Поэзия кошмаров и ужаса — страница 17 из 30

На заднем плане театра движутся таинственномрачные фигуры заговорщиков, бандитов, шпионов. Ночь полна тайн и ужаса. Гремит гром. Сверкают молнии.

Все должно привести зрителя в нервное возбуждение, в трепет и страх.

Привидения, фантомы, кошмарные образы наполняют «сказки» Нодье («Ines de las Sierras»[129], «Smarra»[130]) и ранние вещи Бальзака. Жестокости, кровавые сцены нагромождены в юношеских произведениях Мюссе[131] («Les matrons du feu», «Don Paetz», «Entre la coupe et les levres»). В модных (в 30-х г.) произведениях Бовуара[132], Сулье[133], Арвера[134]люди подвергаются четвертованию, мертвецов выкапывают из могилы, на сцене действуют изъеденные язвами сифилитики.

Все чудовищно-страшное, все неестественномрачное пускается в ход, чтобы создать атмосферу пронизывающего ужаса, бьющего по нервам, заставляющего мороз пробегать по коже и волосы подниматься дыбом.

Один современник – правда, консерватор по своим литературным убеждениям, принципиальный противник молодого литературного поколения, – окрестил французский романтизм литературой «каннибальской, питающейся человеческим мясом, пьющей кровь женщин и детей», литературой «сатанинской», проникнутой духом – «князя тьмы».

Даже если отвергнуть это определение как слишком преувеличенное, все же нельзя отрицать, что эти писатели воспроизводили жизнь как кошмар крови и призраков, как застенок пыток, как шабаш исступленных демонов.

Из той же атмосферы нервной напряженности, благоприятствующей всему таинственному и страшному, выросло и творчество наиболее видного французского художника этой эпохи, – Делакруа[135].

Делакруа вдохновлялся поэзией Данте, Шекспира и Байрона.

Перед ним воскресали из мрака прошлого старые образы, обвеянные жутью и призрачностью, меланхолией и ужасом.

Вот Данте и Вергилий переезжают в ладье адский поток, а их со всех сторон теснят осужденные грешники с лицами, искаженными злобой или отчаянием. Вот леди Макбет бродит ночной порой по комнатам дворца, истерзанная мукой и ужасом, и ее мертвенный лик кажется еще более бледным от падающего на него света светильника. Вот Гамлет смотрит на протянутый могильщиком череп и перед ним встает весь ужас бытия, отданного во власть неумолимой смерти. Вот Офелия, бросившаяся в припадке безумия в воду, плывет в венке из цветов.

Рядом со старыми, мрачными образами встают мотивы байроновской поэзии.

В шлюпке, беспомощно пляшущей на волнах океана, сидят спутники Дон-Жуана и мечут жребий, кому первому послужить пищей для остальных. Сарданапал собрал своих жен и свои сокровища и готовится сжечь себя и их на исполинском костре.

Мрачные мотивы прошлого и настоящего сплетаются в один зловещий крик: всюду жестокости и пытки. Турки избивают беззащитных жителей Хиоса. Крестоносцы топчут копытами коней константинопольских женщин. Враги, сошедшиеся на мосту, обезумели от жажды крови.

Даже картины, изображающие животное царство, озарены у Делакруа мрачно-жестоким настроением.

Огромные звери сокрушают своими челюстями содрогающиеся от боли жертвы. Лев подкрадывается к лежащему в пустыне трупу и вонзает в него свои когти. Испугавшись молнии, мечется по полю конь, обезумевший от страха.

Всюду лица, искаженные жестокостью и ужасом, судороги гримас и исступленность безумия.

А над этим миром кошмарных образов нависло тяжелое небо и странно выделяются на фоне мрачного пейзажа фигуры: каждый мазок, каждая краска кричат здесь о жизни, ставшей подавляющим, зловещим сновидением.

По мере того как из распада старых форм быта вырастало новое промышленное общество, по мере того, как новые отношения и условия жизни выяснялись и упрочивались, успокаивалась постепенно психика людей и заметно рассеивались обступившие человека со всех сторон злые кошмары.

Начиная приблизительно с 30-х годов в европейской литературе воцаряется более спокойное, уравновешенное настроение.

Вместе с чрезмерной нервозностью исчезала в процессе приспособления и обусловленная ею тяга ко всему таинственному и страшному. Это постепенное ослабевание ужаса и мрака можно проследить на величайшем произведении эпохи романтизма, на гетевском «Фаусте»[136].

Гете начал свою поэму в 70-х годах XVIII в. и кончил ее в самом начале 30-х годов XIX столетия.

Другими словами: его поэма родилась и росла вместе с новым обществом: она и обрывается на видении этого нового общества, проносящемся перед взорами умирающего героя.

Поэма Гете – величайший продукт и лучший итог романтизма.

Первая часть поэмы еще обвеяна мрачным пессимистическим духом. Человек так слаб лицом к лицу с природой, так беспомощен в деле ее подчинения себе, что невольно обращается за помощью к дьяволу. Дьявол – князь тьмы – должен показать ему жизнь, должен научить его жить. Пробираясь ощупью, не доверяя своим силам, Фауст является долгое время жертвой сумрачных галлюцинаций. То он входит в Hexenkiiche[137], где беснуются дьявольские рожи, то уносится на Брокен, на «Вальпургиеву ночь», где в адском хороводе несутся молодые и старые ведьмы.

Весь ужас средневековых поверий обступил жизнеискателя Фауста, и сквозь их кошмарные видения он не различает перед собой дороги.

Постепенно злой сон рассеивается.

Светлее становится горизонт.

Во второй части поэмы Фауст становится заметно спокойнее и увереннее. От Средних веков, уходящих в прошлое, обращает он свой взор, как некогда люди Ренессанса, к античной мудрости. Правда, и теперь природа, к завоеванию которой он идет инстинктивно, но неуклонно, представляется ему воплощением демонических сил, которые нужно заклинать магическими формулами, кажется ему ареной, на которой подвизаются чудовищные фантомы.

Снова он находится на «Вальпургиевой ночи», но уже не средневековой, а «классической», не на Брокене, а в долинах Фессалии. Здесь его окружают уже не ведьмы, а сфинксы и ламии, эмпузы и пигмеи, сирены и нереиды, тритоны и дактилы.

Впечатления от природы все еще складываются у него в кошмар, но уже менее мрачный и угнетающий, да и чувствуется, что близок час рассвета, что стихия, еще недавно облекавшаяся в демонические очертания и образы, будет покорена.

«Классическая Вальпургиева ночь» завершается недаром гимном в честь стихий, обуздываемых и управляемых Эросом.

И горизонт становится все светлее.

В последнем действии второй части поэмы, Фауст превращается из пассивного мыслителя и созерцателя в активного борца против стихии. С неослабевающей энергией принимается великий старец превращать бесплодные болота и пустыри в место, где закипит когда-нибудь бодрая, здоровая жизнь.

На этом пути сколько камней, сколько забот и крушений!

В дверь к неутомимому колонизатору стучатся четыре зловещие старухи: «Бедность», «Забота», «Вина» и «Нужда». От их отравленного дыхания слепнет бодрый старик.

Но не страшны ему старухи.

Против этих неотделимых от земной жизни, против этих имманентных самой общественной эволюции зол, человечество когда-нибудь найдет надежное и действительное средство.

Другая забота тревожит Фауста.

Вот если бы удалось освободить мозг человека от власти демонов, которые ведь ничто иное, как объективация его собственной слабости лицом к лицу с природой, ничто иное, как облекшиеся в уродливо-страшные формы свидетельства его собственной растерянности – documenta paupertatis[138] его ума и воли, если бы удалось сделать так, чтобы человек мог просто изучать природу в надежде ее покорить, вместо того чтобы перед ней трепетать, как дикарь, и заклинать ее, как маг, – тогда какие перспективы открылись бы перед человечеством, как развернулась бы его энергия и мощь, какое счастье было бы быть – человеком[139].

И слабеющим взором престарелый борец против стихии уже явственно видит то время, когда человечество сбросит с себя иго вековечных кошмаров, когда оно ступит ногою победителя на грудь покоренной природы, когда оно не будет обращаться с мольбой и отчаянием к миру потусторонних призраков, а предоставит духам бесноваться, сколько им угодно[140].

И перед угасающим взором великого старца проносится картина нового (промышленного) общества, дышащего кипучей деятельностью, неустанной и победоносной борьбой против природы, с каждым наступлением на нее человечества теряющей свой прежний, устрашающий, демонический облик.

В проясняющихся далях будущего встает – на месте пустырей и болот, – целый новый край:

И пусть миллионы здесь людей живут

Всю жизнь ввиду опасности суровой,

Надеясь лишь на свои свободный труд.

А там вдали пусть яростно клокочет.

Морская хлябь, пускай плотину точет:

Исправят мигом каждый в ней изъян!

Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной

Дитя и муж и старец пусть живет.

И я увижу в блеске силы дивной

Свободный край, свободный мой народ[141].

Между тем как горизонт европейской жизни – и литературы – становился постепенно светлее, поэзия кошмаров и ужаса вспыхивает еще раз ослепительно-жутким фейерверком по ту сторону океана, – в творчестве Эдгара По.

До 30-х годов Соединенные Штаты были еще страной патриархальной, где держались отношения, свойственные скорее натуральному строю хозяйства, где даже ремесло было слабо развито и едва намечалась дифференцировка на классы.