Поездка в горы и обратно — страница 38 из 120

шими, как подметки, листьями… Интеллигент, друг евреев, к тому же кровью харкает… Явно неполноценный, а раз неполноценный, значит — не человек. Пустив в такого пулю, не отвечаешь ни перед богом, ни перед совестью. Припечатываешь к земле, как бродячую собаку. Думать или что-либо менять в ходах кровавой игры было и слишком поздно, и слишком рано.

— Все равно скоро умер бы, — успел утешить Гертруду, пробравшуюся с передачей в тюрьму, отец. — По крайней мере буду знать, за что. И представляешь себе? У меня здесь кровохарканье прекратилось!

Пуля задела фикус, посыпались листья и прикрыли строгое лицо Игнаса Губертавичюса. Снисходительного к человеческим слабостям и непреклонного перед насилием.


И еще говорил Алоизас Лионгине ночами, когда шум студенческого общежития стихал и они отдыхали после горячих ласк, — вместе с послушанием тела надеясь добиться и благорасположения ее души:

— Слушай, перепелочка, — некоторое время он так обращался к ней, нисколько не гнушаясь простецкого ласкательного словечка, которого полгода назад не потерпел бы. — Разве я не понимаю, что нам необходимо жизненное пространство? Пусть минимальное, пусть квадратов пятнадцать, но свое. Здесь ни днем ни ночью не прекращается какофония, любой жеребец может ворваться и погоготать над нашей наготой. А каково тут будет Игнялису? Не хочу, чтобы первые, пусть еще неосознанные впечатления жизни запали ему в душу в этих обшарпанных стенах. Конечно, институту выделяют очень мало жилплощади, а претендентов тьма, однако надежда у меня есть. Никогда не пользовался блатом и знакомствами, глубоко презираю формулу ты — мне, я — тебе, но ситуация требует. Дело в том, что наш проректор — бывший мой приятель, ученик Игнаса Губертавичюса, короче говоря, Генюс.

— Очкастый? Уважаемый товарищ Эугениюс Э., который почтил своим присутствием наш свадебный ужин в ресторане? — осторожно осведомилась Лионгина, сказав очкастый, хотя следовало назвать его скрытным. Они не задавали пира после регистрации в загсе. Все намерения Лионгининой матери созвать многочисленную деревенскую родню разбились о неколебимую вежливость Алоизаса. Он женится на ее дочери, а не на родне и считает, что данному акту приличествует скромный ужин с участием лишь ближайших родственников и друзей. Мнение Лионгины никто спросить не удосужился, но в душе она была благодарна Алоизасу. И так на торжественном ужине измучили ее два человека — золовка, не разжимавшая сведенного неприязненной гримасой рта, и с виду добродушный, улыбчивый человек в очках с оправой из чистого золота. Он тоже слова не вымолвил. От оправы брызгали в глаза яркие зайчики, их блеск приводил в замешательство. Очки и улыбка — очень здоровые белые зубы — успешно отбивали атаки немногочисленных гостей, пытавшихся узнать мнение Эугениюса Э. по разным вопросам. Не высказывался он даже по поводу погоды и блюд. Голос самого Алоизаса менялся, когда обращался он к золотым очкам. Застолье в основном состояло из сотрудников мужа; одни, выпив, делались добродушнее и любезнее, другие ершистее и придирчивее, лишь проректор оставался ровным и внешне благодушным, так и не раскраснелся от обильного угощения.

— Какой он тебе очкастый? Ах да! — И Алоизас, вспомнив очки в золотой оправе, рассмеялся. — Он и перстень с большим камнем таскает. И все-таки он — Генюс.

— А почему ты назвал его бывшим приятелем?

— Просто приятель. Не цепляйся к слову! — Алоизас рассердился, замолчал. — Разумеется, мы теперь не часто встречаемся. Высоко взлетел.

— Его высокий пост тебе мешает? Или твое невысокое положение — ему? — Лионгина, в основном достаточно проницательная, иногда не желала понимать самого простого.

— Я об этом не думал. Не знаю. — Алоизас помедлил, он всегда судил о людях не торопясь и по собственному опыту. — Понимаешь, чувство собственного достоинства или какой-то другой бесенок не позволяет мне афишировать наши приятельские отношения.

— Тебе придется сильно унижаться?

— Не без этого. Генюс брал у моего отца книги, иногда являлся к нам в галошах на босу ногу. Стараниями отца его старшую сестру освобождали в гимназии от платы за учение. Отец Генюса пил горькую. В наше-то время, будь ты хоть трижды алкоголик, и шапки не пропьешь, а тогда люди до полной нищеты пропивались, до принудительной распродажи имущества.

— Считаешь, ему будет очень приятно вспоминать об отце-пьянице?

— Думай, что говоришь, перепелочка! Неужели стану колоть ему глаза прошлым?

— А почему ты так на него надеешься? Разве он квартиры распределяет? Наверняка есть проректор по хозяйственной части. Кроме того, сам ректор, профсоюз.

— Есть, конечно, как не быть. Ректор наш — сподвижник Кипраса Петраускаса и Тадаса Иванаускаса[2]. Живая реликвия. А заправляет всем в институте Эугениюс. Когда в тот вечер мы поднимались из-за стола, он шепнул: слышь, Алоизас, прижмет беда — давай прямо ко мне.

— Сам Эугениюс Э.?

— Генюс, Эугениюс или уважаемый товарищ Эугениюс Э. — какая разница? Не жульническими махинациями в свое высокое кресло сел. Чрезвычайно ясный ум, чертовская работоспособность.

— Он до сих пор не знает, что тебе нужна квартира?

— Разве мало у него забот? Не рассчитывай, что сам постучится к нам и скажет: когда кончите ворковать, голубки, бегите в исполком за ордером, уже выписан. Придется мне первому постучаться.

— Унизительно все-таки.

— Да, но… По сему случаю, перепелочка, будь со мною понежнее. Оцени героизм. Краснеть-то придется мне — не тебе.


И это были еще не все исполненные мужским упорством намерения Алоизаса. Он замыслил до основания сломать не только привычную свою, но и предыдущую Лионгинину жизнь, а из обломков соорудить новую, рациональную постройку, пусть пока с не совсем еще ясным назначением.

— По-моему, дорогая, пора тебе приниматься за учебу. Современная интеллигентная женщина — и без высшего? Муж твой представлен к доцентуре, заладится с книгой — получит и профессора. Как будешь чувствовать себя рядом без диплома?

— Не стою я тебя, милый.

— Я не сказал, как ты будешь выглядеть рядом, говорю: как будешь чувствовать себя рядом?

— Все равно. Не стою я тебя.

— Надеюсь, я в должной мере доказал тебе, как ты мне необходима.

— Ты, Алоизас, да. Я, увы, доказываю нечто другое. Что не подхожу тебе… что порчу тебе жизнь.

— Кто научил меня говорить перепелочка?

— Этого мало, Алоизас, так мало.

— Вот тебе и представляется случай отличиться! — гнул он свое, не позволяя ей каяться. — Не думай, что учиться по вечерам будет легко и приятно.

— По вечерам?

— По вечерам, перепелочка! Только по вечерам!

— Пусть, я бы не испугалась. Но за что ухватиться? В консерватории вечернего нет. И на медицинском тоже. Если и было бы — я не вытяну. Давай говорить трезво.

— Куда уж трезвее! Предлагаю экономический. У них есть вечерний факультет. Прямо для тебя! Что скажешь, перепелочка?

А что она могла ответить, если сомнительные идеи Алоизаса, удивляя его самого, одна за другой стали претворяться в жизнь? В консультации ей объявили, что она беременна. Сама ничего не почувствовала, разве что легкие головокружения. Через неделю вторично обратилась к врачу. Вы что же, не рады? И хорошо, что нет никаких плохих ощущений! У здоровых женщин так и должно быть, пока не пробьет их час. Природу не обманешь. Врачиха была склонна пофилософствовать. Ступайте домой, порадуйте мужа и будьте осторожны, как водитель, везущий пассажира. Очень хрупкого, очень капризного, хоть вы, как утверждаете, ничего не чувствуете.

Разговор же о будущей учебе происходил у них на тахте посреди пустой комнаты, в которой любой шепот будил неуютное эхо. Не комнатушка в общежитии — отдельная однокомнатная квартира с большой прихожей, кухней, ванной. Будущий дом их сына. Правда, не новый, стены в ранах от выдранных гвоздей, четырехугольные пятна от картин, потеки, похожие на реки географических карт. Даже на потолке пятна — явно от шампанского. Жили люди, стараясь оставить как можно больше следов своего пребывания, неважно о чем свидетельствующих. Пусть о тщете, пустоте… Не эстетичнее будут и наши следы, резануло Лионгину, хотя нарочно стен пачкать не станем. Она сейчас и себя ощущала большим блеклым пятном, окрашивающим окружающее в серый цвет. Или рыбой, спящей на дне озера среди ила и водорослей. Такую когда-то в детстве показал ей отец, смахнув с прозрачного льда снежное покрывало. Жили люди, шумно стреляли в потолок пробками. Она в этих стенах не будет излучать ни печали, ни радости, хоть Алоизас своими непрестанными заботами и старается размести засыпавший ее снежный сугроб. Его речь и походка стали бодрее, увереннее, глаза не всегда замечают мелкие упущения в туалете — спустившийся узел галстука или запылившиеся туфли, что прежде раздражало больше, чем невыполненная работа. И одновременно чувствовала Лионгина, что муж ждет ее встречных шагов, какого-то более теплого одобрения.

— Интересно, — произнесла она тихонько, и не загроможденное вещами пространство, как громкоговоритель, повторило ее слова, — интересно, были ли счастливы прежние жильцы этой квартиры?

Понимала — не по таким словам тоскует Алоизас, не таких заслужил, простив ей тот страшный грех и упорно, в одиночку поднимая из развалин их жизнь. Но в добытую им квартиру вселилось лишь ее тело — дух блуждал где-то непрописанный, неприкаянный.

— Разве я не рассказывал? Генюс, Эугениюс! Ты и не представляешь себе, что он для нас сделал!

Алоизас пустился превозносить проректора — во что бы то ни стало избавить ее от меланхолии и вытряхнуть собственную шкуру, куда вонзилось немало заноз. Кафедра, деканат, профком, ректорат — где только не довелось кланяться, клянчить квартиру дрожащим, умоляющим голосом. Его похлопывали по плечу, обещали и снова обманывали, до тех пор пока не раздался мягкий шлепок Эугениюса Э. ладонью по столу. Это решило дело. Дал, спасибо ему, но так, словно из собственного кармана. И в голове скрупулезно честного Алоизаса не переставал звучать этот шлепок.