Сопротивления, если не считать политических концепций Франа Супило, не было. Политика той эпохи впустую, без всякого результата проглотила сотни и сотни имен. Отношение к столь несокрушимым на вид центральноевропейским силам было лживым до софистики и диалектичным до фарисейства. Зеленея от унижения, делаясь белее стены, люди целовали руку Сильнейшего, а когда им время от времени плевали в лицо, они в порыве рабского самоуничижения утирались и, услужливо усмехнувшись, снова кланялись.
«О, пожалуйста! Это пустяки. Мелочи. Вы всего-навсего высочайше соизволили плюнуть нам в физиономию». У нас процветали аморальные журналистские шуточки, а подлинные значения понятий таяли, как снежинки в огне. Чахоточные таланты пописывали кое-какую беллетристику, но эту так называемую литературу с четырехсотлетней традицией никто не читал. Болото. Топь. Грязь. Кошмар. Таковы были характерные слова и символические мотивы той эпохи. Люди становились унионистами прежде всего потому, что вынуждены были бороться за кусок хлеба насущного, а потом уже из так называемых убеждений, а от унионистских убеждений до положения платного шпиона был всего один шаг. За каждым углом наших людей подстерегал дьявол; а между поклоном дьяволу и целованием его лапы, держащей иудины сребреники, с одной стороны, и непримиримым национальным радикализмом, с другой, разница была лишь в оттенках, в нюансах. Ох уж эти наши нюансы! Не существовало ни взглядов, ни концепций, ни конструкций. Подо всем этим, подобно прозрачному туману, трепетали чувства, романтический ретроспективный взгляд в тысячелетнее, давно исчезнувшее наше королевское прошлое, какие-то призраки королей в дамасских шелках и в доспехах, подобно привидениям являвшиеся некоторым нашим выдающимся личностям, епископам и каноникам. И это было все. Грязь. Тяжкая грязная почва Паннонской низменности, а под ней бледное романтическое ощущение своей принадлежности к неопределенному, туманному хорватству или югославянству.
При таких-то обстоятельствах и появился Фран Супило с своей политической концепцией. Будучи еще молодым сторонником Старчевича[139] и редактором дубровницкой газеты «Црвена Хрватска»[140], в 1893 году, вступив в борьбу с графом Куэном (в Австрии тогда правил кабинет графа Таафе[141]), он предвидел следующие три варианта: «или хорваты победят силой своего собственного движения, или великие события в Монархии разрешат хорватский вопрос наряду с прочими проблемами, или Монархия падет в результате переворота извне».
«Мы рассчитываем на все три варианта, — писал он. — Надо готовить народ, чтобы нас не застал врасплох любой поворот событий. Так думают немногие. А ведь решающий день может наступить внезапно. Позор народу, если он не будет знать, что делать. Оправдания не спасут. Тогда он сам себе подпишет приговор».
Будучи настроенным антиавстрийски и революционно, он не мог совладать со своими внутренними терзаниями, связанными с хорватско-сербскими противоречиями. Он выступал за национальное единство хорватов и православных хорватов и поэтому всегда вел резкую, непримиримую борьбу с сербами-мадьяронами и сербами проитальянской ориентации[142]. Он не разделял мнения Рувараца[143], утверждавшего в своей брошюре, что хорватский флаг придумал Орбини[144], а склонялся к тому, что заявил в 1881 году Джордже Попович[145], а именно, что современный сербский флаг (красно-сине-белый — в сущности русский флаг)[146] введен под давлением турецкого султана вместо старого сербского знамени, красно-бело-синего, то есть хорватского. Он писал непримиримые статьи в духе идеологии Старчевича, почти дифирамбы, о том, что в большинстве общин Бокелья под горой Ловчен развевается хорватский флаг, и без устали разоблачал сербскую печать [в Хорватии], которую в пропагандистских целях поддерживал своими средствами правительство Сербии. Сербию Обреновичей[147] он ненавидел, ополчался на нее всеми средствами и не признавал за ней права называться южнославянским Пьемонтом[148]. Для него Пьемонтом югославянства была Хорватия, а не Сербия. В ответ на тезис тогдашних сербов, что хорваты — переродившиеся сербы, то есть западная часть сербского населения, оторванная от него католицизмом, своего рода выродки из областей с неправильной религией, — в ответ на это Супило призывал к унификации всех хорватских государствообразующих партий на основе революционной антиавстрийской идеологии, почти как у Кватерника[149], и к немедленному бунту и восстанию.
Сербское национальное самосознание он приводил в качестве классического примера нетерпимости (высказывания епископа Ружичича[150]). Разоблачая короля Милана как австрийского агента[151], он всегда и всюду писал о [сербских] радикалах только в негативном тоне. («Не дай Бог, чтобы нашим народом управляли такие патриоты!») При открытии памятника Гундуличу[152], когда в нашем обществе велись бесконечные дискуссии о том, писал ли Гундулич по-сербски или по-хорватски, и чьими Афинами является Дубровник, сербскими или хорватскими, он обзывал сербов провокаторами, установителями палочного режима, готовыми подмять под себя всех и каждого, и патетически подчеркивал такое свойство хорватов, как конструктивность их культуры: Музей в Книне[153]. Печать и культурные общества. Музыкальный институт и культ музыки. Театр. Изобразительное искусство. Картинная галерея. Академия. И так далее.
Это был первый круг, пройденный молодым политиком, бывшим в плену ограниченных романтических взглядов Старчевича, этих вечно открытых и проблематичных вопросов хорватского синтеза. Поэтому понятно, почему он решительно отбрасывал опасные для хорватов тенденции к исключительности и раскольничеству, присущие сербам. Его исторический ретроспективный взгляд, устремленный к некой блестящей государствообразующей традиции, сочетался с экстатическим увлечением культурными и конструктивными элементами хорватского самосознания. В то время Сербия казалась ему ничего общего не имевшей с югославянским Пьемонтом — страной, терзаемой династическими склоками, раздираемой борьбой камарильи за свои интересы, за генеральские эполеты, страной, неспособной ни к какой инициативе югославянского масштаба. И, в соответствии с идеологией Анте Старчевича, он считал, что православным хорватам абсолютно чужды антиавстрийские устремления хорватов подлинных, ему казалось естественным, что мадьяроны в Бановине[154], а также сербы проитальянской ориентации в Далмации вонзают нож в спину хорватам ради своих эгоистических интересов. Поэтому, считал он, сербофобия имеет под собой все основания, и борьба против сербов и сербской ирреденты на всем фронте хорватской политики вполне оправданна[155].
Так продолжалось целых десять лет, с 1893 по 1903 год. К моменту падения Куэна в Хорватии и Александра Обреновича в Сербии[156], когда на национальном горизонте впервые обозначились возможности существенных позитивных сдвигов, Супило созрел для полной, коренной ревизии своих взглядов, убеждений и программ. Наступила известная фаза Риекской резолюции[157], которая заключала в себе два ростка весьма опасного и тяжкого надлома, который и произошел двенадцать лет спустя. Неотвратимо и трагично[158]. Вся деятельность Супило в Будапеште, начиная с шумных обструкций в венгерском парламенте[159] и кончая процессом Фридьюнга в Вене, базировалась на весьма туманной предпосылке в духе Гарибальди и Мадзини времен марта тысяча восемьсот сорок восьмого года («Vormärz»)[160], предпосылке, которая при столкновении с реальностью оказалась совершенно недостаточной и неверной[161]. Супило и в самом деле был искренним югославянским либералом образца сорок восьмого года[162]. Но к тому времени на австрийский режим разрушающим образом действовали уже другие (отнюдь не те же, что в сорок восьмом году) компоненты. Супило-политик никогда не поднялся до социальной ревизии своих взглядов, и это привело его к фатальной пропасти, в которую он в конце концов неотвратимо и трагически сорвался. Вторая же, тоже мещанская, сентиментальная и ошибочная посылка заключалась в попытке ревизии хорватско-сербских противоречий. Из безусловного противника трактовки пречанских сербов как самостоятельного политического фактора он превратился в сторонника той гипотезы, что хорватские сербы осознали важность борьбы за государственную независимость Хорватии и за ее суверенитет. Это предпосылка оказалась ошибочной. Сербы, живущие в Хорватии, — мещане, в глубине души тайные сербские ирредентисты, — остались исключительно сербами и никогда, вплоть до сегодняшнего дня, не поняли лозунгов национального единства.