144, то имелось в виду именно такое эпигонское перепевание, отмечавшееся, в частности, в сборниках двух поэтесс – «Земляная литургия» А. Ильиной-Сеферянц (1922) и «Лютики» В. Бутягиной (1921), в которых и названия многих стихотворений («Лития», «Вечеровой псалом», «Жертва вечерняя», «Распятие»), и соответствующий подбор метафор, словосочетаний («березовые свечи», «фелонь полей», «пречистая тайна», «любви моей белый подсвечник») и, наконец, особенно акцентированная тема смерти и духовного одиночества («Мою тоску несу я молча. Моя душа опять в скиту…») – все явственно указывало на «первоисточник». Его не обязательно было искать в прошлом, так как и сами видные представители «старых школ» продолжали, в большинстве случаев, варьировать в новых условиях привычные темы своего творчества, как бы не замечая происшедших в жизни перемен. В одном из стихотворений 1919 года Г. Адамович вопрошал:
Там за рекой, пройдя свою дорогу
И робко стоя у ворот,
Там, на суде, – что я отвечу богу,
Когда настанет мой черед?145
Не приходится говорить об иллюзорности этого бегства в «миры иные». Но при всем том это была творческая линия, которая по своим непосредственным художественным заданиям демонстративно проходила мимо явлений новой действительности, тщательно от них отгораживалась, что и позволило Брюсову в цитированном обзоре заметить: «…громадное большинство удивительно чуждо современности; словно целые десятилетия эти поэты провели где-то в некоем „очарованном сне“»146.
Подобная оценка уже не применима к такому произведению, как поэма А. Белого «Христос Воскрес». Хотя Белый во многом остается на той же почве, в кругу тех же идей и представлений, тем не менее он не укрывается в «очарованном сие», а стремится с помощью ранее накопленного опыта подойти к осмыслению бурных событий эпохи.
Россия,
Моя, –
Богоносица,
Побеждающая Змия…
Народы,
Населяющие Тебя,
Из дыма
Простерли
Длани
В Твои пространства, –
Преисполненные пения
И огня
Слетающего Серафима147.
То, что у некоторых поэтов было разделено, противопоставлено друг другу, у Белого пересеклось, соединилось. Но из этих двух планов, реального и потустороннего, последнему отводилась явно доминирующая роль. Выдерживая основное повествование в чрезвычайно отвлеченных тонах, А. Белый пытается (в конце поэмы) ввести ряд более конкретных эпизодов. Но они художественно слабы, выглядят как плохая копия с «Двенадцати» Блока. И эта несамостоятельность по-своему закономерна, христианства. А конкретные приметы времени привлекались в ней, как новый акт длящейся в веках «мировой мистерии» гак как само введение подобных эпизодов было эклектичным, противоречило общему замыслу поэмы. Революция трактовалась в ней, как новый акт длящейся в веках «мировой истерии» христианства. А конкретные приметы времени привлекались лишь внешне.
Злая, лающая тьма
Прилегла
Нападает
Пулеметами
На дома, –
И на членов домового комитета.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Злая, лающая тьма
Нападает
Из вне-времени –
Пулеметами…148
Эта формула: «из вне-времени» определяет основную позицию А. Белого, независимо от того, идет ли речь о «сплошных синеродах небес» или о «пулеметах», которые являются чистой условностью и нужны лишь как контрастная деталь для подчеркивания космического размаха изображаемой «мистерии». Показателен следующий, более поздний (1922 г.) авторский комментарий: «…Тема поэмы – интимнейшие, индивидуальные переживания, независимые от страны, партии, астрономического времени. То, о чем я пишу, знавал еще мейстер Эккарт; о том писал апостол Павел. Современность – лишь внешний покров поэмы. Ее внутреннее ядро не знает времени»149. В 1918 году Белый, пожалуй, смотрел на дело иначе: поэма создавалась под непосредственным впечатлением революционных событий, которые по-своему были восприняты весьма сочувственно, даже восторженно. Но ничем не поступившись существенно в своем прежнем идейно-художественном арсенале, Белый, в лучшем случае, передавал лишь общую масштабность этих перемен. Настоящий же их смысл оставался нераскрытым, совершенно затемнялся изображением России как «Богоносицы», «Мессии грядущего дня» и т. д.
Попытки подойти к революции в роли новоявленного «апостола Павла» предпринимались весьма широко. Они были характерны не только для крестьянских поэтов, с которыми А. Белый встречался на страницах «скифских» изданий. Такого рода устремления заметно давали себя знать и в другом литературном лагере, связанном с пролеткультовскими организациями.
Одно из характерных для творчества пролетарских поэтов противоречий очень наглядно прослеживается на примере поэмы В. Александровского «Москва» (1920).
Когда солнца огненный кнут
Впился в спину тумана,
Мы засыпали пригоршнями кровавых минут
Все страницы Евангелья и Корана150.
Так революция связывается с великим духовным обновлением и очищением. Но рассказывая о ее событиях, поэт охотно заимствует именно со «страниц Евангелья» многие образы, сравнения, ассоциации («Мы пришли по векам отслужить своей кровью горячей обедни» и т. д.). В том же номере журнала «Кузница», где была опубликована поэма Александровского, очищающую силу Октября, срывающего «гнойную коросту продажно лживых слов», провозглашал и С. Обрадович, чтобы вслед за тем воспеть революционный Город в следующих выражениях:
И не Тобою ли на Запад властно брошен
Призыв к борьбе набатным языком?!
И не в Тебе ль рожден с великой Крестной Ношей
Рабочий ИСПОЛКОМ?!151
Такого рода «скрещивания» (исполком – крестная ноша) несколько напоминали стихи Клюева типа: «Боже, Коммуну храни…» И тем не менее эти, достаточно частые, случаи отдельных сближений не снимали грань, продолжавшую в целом отделять пролетарских поэтов от их литературных противников, которых «тяга к богу» была органическим, определяющим качеством миросозерцания и творчества. Религиозная же струя в поэзии Пролеткульта представляла собою, конечно, не главное явление, и если, с одной стороны, отступление перед чуждой идеологией наносило серьезный урон, приводило к искажению революционного содержания, то, с другой стороны, мы наблюдаем характерное стремление переосмыслить традиционно-религиозные темы и образы, поставить их на службу новым задачам. Эти разные тенденции нередко выступали в сложном переплетении, противоборстве, – и не только в творчестве одного и того же поэта, но даже в пределах небольшого стихотворного произведения.
Таков завет Христа Второго:
«Погибель тем, кто духом нищ –
Их буря выметет сурово
Из их пылающих жилищ.
И не утешится смиренный,
Точащий рабскую слезу,
И – не наследует вселенной,
Кто кроток в красную грозу!»152
Так пишет В. Князев в своем «Красном Евангелии». Стихотворение, внешне (по словарю и т. д.) близкое евангельским заповедям, в действительности строится на их опровержении: вместо «блаженны нищие духом» – «погибель тем, кто духом нищ», вместо проповеди смирения – «И не утешится смиренный…». В результате преследуемая цель – утвердить новые духовные ценности и моральные нормы – в основном достигалась. Все же инерция первоисточника была очень устойчивой, ее не всегда удавалось преодолеть. И если говорить о сборнике В. Князева в целом, то нельзя не признать, что обильно привлекаемые религиозные образы и темы здесь зачастую явно брали верх над новым содержанием, так что «Красное Евангелие», призванное провозгласить кодекс новых убеждений, на поверку во многом оставалось в русле старых представлений. Но в ряде случаев (это отчасти относится и к приведенному примеру) «соотношение сил» складывалось по-иному, свидетельствуя, что избранный поэтом путь таил в себе и плодотворные возможности. Когда Князев пишет:
Дабы Страны Обетованной
Душою алчущей достичь –
Плыви! Борись со мглой туманной
Из-за дыханья и добыч!
Черствей в скитаньях по пустыням
И после, ринувшись стеной, –
Мы все преграды опрокинем
И завоюем Шар Земной153,
– то благодаря общему контексту почти полностью приглушается первоначальный, «церковный» смысл заимствованных из Библии мотивов, они получают новое звучание, связываются с представлением о светлом будущем и трудностях, сопутствующих революционной борьбе. Большая смысловая емкость таких образов, как «земля обетованная», их известная универсальность, общезначимость могли быть эффективно использованы при решении новых задач.
В свете этих общих предпосылок особый интерес представляет опыт Маяковского и Демьяна Бедного, которые в своей работе первых лет революции также не прошли мимо «религиозно-мифологической традиции, установившейся в поэтическом изображении современности»154. Правда, обращение к религиозным образам нередко преследовало чисто сатирические цели. Но функция этих образов далеко не всегда была пародийной. Когда, например, Маяковский еще в «Поэтохронике», написанной вскоре после свержения самодержавия, от лица народных масс провозглашал: «Новые несем земле скрижали с нашего серого Синая»; когда возникающее сравнение революции с «потопом» повторялось затем в «Нашем марше» («Мы разливом второго потопа перемоем миров города»), – то вся эта «библейская» метафористика была лишена какой-либо иронической окраски, служила, наоборот, для выражения утверждающего, героического начала. Материал, взятый из области, весьма далекой от современности, помогал передать ее величие, монументальность, что требовало, однако, самой тщательной творческой обработки. В данном отношении особенно характерен пример «Мистерии-буфф» – произведения, в котором религиозная образность использована весьма широко и притом сразу в двух аспектах: сатирическом и несатирическом. Маяковский вводит и последовательно развертывает здесь ряд традиционно-библейских образов и представлений для обозначения примет революционной эпохи – ее неудержимого движения («потоп»), ее жизнедеятельного начала («ковчег»), ее захватывающих перспектив («земля обетованная»). Но эта символика имела строго подчиненное значение и строилась на переосмыслении старых понятий, что подчеркивалось как общим контекстом, так и постоянным вторжением второго, сатир