Поэзия первых лет революции — страница 45 из 105

134. Такое суждение в делом не характеризовало позицию автора «Двенадцати». Но оно показательно, как отражение серьезных трудностей, встававших при решении новых творческих, в частности, поэтических задач. По-своему не менее остро ощущались эти трудности и Маяковским. Его боевые выступления в защиту революционного искусства сочетались с постоянным указанием на чрезвычайную сложность эстетического овладения материалом новой действительности. «Весь тот вулкан и взрыв, который принесла с собой Октябрьская революция, требует новых форм и в искусстве. Каждую минуту нашей агитации нам приходится говорить: где же художественные формы?»135, – вот характерный мотив, окрашивающий декларации, теоретические статьи и устные выступления Маяковского. Он не раз возникает и в произведениях поэта.


Революция царя лишит царева званья.


Революция на булочную бросит голод толп.


Но тебе какое дам названье,


вся Россия, смерчем скрученная в столб?!136


Маяковский в вопросительной форме говорит о всей сложности художественного воплощения современности. И хотя излюбленное сопоставление со стихией (смерчем) служит в какой-то мере ответом, все же вопросительная интонация полностью не снимается. Такие колебания, выражающие трудность поисков и известную неудовлетворенность найденными решениями, весьма симптоматичны. Отчасти перекликаясь с приведенным отрывком из «150 000 000», С. Обрадович пишет:


О, революционный шаг в граните!..


Всех морей, всех морей прибой… И то –


И то сравнить ли


С потоком миллионных толп?!137


Основной акцент здесь, как и у Маяковского, падает на признанье грандиозного размаха, неповторимой новизны революционных событий, и это заставляет как бы взять под сомненье систему более или менее привычных сравнений, которыми, однако, поэт продолжает пользоваться. «Противоречие» во многом условное, но вместе с тем косвенно свидетельствующее все о тех же трудностях, сопровождавших развитие нового искусства, о возможности заметного расхождения между устойчивой поэтикой, образностью, с одной стороны, и новыми темами, с их помощью освещаемыми, – с другой.

Опасность такого расхождения была вполне реальной. Один из поэтов воспевал демократию (с большой буквы) в следующих выражениях:


Ты вышла, как Данте, из адского пламени,


В тужурке рабочей и в шляпе с полями широкими…138


Первый ряд определений («Данте», «адское – пламя») бесспорно появлялся в силу литературной инерции и, привнося чуждые ассоциации, не мог не затемнять основного замысла. Характерно, что даже в стихах, написанных по очень конкретному поводу, не раз возникают сходные несоответствия. Так, в опубликованном на страницах журнала «Пламя» поэтическом отклике на смерть В. Володарского говорилось: «Вошел ты в Валгаллу и встречен приветом…» В том же духе была выдержана и концовка стихотворения:


Герои Коммуны, – из шахт и с галер,


От плах, из цепей, осиянные светом, –


Тебя принимают под музыку сфер…139


Автор, по-видимому, хотел символически сказать о преемственности революционных поколений. Но нарисованная им встреча борцов прошлого и настоящего, происходящая в некоей «Валгалле», да еще «под музыку сфер», страдала очевидной искусственностью, приобретала почти пародийный характер.

Между тем широкое применение символики, уподоблений в принципе было, разумеется, вполне правомерным. Оно как нельзя лучше отвечало общим устремлениям поэзии тех лет с ее романтическими взлетами, – смелыми обобщениями и т. д. «Невероятная суть» происходящих событий, рождавшая порой изумленно-восторженное: «Это ни с чем не сравнимо!», по-своему закономерно толкала к аналогиям, мотивировала настойчивые попытки с помощью сопоставлений уловить И истолковать основные черты эпохи. И уже от опыта, такта, дарования писателя зависело, насколько этот путь оказывался плодотворным или, наоборот, приводил к серьезным творческим просчетам.

В поэзии, как и вообще в искусстве первых лет революции, широко распространенным было рассмотрение современности через призму истории. Путешествие в историческое «вчера» преследовало цель осветить злободневное «сегодня», найти в прошлом нечто созвучное настоящему. Такова, по крайней мере, была основная тенденция, допускавшая разнообразные варианты и отклонения. О них можно судить на примере М. Волошина. Он не чужд был славянофильских представлений об особом, провиденциально-религиозном назначении России, и с этих позиций написал ряд стихотворений, в которых образы прошлого (взятые преимущественно из жизни древней Руси) резко противопоставлены революционным событиям, изображаемым как поругание старых заветов. Вместе с тем у Волошина звучат и несколько иные мотивы. Не отступая по существу и не изменяя в основном отрицательного отношения к современным преобразованиям, он подчас готов оправдывать последние постольку, поскольку они трактуются как необходимое звано на пути к духовному возрождению. Таков смысл аналогии с судьбой Рима «в глухую ночь шестого века», когда вслед за нашествием германских орд


…Новый Рим процвел – велик,


И необъятен, как стихия.


Так семя, дабы прорасти,


Должно истлеть… Истлей, Россия,


И царством духа расцвети!140


В подобных «пророчествах» обнаруживается характерная черта исторических построений Волошина: эмпирическая действительность играет в них строго подчиненную роль, отступая на второй план перед апокалиптическими картинами «крушенья царств», перед сознаньем мимолетности, бренности всего земного. В этом смысле стихи поэта на «злобу дня» внутренне были связаны с его философской лирикой, окрашенной в минорные тона, обращенной в далекие сумерки полумифической Киммерии.

Понятно, что главные поиски молодой советской поэзии лежали совсем в другой плоскости. На иной основе возникали в ней и исторические параллели. Они были призваны передать жизнеутверждающее мироощущение, раскрыть масштабность и величие революционной эпохи, протянуть нити от героики прошлого к настоящему. История зачастую «подключается» к современности, прямо проектируется на нее, и взору поэта, наблюдающего за колоннами демонстрантов и красноармейцев, видится, как


Незримо шагают в рядах


И Разин, и гордый Спартак,


Погибшие в красных боях –


Француз-коммунар и поляк


Незримо шагают в рядах141.


То, что писал Луначарский о некоторых пьесах – «Говоря о прошлом, мы говорим в этих случаях о настоящем»142 – применимо и к поэзии. В большинстве случаев, как уже отмечалось выше на примере «Стеньки Разина» В. Каменского, исторические лица и события получали не столько самостоятельное значение, сколько служили поводом для выражения мыслей и чувств, непосредственно связанных – с современностью. При таком подходе границы используемого исторического реквизита могли быть очень широкими и свободными. И все же на практике далеко не безразлично было, по каким «маршрутам» устремлялась фантазия поэтов. Так, поэма А. Дорогойченко «Герострат» строилась на ряде прихотливых параллелей с античностью: пролетариат сравнивался то с Геростратом, то с аргонавтами, трудности революционной борьбы – с блужданием между Сциллой и Харибдой, и т. д.


…Пролетариат! Пролетариат!


В Колхиду сквозь мутную Лету –


Добыть золотое руно.


О, сок виноградный Советов –


Хмельное Коммуны вино!143


Главная беда заключалась в этой нарочитости сопоставлений, когда очень далекие явления искусственно объединялись, буквально сталкиваясь друг с другом, что и приводило к резкому смысловому и стилевому несоответствиям. Если же аналогия, пусть и достаточно отдаленная, была лишена такой навязчивости, то она могла оказаться художественно эффективной и целесообразной.

Стремление использовать традиционные образы, понятия, формы для разработки нового содержания приобретало очень широкий характер. Дело далеко не ограничивалось апелляцией к историческим событиям прошлого. Еще более показательно, пожалуй, настойчивое обращение к такому источнику, как религиозная символика, образность и т. д. В этих постоянных оглядках на бога и весь сонм, его окружающий, было нечто странное, на первый взгляд неожиданное. В годы, которые воспринимались как грандиозное переустройство мира, когда политические и социальные преобразования так охотно связывались с «революцией духа» и когда действительно шла решительная переоценка идейных ценностей, безудержно ниспровергались всяческие «кумиры» и в первую очередь религия, – именно в эти годы религиозные образы и темы получили столь широкое использование, какого не знала русская поэзия даже во времена Ломоносова и Державина. Финал «Двенадцати» Блока – Христос возглавляет отряд красногвардейцев – не был случайной обмолвкой или исключением. Достаточно напомнить красноречивые заглавия только некоторых сборников и отдельных произведений, вышедших в ближайшие годы после Октября («Христос Воскрес» А. Белого, «Сельский часослов» и «Мария Магдалина» С. Есенина, «Красное Евангелие» В. Князева, «Алый храм» П. Орешина, «Железный Мессия» В. Кириллова, «Земля обетованная» Д. Бедного, «Пришествие» Я. Бердникова и т. д.), чтобы убедиться, что перед нами очень распространенная и устойчивая тенденция, мимо которой не прошли поэты весьма разных ориентаций, хотя, естественно, и конечные результаты, достигнутые ими, и сама отправная точка могли быть разными.

Не всегда, прежде всего, религиозно-христианские образы и представления оказывались своеобразным звеном на пути сложного сближения поэзии с современностью. Сплошь и рядом их использование велось как раз в обход новой действительности, что зачастую было связано с простым повторением тем и мотивов, унаследованных от символизма или близких ему направлений, отводивших религиозному элементу первостепенную роль. И когда В. Брюсов в одном из обзоров писал: «этих церковно-евангельских образов вообще очень много в современной поэзии»