[110], и единственный вопрос, которым удостаивал Его Величество своего дорогого австрийского премьер-министра, состоял в следующем: не является ли евреем некий икс или ипсилон, принимающий портфель министерства почт или финансов?
У нас выходила газета «Народне новине», где всерьез размышляли о том, будет ли коадъютор архиепископа, сын сыровара графа Антуна Эрдеди и Бары из его имения на Брезнице, автор «Онтологии» и «Естественного богословия», именоваться «cum jure successionis» или «cum spe succedendi» [111]?
Некоторые наши прогрессисты писали в своих передовицах, что ради концентрации сил национальной экономики следует мужественно и доблестно бороться за создание южнославянского банка. Таковы были ростки нашей прогрессистской мысли. О том, что может получиться из нашего прогрессиста, свидетельствует пример поэта и министра Франьо Поляка[112]. Откровенный доносчик Юлиус Пфайфер[113] открыто писал: «Der Unionismus muss neuerdings auferstehen und im hellen Glanze erstrahlen»[114]. И поскольку это торжественно воспроизвела газета «Die Drau», то вслед за ней всё это стали как попугаи повторять хором все подкупленные журналисты в междуречье Савы и Дравы[115]. О некоем сегодня уже забытом адвокате из Эсека[116] Нойманне[117] наши газеты твердили, что он — величайший патриот и идеалист, ибо совершенно бескорыстно согласился стать председателем хорватского Са́бора. А именно, при этом он лишался доходов от своей адвокатской конторы в размере двадцати шести тысяч крон (!).
— Унионизм[118], идеалисты вроде этого председателя Са́бора, венгерское произношение названий хорватских городов (Дарувар, Вальпо, Заграб, Вуковар)[119], «железнодорожная прагматика», фон Тичарич, высокородный Краинчич, фон Мошински, фон Мразович, де Якоби, де Гай, де Спорчич, де Чаврак, барон Раух, граф Пеячевич, наследное представительство в Са́боре, юлианские венгерские школы[120] — все это не были призраки, витающие над забытыми могилами, но реальность, крепкая, повседневная, нерушимая и абсурдная до предела. Герр Бресниц фон Зюдахофф в «Корреспонденц-бюро», герр Доротка фон Эренваль в газете «Уставност», герр Иблер в газете «Народне новине», герр Кронфельд в комиссариате по делам переселенцев, герр Йозеф и герр Эдица Франк в своих канцеляриях — каждый из этих героев занимал высокие национальные позиции[121] и «идеально и самоотверженно» исполнял свой «патриотический долг» перед императором и королем в кантовском смысле этого слова.
Весь мир этого поколения карьеристов вращался вокруг того, кто кого обскачет или, наоборот, окажется обойденным. Кто получит в правительстве чин королевского делопроизводителя восьмого разряда с прибавкой к жалованью и доплатой, кто станет королевским нотариусом или главным государственным обвинителем. Кто получит дворянский титул, баронство, продвижение по службе, должность доцента, концессию на производство спирта, вырубку лесов или на ведение дел переселенцев. Знаменитый и бессмертный Исидор Кршняви[122], автор изображения Матери Божьей с шестью перстами, изничтожал в городе все, что было красиво и представляло хоть какую-нибудь архитектурную ценность, а мадам Ива Род[123], его зеркальное отражение в области литературы, сочиняла лирические стихи. Провинциальные учителя закона Божьего воспитывали малолетних девочек, укачивая их на своих коленях, и на этой почве разыгрывались такие ужасные скандалы, что наш верист Йоза Ивакич[124] счел себя обязанным написать на эту тему веристскую новеллу; гимназисты из чувства смутного протеста кончали жизнь самоубийством на глазах своих преподавателей. Город Аграм[125], столицу Королевства Хорватии, Славонии и Далмации[126], несмотря на напряжение этой явно декадентской ситуации (что, при кажущейся стабильности, было симптомом распада всего центрального венского и австрийского организма), город Аграм это ничуть не беспокоило.
Здесь принимали высокопоставленных чиновников, приветствовали высоких членов сиятельного дома, вывешивали флаги, услаждали себя концертами ансамблей пожарников и фейерверками, а печать была полна сообщений о грандиозных банкетах в отелях «Царь», «Рояль», «Империал», о собраниях генералитета и высшего духовенства, о главном прокуроре Броше, о «фельдцойгмейстере фон Бороевиче», о «фельдмаршал-лейтенанте фон Грба», о благодарственных мессах и процессиях Тела Господня, о факельном шествии в честь кумы градоначальника Мальвины Холяц и, наконец, о его превосходительстве господине бане Хорватии[127].
Немало народу ломало головы над тем, почему личность его превосходительства бана Хорватии при открытии почти каждого танцевального сезона представляла очередная новая невзрачная фигура[128]. Гимназисты втайне заговорщически шептались о том, что все это надо бы взорвать динамитом, а банов одного за другим перестрелять, как собак, прямо на золотом кресле, на котором они восседали[129]. Фран Супило в то время в согласии с программой «Омладины»[130] готовился к своему самому тяжкому и самому доблестному бою с ветряными мельницами, закончившемуся бегством в Лондон и безумием. Но об этом позже.
Механизм деятельности хорватского Са́бора на площади Святого Марка был в то время[131] весьма прост и напоминал принцип действия какой-нибудь примитивной машины. 18 мадьяронов + 9 глав областной администрации (великих жупанов) + 1 радикал + икс необходимых франкофуртимашей или сербов из Независимой партии[132]; необходимое количество — 51. (50+1!!! — число, превышающее половину голосов, испробованный так называемый регулятор демократии). Марионетки, сидевшие на деревянных скамейках Са́бора, напоминавших школьные скамьи, а именно подкупленные евреи, графы, патриархи, радикалы и «граничары»[133] или подчинялись и голосовали за проект [автономного] бюджета — все это вместе взятое называлось «проголосовать за бюджет», или, если эти куклы не принимали бюджет, их распускали высочайшим рескриптом. Человек, которому предоставлялась честь время от времени огласить высочайший рескрипт и по высочайшему повелению распустить Са́бор, именовался баном Хорватии. Это был своего рода фельдфебель, который всегда говорил от имени «верхов». «Верхи» — это высочайшая династия в Бурге, на Балльхаусплац, граф Эренталь, градоначальник Люгер, с одной стороны, а с другой — лакей с бакенбардами, в ливрее, Векерле, или премьер-министр граф Иштван Тиса[134]. «Верхи» — это означало «дуализм», «прагматическая санкция», «параграф 59 статьи XXX 1868 года», и «верхи» всегда чего-то хотели или, напротив, ничего не хотели. «Верхи», например, хотели Куэна, требовали аннексии Боснии, процессов по обвинению в государственной измене, отказа от «железнодорожной прагматики», нарушения хорвато-венгерского соглашения, введения венгерского языка в школах, а также в учреждениях и спортивных клубах, продажи морского побережья на метры, маленькой мировой войны, а лавочка на площади Святого Марка все это всеподданнейше утверждала и становилась во фрунт[135]. Это была королевская табачная лавка для розничной торговли во главе с грубым фельдфебелем, высокородным Николой Томашичем, который выдумал в ответ на все на это свою циничную «wurst»[136], или, в переводе на хорватский, «наплевательскую» позицию: «Так надо! Этого требуют верхи! Если вам не нравится, давайте разойдемся! У меня в кармане рескрипт. Мне — плевать!»
Но, к сожалению, это еще не все. У нас всегда находились люди, проповедовавшие своего рода «активность», вмешательство в наши плачевные и безнадежные обстоятельства и при этом так поносили иезуитов и Игнация Лойолу[137], будто Игнаций Лойола был лично ответственным за безысходное положение нашей угнетенной страны.
Одни такого разбора активисты стали агитаторами и агентами королевского сербского правительства радикалов[138], другие в качестве сторонников «чистого искусства», «l’art pour l’art», выступали за «свободу творчества и наслаждений». Такова была наша интеллектуальная элита. Сегодня, спустя пятнадцать лет и учитывая все, что за эти пятнадцать лет произошло, не подлежит никакому сомнению, что наши интеллектуалы до смешного скользили по поверхности, путались вокруг сути вещей, и события влекли их за собой. Без убеждений, без воли, без знаний, без программы, без характера. Будь в людях той поры хоть какая-нибудь сила и талант, естественно, они ответили бы на беспримерное давление тех лет сопротивлением, гораздо ярче выраженным и масштабным, чем тогдашние попытки протеста.