о завоевание, стоившее стольких усилий и сопровождавшееся целым рядом производных художественных открытий, на какое-то время утрачивало свою ведущую роль в исканиях ранней советской поэзии, которая заметно тяготела к иным, менее «субъективированным» формам. Индивидуальный голос поэта обычно звучал очень отчетливо. Но в самом содержании его речи зачастую тщательно изгонялось все подчеркнуто личное, и поэт, по выражению Белинского, весь вполне отдавался тому высшему, которое его осеняло.
Преобразования, таким образом, шли вглубь, они касались структурных принципов, определяли особенности метода. И этому предпочтительному типу поэзии, общему ее «настрою» вполне соответствовал основной круг тем и мотивов. Многие темы, по традиции считавшиеся главным достоянием лирики, подвергаются самому суровому остракизму. Мишенью же для особенно ожесточенных нападок становится такая тема, усиленно культивировавшаяся лириками всех времен и народов, как тема любви. Даже Н. Полетаев, поэт отчетливо выраженного лирического склада, в одной из своих статей весьма скептически отзывается об этой теме, демонстративно противопоставляет ей работу дворника, гораздо более достойную, по мнению Полетаева, поэтического внимания, чем набившие оскомину любовные «охи» и «ахи»10.
Было бы неверно придавать высказываниям такого рода лишь чисто литературное значение. Стремление кардинально пересмотреть в свете революционных преобразований вопросы быта, морали, личного поведения – характерная черта эпохи. «Любовь приносит много тревог и боли. Разве теперь время говорить о ней?»11 – в этих размышлениях Павла Корчагина отразилось довольно распространенное представление о необходимости самоограничения, отказа от личного во имя интересов общества, революции. – На страницах очерков Л. Рейснер, печатавшихся в 1918-1919 годах в периодике (отдельным изданием вышли в 1924 г.), мелькает фигура одного из командиров Красной Армии, настроенного сурово, почти аскетически, склонного замыкаться в «душевном остроге»12. И хотя автор спорит с этим персонажем, ведет повествование в иных, приподнято-романтических тонах, все же в обращении к представителям молодого поколения – рабфаковцам – Л. Рейснер во многом готова разделить радикализм времени: «Это буйный, непримиримый народец материалистов. Из своей жизни, из своего миросозерцания он со спокойным мужеством выкинул все закономерности и красоты, все сладости и мистические утешения буржуазной науки, эстетики, искусства и мистики. Скажите рабфакам „красота“, и они – свищут, как будто их покрыли матом. От „творчества“ и „чувства“ – ломают стулья и уходят из зала. Правильно»13.
Вот отсюда, из гущи самой жизни проникали эти настроения в литературную среду, п поэзия достаточно энергично заявляла о своем нежелании углубляться в любовные и в иные «сладкие» душевные переживания. Прежде всего такое нежелание проявлялось в чисто негативной форме: «личная тема» (рассматривавшаяся как «мелкая», «неинтересная») просто не находила никакого отражения в стихах и на страницах множества поэтических сборников, которые печатались в те годы. Настороженность, враждебность ко всему интимному выражались и несколько по-иному: характерные приметы «жизни души» назывались, но лишь для того, чтобы подвергнуться отрицанию и осмеянию. Впрочем, здесь могли быть существенные оттенки, ибо отрицание это далеко не всем давалось легко и порой звучали «жертвенные» ноты. Когда В. Александровский признается: «Не было жизни личной в эти дни…»14, то он весьма далек от какого-либо полемического пародирования. Поэт даже не столько констатирует отсутствие «жизни личной», сколько – вопреки прямому смыслу своих слов – как бы расстается с ней, вынужденно от нее отказывается, причем делает это с большим внутренним сопротивлением, нескрываемой грустью.
Таких «оговорок» было не так уж мало. Но силы оказывались слишком неравными. И если в поэтическом «оркестре» того времени различимы два голоса, то один из них – «интимный», «камерный» – звучал робко, неуверенно, почти перекрывался другим, которому вполне подстать были громовые раскаты и яростная нетерпимость Маяковского.
Кому это интересно,
что – «Ах, вот бедненький!
Как он любил
и каким он был несчастным…»?
Мастера,
а не длинноволосые проповедники
нужны сейчас нам15.
Эта позиция, порой выраженная не столь резко, но достаточно категорически и определенно, была господствующей, она, как мы видели, во многом диктовалась распространенными моральными представлениями, имела отправную точку в действительности. И все же характерную для литературы неприязнь к любви и «прочей мелехлюндии» нельзя объяснить лишь одним прямолинейным соотнесением с «самой жизнью». Разве в то героическое время, полное лишений, жертв, примеров сознательного ограничения, люди не переставали любить, разве не отдавались человеческим чувствам, и зачастую с особой, удвоенной силой? Ведь через какой-нибудь год после гневных заповедей «Приказа № 2» Маяковский расскажет в «Люблю» об этом великом освобождающем действии революции на духовный мир человека, как несколько позднее, в «Хорошо!», поведает о своем сугубо интимном, пережитом в годы гражданской войны, не отъединив личное от общего, а наоборот, связав их, придав личному отпечаток характерного, порожденного революционной современностью.
Не домой, не на суп,
а к любимой в гости,
две морковинки несу
за зеленый хвостик.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вспухли щеки
Глазки – щелки.
Зелень и ласки
выходили глазки
Больше блюдца,
смотрят
революцию16.
По в стихах, писавшихся по горячим следам революции, к любимой в гости ходили редко, «ласки» и «глазки» охотно заключали в иронические кавычки. Соответствие суровой обстановке здесь было, но оно все же относительно и не проясняет до конца некоторых характерных особенностей поэтического развития тех лет. Особенности эти имели и собственно литературные предпосылки, обусловленные, .в частности, резким отталкиванием от камерной поэзии «длинноволосых проповедников», под которыми, в первую очередь, подразумевались представители декаданса (говоря точнее и шире – модернизма), его различных групп и течений.
Основные пункты декадентского искусства неизбежно предопределяли чрезвычайное сужение сферы поэзии, ее крайний индивидуализм, характерную ограниченность самих ее формальных возможностей. «Только мимолетности я влагаю в стих», – писал К. Бальмонт, и эта погоня за «мимолетностью» требовала бегства от «грубой» действительности, замыкания в «башне», наконец, особой изощренности всей поэтики, которая становилась столь «истонченной», что сплошь и рядом оказывалась на грани распада. Возможное разрушение формы – по-своему закономерное следствие «разрушения личности» (Горький), краха индивидуализма, выражавшегося в измельчании (несмотря на внешнюю гипертрофию) авторского «я», в его дроблении («двойники» и т. п.), в том, что одновременно с попытками всячески опоэтизировать горестно-сладостные переживания уединенной души («Я все уединенное, неявное люблю», З. Гиппиус) прорывались признания совсем иного рода:
Мы – плененные звери,
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери,
Мы открыть их не смеем17.
«Душа моя как расплетающаяся нить. Даже не льняная, а бумажная. Вся „разлезается“, и ничего ею укрепить нельзя»18, – полужаловался В. Розанов, добавляя, что «происходит разложение литературы, самого существа ее»19. Если на «разлезание» декаданса указывали порой даже его последовательные поборники, то с еще большей определенностью оно отмечалось теми, кто решительно пересматривал идейные и эстетические основы движения, все увереннее выходил за их рамки. Среди поэтов это были прежде всего Брюсов и Блок.
Пример последнего для нас особенно показателен. Дело не только в том, что Блок как поэт, бесспорно, явление более крупное, но и в самом характере его дарования, по преимуществу лирического. Знаменательны поиски, которые велись Блоком в наиболее близкой ему области, области лирики, в предоктябрьские годы, как и те трудности, с которыми столкнулся поэт на рубеже новой, советской эпохи.
Известно, что отношение самого Блока к «лирической стихии» порой становилось весьма сложным, противоречивым: она называется не только «родной», но и «ненавистной»20, поэт говорит о «ржавчине болот и лирики»21, он предупреждает (себя и других) об опасности «лирических ядов»22, склоняется, наконец, к – выводу, что вообще «лирика не принадлежит к тем областям художественного творчества, которые учат жизни»23. Заметная печать полемичности лежит на этих высказываниях. Они и по времени совпадают как раз с переломным для поэта периодом, когда стремление окончательно освободиться от губительных влияний декадентства превращалось в ожесточенный спор с самим собой, оборачивалось крайностями, сопровождалось «замахиванием» на настоящие ценности. В такой обостренной форме ставился подчас Блоком и вопрос о лирике. По существу же речь шла о преодолении крайне узкого понимания ее задач, о необходимости выхода лирической поэзии на широкий простор жизни. Такой выход осуществляется Блоком в лирике третьего тома, которая представляет собою – в пределах дооктябрьского периода – особенно внушительный итог творческой работы поэта.
Тем самым, разумеется, не умаляется значение других его исканий и начинаний. Достаточно вспомнить хотя бы поэму «Возмездие», это любимое детище Блока, на которое он возлагал большие надежды, к которому периодически возвращался (вплоть до последних дней жизни), с которым связывал новые для себя пути и возможности. Но осуществление чрезвычайно интересного и широкого замысла поэмы давалось не легко. Оно требовало выработки эпического стиля, а Блок, направляя усилия в эту сторону, еще охотно обращался к более привычным приемам лирического решения темы, которые по мере развертывания действия все более предъявляли свои права, лишая повествование прежнего размаха, «размывая» свойственную ему первоначально реалистическую, предметную изобразительность, уступавшую место импрессионистической метафористике и другим характерным качествам лирического стиля поэта (см., например, концовку третьей главы). Этот своеобразный спор лирики и эпоса приносил, конечно, не одни потери. Но трудности, возникавшие в ходе создания «Возмездия», были велики, поэма осталась незавершенной, и в целом, таким образом, приходится отмечать не только отдельные завоевания Блока, но и ряд его серьезных неудач. Вот почему представляется малообоснованной попытка отдельных исследователей как-то резко выдвинуть «Возмездие» на первый план, объявить его