Поездка в Россию. 1925: Путевые очерки — страница 26 из 59

тывают ее гораздо бо́льшими дозами, чем взрослые. Дети — гениальные творцы, лишенные вторичной и совершенно не важной (интеллектуальной или сенильной) необходимости фиксировать переживаемую ими красоту цвета и звука, ибо дети живут в сокровищнице абсолютной красоты. Ребенку довольно обычной дверцы полированного шкафа, чтобы провести несколько лет в путешествиях по странным извилистым дорожкам на рельефе блестящей полированной доски, наблюдая отблески света, или создать целый космос на белом листе бумаги двумя-тремя акварельными красками. Дети живут жизнью, параллельной той, которой они живут вместе со своими мудрыми и опытными родителями (папой и мамой), отчаянно страдающими от идиотской схематизированной мещанской действительности, они живут в пространствах своего детства как талантливые художники, творцы. Ни один театральный художник не испытывает того восторга, который переживает ребенок в полутьме между двумя креслами на паркете, за пурпурным балдахином, а на самом деле каким-нибудь старым красным платьем. Никто потом никогда не воспринимает книг с такой интенсивностью, как дети листают книжки с картинками и старые иллюстрированные издания. Дети увлеченно воспринимают краски и звуки, например, грохот одной-единственной струны пианино в сумерках, или полутемную комнату, или запах компота и пирогов, кофе и пряностей — со всем этим они справляются мастерски.

Дети не религиозны, но они вдыхают воздух храмов и прочих церковных помещений с восторгом, доходящим до экзальтации. Ни одному чиновнику или статисту римской церкви не удастся профессионально изобразить то, что чувствует маленький служка в белой пелерине, надетой поверх красного платьица, когда он машет медной кадильницей, стоя на коленях на ковре перед расшитым серебром покрывалом мраморного алтаря. Дети вдыхают и впитывают в себя, как рыбы воду, барочную пластику антепендия, на котором барельефы королей в горностаевых мантиях и рыцарей в латах преклоняют колени перед причастием, и аромат старинных далматик, желтоватых, как старый пергамент, протканных золотыми лилиями и листьями аканта, и тяжелый бархат плащей, прошитых массивными золотыми нитями, и тайны выцветших гобеленов церковных хоругвей. Позже, в обыденной жизни, мы вдыхаем в церкви отвратительную смесь плесени и самогона, исходящую от нищих и эпилептиков, взираем из «культурно-исторической» ретроспективы на барочные, нематериальные позы святых на алтарях, припоминаем свои рандеву в полутьме, среди источенных червями скамеек, пахнущих метками богомольных старух и старых дев, но никогда уже церковь не будет для нас ирреальным готическим пространством кафедрального собора, с его орнаментами, залитыми красно-желтым солнечным светом, с мраморными фигурами святых мучениц и витязей, со звуками органа и сопрано, исполняющим молитву Шуберта к Богородице. Проживая жизнь, человек забывает, что можно наслаждаться ароматом ладана, и ему кажется, что в ризнице пахнет плевательницами, засыпанными опилками, а в церкви — лохмотьями нищих и бессвязными вздохами припадочных. Дети же купаются в красоте, в ароматах и оттенках цвета, как дельфины, и проявления красоты калейдоскопически переливаются друг через друга с такой интенсивностью, с какой блещет в нашем воображении бесконечность или низвергается водопад, залитый солнцем.

Ребенок живет в ощущении богатства, как в раю до грехопадения, и не чувствует артистической потребности остановить формы в их громадном количественном росте. Люди придумали плуг после долгих лет голода и страданий, а искусство заполнено декадентской пыльцой отцветших цветов, оно означает искусственную реконструкцию красоты (красок, звуков и ароматов), которые жизнь давит и топчет своей массивной стопой.

Гете писал об оптическом анализе красок, но, кажется, упустил из вида эротическую основу настроения, отражающего подобно зеркалу интенсивную вибрацию окрашенной поверхности. Во время путешествия (которое представляет par exellence эротическую гонку в пространстве) сексуальное воздействие цвета и запаха на людей проявляется с необычайной интенсивностью, ибо фантазия под влиянием динамического воздействия новых материальных впечатлений (видов, движения, природных и архитектурных красот) возвращает нас во взволнованное первобытное состояние детства, когда громко произнесенное слово способно вызвать поток слез, а вид красного мячика может избавить от зубной боли и от скуки дождливых сумерек. Когда вы путешествуете по городам и весям, сила запаха и цвета становится особенно впечатляющей, и далеко не безразлично, пахнет ли в момент вашего въезда в тот или иной город свежесмолотым кофе, виднеются ли в синеватых сумерках контуры бронзовых статуй, предвещающих добрый поворот событий, или же льет дождь, струится туман, и у первого же встреченного вами прохожего дырявая обувь, так что слышно хлюпанье воды в его ботинках. Эти неизгладимые оттиски пережитого остаются с нами на всю жизнь, и даже на смертном одре, когда воспоминания низвергнутся с последнего порога, мы, без сомнения, услышим шум какого-нибудь города с радостными звуками трамвайных звонков и голосами его веселых жителей, играющих в биллиард в ярко освещенных кафе, а другой город вспомнится нам унылым нагромождением гранита и домов с серыми непромытыми оконными стеклами, с уродливыми силуэтами прохожих в полутемных улицах, где позванивают маленькие звоночки в подвальных помещениях дешевых харчевен, где бродят голодные, ободранные и печальные псы. Меланхолия и восторг, радость жизни и усталость — все эти настроения, подобно ручейкам, вытекают из красок и запахов, и, разъезжая много и стремительно, мы снова и снова упиваемся тайнами детства, попадая из одной географической среды в другую, так же, как наслаждались когда-то, путешествуя по своей комнате от шкафа до комода или от кресла до печи.

Мое первое появление в Москве оставило грустное впечатление. В первый же момент, ступив на московскую землю, буквально в ту секунду, когда с перрона Виндавского вокзала[294] я махнул рукой извозчику, я вдохнул воздух печали. Пахло снегом, с золоченых луковок стоявшей невдалеке русской церкви каркали вороны, и казалось, что где-то неподалеку жгут тряпки; воздух был насыщен влагой и резким запахом паленой шерсти. Невдалеке от вокзального перрона садилась в машину дама в черном. Она показалась мне очень высокой, вероятно оттого, что выпрямилась во весь рост в автомобиле; потом она села, вернее, почти улеглась на заднее сиденье, завернулась в меха и приказала шоферу ехать. Лицо у нее было бледное, запоминающееся, с горизонтальным монголоидным разрезом глаз; а голос оказался хриплым и очень низким. Грубый тембр ее голоса, неожиданный в женских устах, произвел на меня впечатление, но я не смог сконцентрировать все свое внимание на госпоже в трауре; теперь, анализируя все это в ретроспективе и припоминая все очень ясно, я вижу, что остановился, смущенный еще одним неожиданным зрелищем. В извозчичьих санях, запряженных одной лошадью, сидел восточного вида мужчина с черной бородой, в черном кафтане, держа поперек колен белый гроб, явно предназначенный для взрослого покойника. Этот комичный и противоестественный способ транспортировки настолько поразил меня, что я застыл на месте, разрываясь между странной женщиной и человеком, державшим гроб поперек колен. В следующий миг (или, быть может, в тот же самый, теперь этого уж не различить) я осознал, что бесцветная физиономия неизвестной мне дамы в трауре и есть лицо самой печали. Я стоял как вкопанный, не в силах оторвать взгляд от ее черного костюма, словно зачарованный тембром ее голоса и отталкивающей символикой всего ее облика. Женщина махнула рукой шоферу, машина задребезжала и исчезла в облаке дешевого бензина, а я остался на месте, точно пригвожденный грузом черного цвета и жирных запахов.

Это не было состояние невыразимой подавленности, которое толкает вас на поиски новых впечатлений, и не усталость после бессонной ночи, когда все люди кажутся страдальцами с зелеными физиономиями утопленников. Это было сочетание неприятных запахов и мрачного цвета, тяжкое ощущение, лишенное какой бы то ни было материальной основы, скорее тончайшая паутинка души, трепещущая на ветру реальности, чем сильное, ярко выраженное чувство. Да, в такое вот туманное утро, при первом приезде в новый город, в душу пробирается паническое состояние нервного перенапряжения, дыхание останавливается, и тогда от тяжких запахов и мрачных красок душа сжимается, как жабры у рыбы, попавшей в грязную воду.

Если бы не встретилась неприятная женщина в черном, если бы светило солнце, если бы не было дыма от подпаленных тряпок, а все сияло бы свежестью, и если бы вместо мужчины с гробом мне попались на глаза смеющиеся белолицые молодые девушки, то обычный, сугубо материальный въезд в город превратился бы в триумф, точно так же, как теперь он стал олицетворением зияющей, как рана, печали. Словно как после фальшивого звука гитары, исполняющей мелодию, все дальнейшее стало восприниматься как диссонанс, и, наблюдая синее бензиновое облако в глубине улицы, я почувствовал, что волны материи начали вибрировать не в ту сторону, что после дьявольской символики мерзких запахов и отвратительных красок потребуется колоссальное напряжение, чтобы преодолеть сопротивление цвета, звуков и запахов. Я сел в сани, ощущая себя неуверенным и беспомощным, стараясь не смотреть ни вправо, ни влево, чтобы не наткнуться взглядом на нищего или на разбитое окно, на взъерошенную собаку или на уродливую женщину.

В номере гостиницы воняло карболкой и паленым; грубые простыни на солдатском топчане, пустота выбеленной комнаты и ее голые стены — все это напоминало скорее палату сумасшедшего дома, чем отель. Меня сильно лихорадило. Пристроившись на краешке постели, я увидел на противоположной стене малосимпатичного, совершенно незнакомого мне бородатого субъекта, который, лежа в кровати, в упор смотрел на меня. Чтобы не смотреть на этого бесцеремонного типа из зеркала (воспринимавшегося совершенно отдельно от моей личности), я встал и набросил на зеркало черную накидку. Когда же я вернулся на свое ложе, то черная пелерина, наброшенная на зеркало, стала раздражать меня, как символ траура. Ведь зеркала закрывают черной материей, только если в комнате лежит покойник. Наволочки отчаянно пахли каким-то резким дезинфицирующим раствором, влажные простыни испарялись от соприкосновения с моим телом, вспотевшим от повышенной температуры. Я оставил снаружи ключ от комнаты, и уже дважды кто-то врывался в номер с какими-то претензиями. Когда же я встал, чтобы убрать ключ, его не оказалось на месте. На обратном пути от двери в меня вцепилась заноза. Я стал выковыривать ее иголкой и раскровянил ногу. Лихорадка усиливалась, и, сидя полуголым в нетопленой комнате, я стучал зубами от холода. Стены были совершенно ледяные, при каждом вдохе становилось все холоднее, и от всего этого комплекса осложнений и неудач настроение портилось все больше и больше. Флакончик йода в моем чемодане пролился на шерстяной свитер; в тени шкафа мне стали мерещиться какие-то покойники; железные трубы время от времени издавали противный треск; так я и провалялся до сумерек, ведя напряженную борьбу с красками, запахами и звука