустит — ногтями защитит свое право на дурацкий смех. Кажется, в клочки могут разодрать ее дрожащие растопыренные пальцы. Отправить завтра к врачу? Ведь очевидная истерика, нервный шок. Мелькнувший в голове термин — шок — как-то объясняет происходящее и немного успокаивает. Сейчас все пройдет, должно пройти, если трясется. Поторопись — и сделаешь из мухи слона. Выставил бы себя на посмешище! Что-то предпринять нужно, но не наобум, а всесторонне обсудив положение, обдумав возможные последствия.
— Ты переутомляешься. — Он поглаживает воздух, не касаясь ее словно успокаивающегося после побоев тела. — Переутомляешься, а я слишком требователен.
Она не отвечает, напуганная своей истерикой, — с опозданием до сознания ее доходят отзвуки мучительного смеха.
— Нервы — бич нашего века. — Банальная фраза ободряет. Глаза Лионгины, заметившие его не осмеливающуюся дотронуться до нее руку, теплеют от благодарности. — У тебя слишком много забот для одного человека. Давай попробуем перераспределить семейные обязанности, а, Лина? И социологи советуют, — Алоизас пытается заинтересовать приходящую в себя Лионгину предложением, в реальность которого и сам не очень верит. Больше всего жаждет он не дополнительных обязанностей, а спокойствия, которое бы не нарушали взрывы болезненного смеха, уличные происшествия и странные визиты, — вновь ощутил запах Алмоне! — Я бы мог сам приносить из ближайшего магазина хлеб, молоко, а?
Лионгина распрямляет уставшую спину. Смех помог изгнать судорожное напряжение из тела. Теперь из него легко было бы вылепить кое-что другое. Получился бы поскребыш, так мало в ней веса. Голова Алоизаса гудит от пустоты — огромной, необъятной.
— И тебе стало бы чуточку полегче. Слышишь, о чем я толкую?
— Слышу, милый.
— И что скажешь?
— Скажу тебе спасибо. Но помощь мне не нужна. Я живучая, сильная, вот увидишь! — Голос зазвучал бодрее, хотя она все еще не решается подняться с табуретки. — Не позволю, чтобы мой муж топтался в очередях.
— Разве мало мужчин в магазинах толчется? Я же вижу.
— Это не мужчины! Мужское дело покупать вино, кон