деспотизм'.»
Ученые призадумались. Один из слушавших прервал наконец молчание и спросил:
– Как назывался человек, покончивший так дерзко с свободой?
– Если я не ошибаюсь, – ответил египтянин, – имя его было – Чернь!
Центр тяжести жизни все более переносился в большие города, и этот новый уклад с его нервной торопливой, деловой сутолокой, где каждый бесконечно одинок, казался Эдгару По ужасным сновидением («Человек толпы»).
Под напором «таинственных враждебных сил» погибало патриархальное прошлое, а встававшая из развалин новая жизнь угнетала, пугала, вызывала отвращение. Захваченная общественно-экономическим переломом психика писателя расшатывалась, нервы расстраивались, являлась необходимость прибегать к искусственному возбуждению, к алкоголю.
Мир заволакивался черной пеленою.
В сгущавшемся мраке зловеще выделялись гримасы безумцев и извергов, дикие жесты помешанных и бледные маски живых мертвецов.
Жизнь становилась сказкой безумия и ужаса.
Так возникли «страшные» рассказы Эдгара По, в которых еще раз ярко и оригинально вспыхнула мрачная фантастика, постепенно исчезавшая из европейской литературы.
То был – эпилог романтизма.
МодернизмАпогей капитализма
Во второй половине XIX в. капитализм достигает своего высшего развития, вторгается и в такие страны, которые раньше были ему закрыты, окончательно перестраивает быт уже покоренных им владений.
И по мере того как совершался этот процесс, замечается в господствующей буржуазии стремление создать эпикурейски-эстетическое мировоззрение, которое соответствовало бы материальным предпосылкам ее существования.
Всюду много и громко говорят о новом Ренессансе.
Искусство второй половины XIX в. все более ставит себе целью не проповедь тех или других моральных или социальных идей, а просто красочное, ласкающее глаз воспроизведение действительности, независимо от важности затронутой художником стороны жизни. Пышно расцветает художественная промышленность, стремившаяся эстетизировать предметы обихода, сделать будничную действительность красивой и изящной. В литературе пробивается целое течение, проникнутое языческой жизнерадостностью, культом красоты и наслаждения, нашедшее своих, наиболее ярких, представителей в лице Оскара Уайльда («Портрет Дориана Грея»), Аннунцио[143] («Огонь») и Генриха Манна[144] («Богини»)[145].
Однако наряду с этим жизнерадостным, эпикурейски-эстетическим течением замечается в новейшем искусстве и в новейшей литературе Запада другое направление, прямо противоположное, дышащее мрачно-фантастическим пессимизмом, возрождающее мотивы и образы позднего Ренессанса и века романтики.
В современном обществе существует несомненная, пока еще малоисследованная связь между сменой оптимистических и пессимистических течений в творчестве и сменой периодов расцвета и упадка экономической жизни.
Есть, однако, основание думать, что моменты хозяйственной депрессии или устойчивости не столько порождают пессимистическую или оптимистическую окраску художественных произведений, – хотя до известной степени это так, – а скорее создают среди публики спрос на ту или другую литературу. Что же касается светлого или мрачного колорита самих художественных произведений, то он в большинстве случаев обусловлен более глубокими, органическими причинами. Иначе в момент экономической депрессии, например публика будет с особенной охотой читать мрачные произведения, но эти мрачные произведения все равно возникли бы – за некоторыми исключениями, – ив период хозяйственного расцвета, ибо самое художественное творчество вырастает из более глубоких недр социальной жизни и не может быть объяснено одной только модой. Конечно, в эпоху экономического расцвета, когда вся публика или значительная ее часть настроена на жизнерадостный тон, писатель-пессимист будет иногда стараться подделаться под это господствующее настроение, но, конечно – неудачно.
Новый подъем кошмарной поэзии, вызванный, как мы увидим, довольно разнообразными, в конечном счете, однако, исключительно социальными причинами, относится к концу XIX и началу XX в., но отдельные его проявления, отдельные его симптомы замечаются и раньше. Отличаясь первоначально более индивидуальным характером, это мрачно-фантастическое направление с течением времени становится все более массовым, все более социальным, чтобы занять, наконец, очень значительный уголок, целую провинцию в новейшем творчестве – в так называемом: модернизме.
В 1857 г. вышли «Цветы зла» Бодлера.
Это – «пролог» модернизма, подобно тому, как творчество Эдгара По было «эпилогом» романтизма. В литературном отношении «Цветы зла» примыкают к «страшным рассказам» американского писателя, подобно тому, как последние находились в преемственной связи с европейским романтизмом (с Кольриджем и Гофманом)[146].
В стихах Бодлера жизнь встает так же, как и в рассказах Эдгара По, в виде сказки ужаса и безумия.
Ясным утром гуляет влюбленная парочка, наслаждаясь взаимной близостью и музыкой нежных речей. Вдруг она бросается в сторону:
На ложе из жестких камней
Безобразная падаль валялась.
…………………………………
Рои мошек кружились вблизи и вдали.
Вдоль лоскутьев гнилых, извиваясь, ползли
И текли, как похлебка густая,
Батальоны червей…………..
(«Падаль»).
Встают таинственные комнаты, где на постелях лежат обезглавленные трупы; из могилы выходят мертвецы, тоскуя о своей заброшенности; в больницах, среди молитв и нечистот разлагаются жертвы болезни.
А рядом с ужасом – кошмары и безумие.
По улице предместья, туманным, серым утром, бредет поэт, усталой походкой, с «развинченной душой»:
Скрипение колес мне нервы потрясало,
Каких-то грязных фур тянулся караван.
Перед ним по тротуару идет старик в лохмотьях, с палкой в трясущихся руках и вдруг за ним другой – его двойник, потом третий, четвертый – целых семь:
Озлоблен, раздражен, как пьяница, который
Весь видит мир вдвойне, вернулся я домой,
В ознобе запер дверь, задвинул все затворы,
Смущен нелепицей и тайной роковой.
(«Семь стариков»).
И повсюду и везде смерть – Mors Imperator.
Весело играет музыка. Кружатся пары. Шутки и смех. Вдруг в бальную залу входит странная дама с большим букетом роз и в лайковых перчатках:
С обильем царственным одежда ниспадает
До щеколки сухой.
Немой зияет мрак в пустых ее глазах
И череп, убранный изысканно цветами.
Тихонько зыблется на хрупких позвонках
(«Пляска смерти»).
Мрачно-пессимистическое настроение «Цветов зла», выросшее из души потрясенной и угнетенной, понятно лишь как отражение в виде художественных образов всего уклада жизни, каким он сложился под влиянием торжествовавшего капитализма.
Крупная буржуазия оттесняла старые классы общества, низводила интеллигенцию на степень прислужника, подвергала все – даже искусство – закону спроса и предложения.
Бодлер – как и Эдгар По – был безусловным противником этого нового жизненного уклада.
В его дневнике («Мое обнаженное сердце», пер. Эллиса) есть целый отдел, посвященный вопросам «политики», рисующий Бодлера, как безусловного реакционера, как сторонника «старого порядка», разрушенного буржуазными революциями.
Политический строй, «основанный на демократии», – «нелеп». Только «аристократическое» правительство «прочно» и «разумно». Достойны «уважения» только три типа: «священник, воин, поэт» – герои старого режима. Все остальные – «жалкие наемники, годные лишь для конюшни», для «профессии», поясняет Бодлер. «Избирательное право» – «мерзость». Торговля – «по самому своему существу» дело «дьявольское» и т. д.
Высшим типом человека является «денди», который «ничего не делает». «Денди», конечно, презирает «чернь». Если бы он решился выступить перед ней, то разве только для того, чтобы «поиздеваться» над ней[147].
Как видно, это исповедь реакционера, симпатии которого принадлежат «аристократическому» прошлому.
А в глазах такого ненавистника современной жизни должна казаться злом и жизнь вообще: она по существу дело – «дьявольское».
Несмотря на свою явную неприязнь к современному общественному укладу, Бодлер всю жизнь провел в городе, в большом городе капиталистического типа, с его резкой противоположностью между богатством и бедностью, с его лихорадочным темпом движения и острой, беспощадной конкуренцией. Бодлер любил этот большой город, и в нем черпал вдохновение, но этот город не мог не производить на него впечатления какого-то подавляющего кошмара:
Безбрежный город весь открыто предо мной.
Разврат, больницы, грех, чистилище и ад
Вокруг меня цветут ужасной красотой[148].
Здесь все подавляло и ошеломляло поэта, взвинчивало его нервы. Он чувствовал себя растерянным, в каком-то сомнамбулическом состоянии, в столичном омуте,
Где призраки снуют,
При полном свете дня прохожих задевая,
И тайны, чудятся, по улицам текут,
Как соки темные, дыханье отравляя.
В этом «столичном омуте» Бодлер вел жизнь интеллигентного пролетария. Он был, по-видимому, очень высокого мнения о богеме, быть может, потому, что она, подобно аристократии, поставлена вне буржуазной жизни