Поэзия первых лет революции — страница 62 из 105

аемых им явлений. Это не позиция нейтралитета, холодная и бесстрастная, а приятие столь полное и пристрастие столь пылкое, что автор как бы. отказывается от самостоятельной роли и отдает себя на волю родственной ему силы.

Вот почему поэма – при отсутствии в ней прямых авторских указаний и при всей царящей здесь «разноголосице» – не вызывает у нас сомнений в основном и главном: с кем Блок, автор «Двенадцати»? Он с теми, кто говорит: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…» и т. д., хотя эти слова, конечно, произносятся не самим поэтом, а действующими здесь персонажами, чья психология и речь накладывают отпечаток на весь стиль «Двенадцати». Но поэт молча к ним присоединяется, не проводя никаких разграничений между «ними» и «собой».

Родственная близость поэта к миру, им изображаемому, постоянно ощущается в «Двенадцати». Примечательно, что поэма, весьма широкая по охвату действительности и не гнушающаяся самыми грубыми и уродливыми ее сторонами, окутана атмосферой интимности, душевной размягченности, нежности, «лиризма», которые всегда связаны у Блока не с чувством покоя и благополучия, а с внутренней неуспокоенностью, с тревогой, с жаждой бури и катастрофы. Сроднившийся со «стихией» в разнообразных ее проявлениях, Блок уже давно находил в волнениях жизни, в катаклизмах истории, в романтической бездомности и бесприютности смятенной души источник высокой поэзии, неизменно отрицающей спокойное и самодовольное «мещанское счастье»:


Пускай зовут: Забудь, поэт!


Вернись в красивые уюты!


Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой!


Уюта – нет. Покоя – нет120.


Поэтому и в «Двенадцати» беспокойная петроградская улица, прохваченная зимними вихрями 1917-1918 годов, предстает перед нами как близкая поэту «естественная среда», как своего рода интимная для его души обстановка. И лютая стужа, и метель согреты той теплотой, которая возникает из чувства полного контакта с людьми, с миром, и к основному «строю» поэмы, воинственному, громогласному, примешиваются интонации, исполненные доверия, сердечности. Они говорят о тайном присутствии того, кто слушает с наслаждением эту грозную музыку.

Бесполезно пытаться как-то выделить эти «личные» ноты из общего звучания поэмы, всегда настроенной в лад с голосами самой улицы. Но читая про «переулочки глухие, где одна пылит пурга…», где «снег воронкой завился, снег столбушкой поднялся…» и т. д., мы чувствуем, что все это звучит не только в согласии с шагающими красногвардейцами, но и в согласии с поэтической натурой автора, которая резонирует звукам «мирового оркестра» и усиливает лирическую тональность всей вещи. И как бы ни был груб и вульгарен буквальный смысл иных эпизодов, нарисованных в «двенадцати», можно сказать, что в каком-то другом, «нарицательном» смысле они написаны Блоком все в том же интимном ключе и созвучны сокровеннейшим струнам сердца поэта, упоенного «стихией» во всех ее проявлениях и завихрениях.


Снег крутит, лихач кричит,


Ванька с Катькою летит –


Елекстрический фонарик


На оглобельках…


Ах, ах, пади! …


Он в шинелишке солдатской


С физиономией дурацкой


Крутит, крутит черный ус,


Да покручивает,


Да пошучивает…121.


За «дурацкой физьономией» Ваньки в свете «елекстрического» фонаря мелькает тот метельный, крутящийся образ России, который сродни Блоку и вызывает у него чувство восторга, самозабвения. В движении этих строф, в залихватских выкриках – «Ах, ах, пади!..» – мы улавливаем и «пыл души» самого поэта.

В записной книжке Блока есть запись, помеченная 15 мая 1917 года:

«(Вечером я бродил, бродил. Белая ночь, женщины. Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, которой имя – Петербург 17-го года, Россия 17-го года.

Куда ты несешься, жизнь?

От дня, от белой ночи – возбуждение, как от вина»122.

Примерно таким же лирическим настроением овеяна поэма «Двенадцать». Погружающая нас в атмосферу революционного Петрограда, она вместе с тем насыщена типично блоковским колоритом: «уютный неуют», опьяняющее кружение жизни, мерцающий полумрак вечернего города. И хотя в этих группах возбужденных людей и на этих улицах, занесенных снегом, неразличима фигура поэта, мы чувствуем почти инстинктивно, что он где-то здесь бродит, что ему хорошо и уютно и в этой толпе и в этой вьюге.


Поздний вечер.


Пустеет улица.


Один бродяга


Сутулится,


Да свищет ветер…


Эй, бедняга!


Подходи –


Поцелуемся…123


Чувство солидарности с народом, с жизнью заставило Блока (вскоре после создания «Двенадцати») записать в дневнике: «Революция – это я – не один, а мы»124. Всеобщее, народное, коллективное начало главенствует в поэме и, вобрав авторское «я», не оставляет ему места для обособленного существования. Но в отличие от многих произведений того времени, проникнутых пафосом всеобщности и коллективизма, Блок в изображении революции пошел несколько иным путем. Он показал действительность не суммарно-алгебраически, как это было свойственно большинству его современников, а достаточно дифференцированно, конкретно и наглядно, в пестрой игре света и тени, в прозаической повседневности, полной ярких деталей и едва уловимых черточек. Народная масса предстала у него в виде живой, текучей стихии, которая, хотя и едина, но переменчива и разнолика. При всем том он придал этой картине большую целостность, выполнив ее сжато, контурно, лаконично, что прекрасно сумел передать художник Ю. Анненков, чьи иллюстрации, как это считал Блок, наиболее отвечали самому стилю «Двенадцати»125.

В поэме – минимум образов, линий, красок. Черный и белый – вот основные тона Блока («Черный вечер. Белый снег».). Но эта черно-белая «плакатная» гамма порождает столько причудливых сочетаний, пятен, оттенков, что создает впечатление жизненной полноты, разнообразия и той объемной, многообещающей глубины, какая свойственна ночному сумраку, откуда луч света внезапно вырывает одну-две фигуры, заставляя угадывать невидимое остальное.


Винтовок черные ремни,


Кругом – огни, огни, огни…


Конкретность образного рисунка и всей поэтической ткани выгодно отличает «Двенадцать» от абстрактно-символических конструкций, весьма распространенных в литературе того периода. Нельзя, однако, упускать из виду романтический характер поэмы Блока и превращать ее (как это порой случается в критических работах) в серию жанровых зарисовок из быта петроградской улицы.

Психологически-бытовая достоверность отдельных сцен и эпизодов, живость образов, предметная точность и простота языка иной раз заставляют исследователей этого произведения подходить к нему с критериями чисто реалистического искусства. Тогда-то и возникают нарекания на «сгущение красок» в поэме, на «отклонения» Блока в ту или другую сторону от истинного положения дел. Например, в одной из последних работ, посвященных «Двенадцати», высказывается мнение, что Блок под влиянием левоэсеровской идеологии преувеличил роль анархической «голытьбы» и незаслуженно оправдал все то темное и преступное, «что, будучи на деле отклонением от нормы, представлялось ему характерным и существенным»126.

Между тем Блок в «Двенадцати» не шел путем равномерного распределения «тонов» и «полутонов» и отнюдь не стремился дать точную во всех отношениях копию революционных событий. Романтическое сгущение как темных, так и светлых красок и проистекающая отсюда романтическая игра контрастов – составляют художественную специфику поэмы, построенной на постоянных смысловых и стилистических сдвигах, на выявлении и столкновении каких-то «крайностей» в жизни и сознании народной массы. Промежуточные, связующие звенья часто опускаются автором, и один мотив внезапно перебивается другим, вызывая ощущение резкого диссонанса.


Что, Катька, рада? – Ни гу-гу…


Лежи ты, падаль, на снегу!


Революционный держите шаг!


Неугомонный не дремлет враг!127


Из статей и высказываний Блока хорошо известно, что он никоим образом не считал «характерным и существенным» в революции отдельные анархические отклонения – грабежи, самосуды и т. п., понимая, что все эти эксцессы носят случайный и преходящий характер, чуждый подлинной революционности. В неотправленном письме З. Гиппиус (31 мая 1918 г.) он заявлял, например: «Не знаю (или – знаю), почему Вы не увидели, октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало – могло быть во много раз больше»128. И если в. «Двенадцати» Блок изобразил «гримасы» революции в достаточно сгущенных тонах, то это было сделано для того, чтобы всячески оттенить и подчеркнуть «октябрьское величие».

«…Революция, как все великие события, всегда подчеркивает черноту»129, – писал Блок в одной из статей того времени. Применительно к его поэме эти слова можно перефразировать: разнообразная «чернота» здесь служит своего рода фоном, на котором ярче видна светлая сила «двенадцати». С помощью преувеличенной «черноты» и «светлоты», т. е. средствами романтического стиля (и в полемически заостренной форме), Блок рельефно подчеркивает правоту и святость тех, кому – в представлении напуганной обывательщины – «на спину б надо бубновый туз», но кто, по глубокому убеждению поэта, выполняет роль апостолов нового, прекрасного мира.

«…Я у каждого красногвардейца вижу ангельские крылья за плечами»130, – говорил Блок в период создания «Двенадцати». Эту-то одухотворенность и окрыленность Октябрьской революции он и передал в поэме, не превратив, однако, своих героев-красногвардейцев в белокрылых ангелов, а показав их как очень простых, земных и «грешных» людей. Блок намеренно не освобождает «двенадцать» от страстей, пороков и недостатков; он берет их со всем темным и диким, что в них есть, и даже акцентирует на этом внимание, для того чтобы в таком вот нарочито-реальном, нарочито-неприкрашенном виде утвердить их красоту, святость и величие.