96. Здесь не приходится вдаваться в тонкости влияний Блока по той простой причине, что критик оперирует исключающими друг друга понятиями, исходит из твердого убеждения: представители иных социальных слоев могут лишь «укачать» пролетарского поэта, между ними не должно быть ничего общего. И так настойчиво преследует П. Бессалько свои цели, что не только раннее творчество Кириллова называет «бесславной полосой», но и решительно осуждает стихотворное послание, посвященное автору «Двенадцати». А между тем это стихотворение весьма примечательно. Написанное как бы от лица непосредственных участников революционных событий, оно было обращено ко всем лучшим художникам прошлого, которые, как и Блок, мужественно стали «под знамена» борющегося народа:
Поэтам революции
Мы обнажили меч кровавый,
Чтоб гнет разрушить вековой,
И с верой светлой в жребий правый
Мы вышли на последний бой.
И в страшный час борьбы и муки,
В кровавом вихре грозных битв
Мы услыхали чудо-звуки
Благословляющих молитв.
И вы, что нежностью питали
Ожесточенные сердца,
Вы под знамена наши встали,
Чтоб вместе биться до конца.
О светлый час благословенный,
Велик наш огненный союз:
Союз меча борьбы священной
С певцами легковейных муз97.
Как отмечает В. Орлов, Блок бережно сохранил газетную вырезку с этими стихами98. Для него, конечно, был полон особого смысла сам факт приветствия «поэта-пролетария» (такая подпись стояла в первоначальной публикации), как и близки требование сделать «в страшный час борьбы» решительный выбор, мотив радостного единения всех сил, преданных революции. А то, что идея «союза» провозглашалась из лагеря Пролеткульта, придает стихотворению Кириллова дополнительный интерес.
Действительно, писатели этого лагеря не раз перешагивали через искусственно возводимые на их пути барьеры, вступали в живое общение с «поэтами революции», принадлежащими к иной социальной и литературной среде. Совместные выступления в печати, такие личные контакты, как например, близость М. Герасимова с Есениным и Клычковым, – все это наглядно показывает, как в практике литературного развития нарушались строжайшие предписания об изоляции. Тем не менее настроения классовой исключительности, «первородства» были очень устойчивыми. Ведь М. Герасимов на одной из конференций пролеткультов заявлял: «Мы должны сами строить нашу культуру… Мы не должны оставлять Пролеткульта. Это – оазис, где будет кристаллизоваться наша классовая воля. Если мы хотим, чтобы наш горн пылал, мы будем бросать в его огонь уголь, нефть, а не крестьянскую солому и интеллигентские щепочки, от которых будет только чад, не более»99. Несмотря на витиеватость, эта метафористика не допускала каких-либо кривотолков, была совершенно ясна в своей агрессивной направленности. Не было недостатка и в «персональных» выпадах. «Они еще претендуют на жизнь… без нас они подохнут с голоду, потому что без нас им нечем жить… Они питались объедками с нашего стола»100, – в таких выражениях аттестовал, например, И. Садофьев представителей старой художественной интеллигенции, называя, в частности, имя Блока. И не только в сходных тонах, но и с характерным повторением этих уничижительных местоимений «они», «им» вел разговор с инакомыслящими В. Александровский: «…Кажется, чего бы всем этим Маяковским, Бальмонтам и др. на каждом диспуте так яростно огрызаться и визжать на нас? Ведь мы их пока еще не трогаем. Да – пока! Но они знают, что это „пока» мы уже переходим, и им делается не по себе»101. Такое, на первый взгляд несколько неожиданное «уравнение» Маяковского и Бальмонта, было по-своему закономерно, ибо все, кто не принадлежал к избранной касте, подвергались остракизму, попадали в одну категорию противников, обреченных на скорую гибель.
В недавнем прошлом наше литературоведение немало по грешило против истины, рассматривая пролеткультовскую деятельность почти исключительно в негативном плане. Не случайно даже авторы солидного академического труда заканчивали характеристику дореволюционного творчества рабочих поэтов следующей оговоркой: «Ошибкой было бы считать, что их учениками и продолжателями явились поэты Пролеткульта…»102 Это произвольное, совершенно расходящееся с фактами утверждение отвечало неписаному, но принятому правилу: все, что связано с Пролеткультом, заслуживает по преимуществу хулы, осуждения и т. д. «В конце концов, – отмечает в своих «Очерках» А. Кулинич, – выработался штамп огульного отрицания всей литературы, связанной с деятельностью этих объединений»103.
Ныне такой подход решительно пересмотрен, и за Пролеткультом, справедливо признается важное значение, которое ему принадлежало в первые годы революции. Но воссоздать общее лицо организации трудно. Слишком разные устремления нашли здесь свое отражение, и не так-то просто распутать этот узел, отделить здоровое, плодотворное от всего мертвенно-схоластического. Иногда, желая подчеркнуть именно положительные моменты, исследователи намечают примерно такое распределение ролей: главный груз ошибок и заблуждений несут на своих плечах А. Богданов, Лебедев-Полянский и другие теоретики, а поэты в значительной степени выводятся, так сказать, из зоны заражения, по крайней мере о них говорится в более розовых тонах. Например, А. Кулинич пишет: «Изучая биографии и творчество поэтов-пролеткультовцев, нетрудно заметить, что далеко не все они разделяли те ошибочные взгляды, которые насаждались теоретиками Пролеткульта, что нередко они выступали против этих ошибок»104. В другом месте сказано еще определеннее, что эти ошибки свойственны, «главным образом, руководящей верхушке, так называемым «теоретикам», публицистам… И лишь некоторые поэты оказались под серьезным влиянием такого рода ошибочных идей»105 В конечном счете, в этих замечаниях немало справедливого. Но поскольку речь идет не только о художественной практике, а также и об общей атмосфере, царившей в Пролеткульте, о его идейно-организационных основах, постольку следует признать, что автор «Очерков» невольно упростил картину, нарисовал ее не совсем точно106
Реальное положение вещей было сложнее, теоретические постулаты приобретали достаточно широкое воздействие, и поэты, писатели (как мы уже имели возможность убедиться) нередко выступали весьма энергичными защитниками основных заповедей, а не только, выражали против них свой протест. Да и самый этот протест, выливавшийся в воинственные заявления, резкие выпады и т. д., носил во многом непоследовательный, половинчатый характер.
В отношениях между поэтами и «вождями» – теоретиками, действительно, далеко не все было гладко. Одно из наиболее очевидных тому подтверждений – выход в феврале 1920 г. из Пролеткульта ряда поэтов, образовавших самостоятельную группу «Кузница»107. Повышенное внимание к вопросам художественной формы, мастерства, стремление отстоять творческую индивидуальность, право на поиск – характерные мотивы, которые сопутствовали образованию «Кузницы» и которые „в значительной мере шли вразрез с установками руководителей Пролеткульта. Трения на этой почве, приведшие в 1920 году к открытому конфликту, проявлялись и раньше. Те, кто ближе стоял к художественной практике, не могли не почувствовать искусственности навязываемых сверху схем, строгих регламентаций. «Когда явится пролетарская литература, т. е. когда она заговорит своим полным языком? Завтра. Как явится? Да очень просто: придет, даст коленом под известное место буржуазной литературе и займет ее положение. Вот к чему сводится большинство „теорий“ пророчествующих ясновидцев»108, – писал с явной издевкой В. Александровский. Но столь категорический тон, исключавший, казалось бы, малейшие компромиссы, не мешал подчас отступать на старые позиции. Ведь, расходясь к понимании того, как одна литература («пролетарская») сменит другую («буржуазную»), Александровский, в сущности, не брал под сомнение самой возможности такой «замены» – иными словами, оставался отчасти в кругу идей тех самых «пророчествующих ясновидцев», с которыми спорил, над которыми иронизировал. О том же свидетельствует и его пространное на тему, что, только уловив во всех тонкостях индустриальные ритмы, художник может быть понятен «трудящейся массе», что этот особый (непосредственно выведенный из заводской жизни) ритм позволит с необходимой точностью произвести «экзамен на пролетарского и не пролетарского писателя»109.
Вся эстетика Пролеткульта покоилась на этих основаниях. Она исходила из нехитрого, но заманчивого предположения, что писатели, вдыхавшие заводской воздух, обладают целым рядом незаменимых творческих преимуществ – именно в силу своего классового происхождения и занимаемого места в производстве. «Сам рабочий, – подробно разъяснял в одном из выступлений Лебедев-Полянский, – …передает свои переживания непосредственно, интеллигент же, хотя он и коммунист, передает не непосредственные переживания, а наблюдения над тем, что переживает рабочий у его котла. Этот интеллигент запечатлевает переживания из вторых рук, тогда как рабочий передает эти переживания так, как они запечатлелись в его пролетарской душе»110. Во все эти доводы, аргументацию поэты могли не очень-то вникать. Но общий дух учения им крайне импонировал. Понятно, что и на наставников-критиков особенно обижаться не приходилось. Хотя порой они подвергали поэтов суровой проработке, но в целом по отношению к этим поэтам был прочно усвоен комплиментарный тон. «Что ни стихотворение, то жемчужина поэзии, что ни рассказ, то свежее, талантливое, яркое, художественное произведение»111, – рассыпался в похвалах рецензент «Грядущего» по поводу одного весьма заурядного сборника. Да тут в известном смысле и не было особого противоречия: ведь решающее значение придавали «классовым признакам», и потому стихи рабочего поэта почти автоматически получали высший балл, их художественная слабость не очень тревожила. «Смущаться нечего, если содержание в художественном отношении не вполне совершенно, – успокаивал Ф. Калинин, – лишь бы оно не загораживало дорогу классовому социалистическому творчеству»