Мы проехали через какую-то деревеньку с черными спящими избами, с белой, как мел, церковкой с пятью луковицами куполов и высокими заборами; все казалось совершенно неподвижным, точно вымершим. Ни единого движения, ни собачьего лая, только иногда за деревянной стеной сарая звякала цепочка на шее какой-нибудь коровы. На окраине села светились три окошка. Перед корчмой собралось множество саней, как на ярмарке. Запах горячей конской мочи, хруст сена и глуховатое постукивание друг о друга лошадиных зубов, кучера с конской упряжью и охапками сена в руках, движущиеся бесшумно и потому призрачно в тяжелых тулупах и в мягких шерстяных чулках, которые называются «валенки» (такие носят крестьяне у нас в Лике, а также сибиряки и самоеды, а на джеклондоновской Аляске их называют мокасинами), — все это выглядело весьма впечатляюще. Остановились и мы — покормить лошадей и размять ноги. В корчме было два отгороженных помещения, топилась огромная русская печь, так что лица у всех были красные, и с них струился пот, как в парной бане.
Обе маленькие комнатки были битком набиты людьми. На всех лавках, на печи, на столах и на высокой крестьянской кровати — повсюду лежали люди, так что мы то и дело переступали через горизонтально лежащие тела, как в полевом лазарете во время боя. В углу, над большим столом, на котором дымился медный самовар в метр высотой, сияла икона в серебряном окладе, а под ней теплился красный огонек лампады. Смуглый, византийский Христос с удлиненной нижней частью лица, похожий на рыцарей Эль Греко. А рядом с ним — большой плакат: силуэт Ленина в энергичной ораторской позе. Призыв подписываться на внутренний заем СССР. Еще один плакат, агитирующий за кооперацию, с крупной овальной надписью красными буквами: «Сила кооперации не в деньгах, а в людях, которые понимают смысл объединения»[309] и плакат с недавно введенной десятичной системой мер длины, плакат всероссийской сельскохозяйственной выставки и еще множество бумажек со всяческими призывами. Все пожелтевшие от табачного дыма, прибитые гвоздями к бревенчатым стенам.
Как только народ услышал, что мы — иностранцы, из Германии, и едем на завод имени Халтурина, босоногие фигуры в белых рубахах зашевелились; множество блестящих глаз засверкало вокруг нас сквозь табачный дым, и выяснилось, что все эти работники и ямщики знают нашего Васильева и считают его своим человеком.
— Так вы из Германии? А как живется народу в Германии? Как у них там, в Германии, с землей?
И пока господин из Гамбурга объяснял, что земля в Германии разделена на шесть категорий, что там пашут на тракторах, вносят искусственные удобрения, что земля родит столько-то и столько-то овса с гектара, я наблюдал русских людей, их характерную манеру разговаривать, не повышая голоса, я прислушивался к звучанию открытого слога «о», характерного для костромского выговора, и восхищался изяществом прекрасных, бледных, тонко изваянных кистей рук. В южных аграрных странах вы встречаете жесткие, загрубевшие ручищи, все в шрамах, царапинах и мозолях, с шершавыми ладонями и плоскими, вросшими в мясо ногтями. Заскорузлые от работы, твердые руки с напряженными сухожилиями, встречающиеся в индустриальных областях, производят впечатление энергичное и жестокое, как сама мрачная и безжалостная жизнь на фабриках и корабельных палубах, эти руки исколоты иглами, изъедены соленой водой, покрыты татуировками с якорями, гербами и голыми женщинами. И вот, после обожженных солнцем, набрякших от притока крови, тяжелых рук уроженцев Европы мне явилось такое странное и диковинное видение, как руки жителей Севера. Все эти руки с длинными пальцами, лежавшие на столе или заткнутые за ремешок рубахи, подпиравшие подбородок или свободно опущенные, отличались изысканной формой и белизной. При тусклой керосиновой лампе, в полутенях и неярком освещении, эти руки, чувственные, красивые, истомленные, производили впечатление болезненное, какое бывает от организмов, веками пребывающих в светотени. Один юноша с густыми светлыми волосами, подстриженными на уровне шеи, с правильным греческим носом и взглядом лихорадочным, как при высокой температуре, сложил кисти рук под подбородком и смотрел на иностранцев из Германии с экстатическим славянским восторгом. Лицо у него светилось, как у херувима. Со своими соломенно-желтыми волосами на фоне белой полотняной рубахи он напоминал какую-нибудь восторженную девушку, погруженную в мечты о далекой Испании.
Лесопильный завод имени Степана Халтурина[310] стоял на берегу замерзшего озера, а на другом, высоком берегу в волнующейся перспективе открывался темно-синий горизонт лесного массива. Дно замерзшего озера казалось снежной долиной, расчерченной длинными диагоналями санных полозьев, а стеклянный воздух и огромные мачтовые сосны придавали этому виду сходство с пейзажем какого-нибудь альпийского плоскогорья. Ветряные мельницы, вмерзшие в лед пароходы со своими белыми капитанскими мостиками и красными спасательными кругами, высокие мачты парусников в заливе и скелеты кораблей на верфи, окруженные прерывистой линией ясно просматривавшихся волчьих следов, — это сочетание кораблей в морском порту и дикого северного континента выглядело ирреально. Над низкими избами с кипящими самоварами и сверкающими серебром иконами уже трепетало легкое дыхание ясной солнечной голубизны, и хотя пар, выдыхаемый из ноздрей, застывал игольчатым инеем на бороде и усах, веселый гомон птиц предвещал скорый приход весны. Вот-вот начнет с пушечным гулом ломаться лед на реках и озерах. Зазвучат желтые трубы солнечного света, зазеленеет и заволнуется под весенним ветром озеро, и тысячи и тысячи плотов первоклассной древесины с завода имени Степана Халтурина поплывут вниз по реке к открытому морю. Идет весна, звенят пилы на лесопилках, слышатся гудки, клубятся облака белого пара и дыма, и весь завод летит вперед, как паровоз, по рельсам прогресса. Поселок вокруг лесопильного завода на берегу озера динамикой своей жизни напоминал канадский «Дикий Запад» тех времен, когда колонизаторы шаг за шагом пробивались к западу с ружьями и топорами. Слышалось ржание лохматых сибирских лошадок, раздавался звон топоров и звуки пилы, снег был покрыт опилками и обрезками бревен, и на ваших глазах людьми создавалась буквально на пустом месте новая крепость посреди тайги. Строились новые двухэтажные дома, жужжали сверла, гудели скобы, под закопченными смоляными котлами потрескивали костры, посреди пустыни возводился очаг цивилизации; там, где еще позавчера в лесных берлогах медведицы производили на свет свое потомство, выделялось на снегу красное здание огромного рабочего клуба со зрительным залом на пятьсот мест, сценой и киноустановкой. Вдоль заборов прокладывались улицы с магазинами и закусочными, амбулаторией, белым двухэтажным зданием школы и квартирами для рабочих, — все чистое и аккуратное, в духе северных традиций.
В двух тысячах километров от Москвы и в сотне километров от последней железнодорожной станции, в тайге, простирающейся по континенту вплоть до Северного Ледовитого океана, грохотали динамо-машины электростанции, горели фонари, пел детский хор, и выводил свою веселую частушечную мелодию балалаечный оркестр. Мы осмотрели богатую библиотеку с фондом социально-экономической литературы, какого не встретишь в университетских библиотеках Европы; посетили детский клуб, в партийном клубе наблюдали работу курсов ликвидации безграмотности, были на собрании женсовета, где было больше порядка и дисциплины, чем на любом нашем женском митинге. Когда мы возвращались домой, я шел рядом с Карлом Людвиговичем Диффенбахом и ждал, что он скажет.
Он не говорил ни слова. Всю дорогу он молчал, да и за ужином сидел серьезный и задумчивый. Когда же мы вечером укладывались спать, он произнес решительно, как нечто глубоко продуманное: «Надо признать, что русские хорошо знают свое дело!» («Also Diesen Russen muß mann schon das Recht einräumen, dass sie ihre Sache gut machen, so, wie sie machen!»).
Мы были в гостях у директора лесопильного завода Васильева. Над его столом висела старинная литография, копия какой-то английской иллюстрации восьмидесятых годов, изображавшей покушение на Александра Второго перед Зимним дворцом. На переднем плане кони рвутся из оглобель, видна разорвавшаяся бомба — все это обозначено резкими росчерками пера. В этом покушении был замешан и Степан Халтурин, рабочий, самоучка, родом из Вятки, где теперь ему поставлен памятник. Он был одним из основателей Северного Союза русских рабочих и впоследствии был повешен в Одессе за покушение на военного прокурора этого города, известного в те времена тирана. Висел и стилизованный под старинную фотографию портрет самого Степана Халтурина, патрона нынешней индустриальной колонии, в черной овальной рамке в духе восьмидесятых годов. Бледное, с впалыми щеками лицо чахоточного юноши с жиденькой мягкой бородкой и воспаленным взглядом. В фильме, который я потом увидел в Москве, были показаны две эпохи жизни Степана Халтурина. В последнем акте первой серии этот герой на месте казни сам надевает себе петлю на шею и обращается к товарищу, стоящему под другой виселицей, со словами: «Мы умираем за правое дело, и миллионы отомстят за нас»[311]. И в самом деле. В следующую секунду раскрывающееся над их головами экранное полотно показывает, как осуществилось предсказание Халтурина: необъятная Красная площадь в Москве, шествие масс под стенами Кремля, сотни и сотни тысяч голов и рук, флаги — грандиозный людской поток, подобный наводнению. Это и есть миллионы, поднявшиеся, чтобы отомстить за Степана Халтурина и других своих первых мучеников.
Представитель миллионов сейчас сидит вот за этим столом. Сегодня он строит лесопильный завод и колонию при нем на далеком Севере, и на столе перед директором лесопильного завода стоит гипсовый бюст Ленина, а ночи напролет Васильев ломает голову над «Курсом высшей математики для самостоятельного изучения». На стене висит фотография этого самого человека в фуражке и серой гимнастерке русского пехотинца, стоящего рядом со своей девушкой на фоне декорации, изображающей автомобиль. Как же велико расстояние между простым солдатом-новобранцем, нижним чином, который решил сфотографироваться на память со своей девушкой, и директором лесокомбината, который штудирует курс высшей математики и оперирует логарифмами. Сейчас перед нами революционный бригадный генерал со шрамами на лице, пробившийся сквозь свист шрапнели и пороховую гарь к своему теплому кабинету с огромными шведскими изразцовыми печами, к большой застекленной веранде, заставленной книгами и буйно-зелеными фикусами. Такое расстояние по буржуазным меркам можно преодолеть не менее чем за два поколения, лет за сорок-пятьдесят. Здесь это реализуется в пять раз быстрее. Итак, революция есть не что иное, как ускоренное развитие в условиях открывшихся возможностей.