Поэзия первых лет революции — страница 7 из 105

47.

И в стихах той поры нетрудно встретить подобного же рода признания, свидетельствующие об углублении в условиях революционной действительности процессов загнивания и распада буржуазной культуры, процессов «разрушения личности» декадента-ин дивиду ал иста. Авторы этого круга чувствуют свою изоляцию, свою неприкаянность в новом обществе побеждающего социализма. Отсюда их стремление не видеть окружающей жизни, уйти в сонные грезы, в эстетические иллюзии.


О, удалимся на острова Вырождений,


Построим хрустальные замки снов,


Поставим тигров я львов на ступенях,


Будем следить теченье облаков48.


Такие стихи складывались в огненном девятнадцатом году. Но тогда, в обстановке войны и разрухи, в условиях бумажного голода они не всегда выходили в свет, а часто существовали «изустно», читались в узких кружках «любителей» и «знатоков», произносились с эстрад, за столиками кафе (откуда и пошла крылатая фраза о «кафейном периоде русской литературы» – полностью применимая лишь к этим творениям поэтической богемы). Когда же в начале нэпа через каналы частных издательств они хлынули в печать и наводнили книжный рынок, выявилось в полной мере общественное лицо этой литературной среды, ухитрившейся «не заметить» революции и провести все эти годы в каком-то «очарованном сне».

Нельзя, однако, не увидеть, что подчеркнутый эстетизм, «независимость» и «свобода» от бурных событий эпохи были определенной формой борьбы и отнюдь не свидетельствовали о бескорыстии приверженцев «чистой» поэзии. Культ «сладкого сна», «возвышающего обмана» учреждался ими «в пику» революционной современности, и сами учредители хорошо понимали, чему они противопоставляют свое искусство: «Как бы жестка и сурова ни была действительность, как бы цепко ни держала она нас своими когтями, воображение всегда сумеет вырваться на свободу и создать небывалые волшебные миры, повинуясь хотя бы одному только закону контраста»49.

Стихи этого толка и создавались «по закону контраста», как отталкивание от ненавистной и шугающей действительности, как отрицание ее средствами вымысла, фантазии. Но удивительное дело: чем «контрастнее» работало воображение этих авторов, тем явственнее становились его скрытые пружины, его «обратная» зависимость от исторических условий. Выдавала сама тенденциозность, нарочитость, запальчивость предлагаемых «контрастов», которые звучали как вызов, брошенный в лицо современности. В то время как весь мир с ужасом или с восторгом следит за великими событиями, развертывающимися в России, Н. Оцуп, например, предается иному, «чистому» созерцанию.


Уже три дня я ничего не помню


О городе и об эпохе нашей,


Которая покажется наверно


Историку восторженному эрой


Великих преступлений и геройств.


Я весь во власти новых обаяний


Открытых мне медлительным движеньем


На пахоте навозного жука.


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Какие темно-синие отливы,


Какая удивительная поступь,


Как много весу в этом круглом теле,


Переломившем желтую травинку,


И над глазами золотые брони


Я кажется заметил у него50.


Вопреки уверению поэта, что он забыл о революции, мы понимаем, что он не только помнит о ней, но и сами эти строки, написанные в 1918 году, продиктованы желанием автора задеть, оскорбить эпоху предпочтением ей навозного жука, превращенного в объект самодельного эстетического любования. Это не отрешенность от времени, а яростная с ним полемика, хотя она и носит видимость невинных «вкусовых» разногласий (кому нравятся катаклизмы истории, а кому – красивые жуки).

В стихотворении «Буря» (1921) В. Ходасевич треволнениям современности противопоставляет «мудреца», хранящего бесстрастие в любую «непогоду»:


Мудрый подойдет к окошку,


Поглядит, как бьет гроза, –


И смыкает понемножку


Пресыщенные глаза51.


Позу пресыщения и скуки охотно принимали литературные снобы, желавшие показать свою «неуязвимость» под ударами революционной грозы. Но этот демонстративный жест говорил о другом – современность у них вызывала весьма бурную реакцию, и, «смыкая глаза» в знак протеста, несогласия, они невольно обнаруживали свое классовое пристрастие.

На эту невозможность художника уйти от революционных событий, спрятаться в «башне из слоновой кости» проницательно указывал Блок в заметках к одной из лекций (5 апреля 1920 г.): «…У нас в сознании присутствует, конечно, слово революция. Хотим мы этого, или не хотим, уйти от этого слова некуда… Я не мог бы, если бы даже хотел, если бы даже сознательно стал избегать слова „революция“, – умолчать о ней. Все равно, она появится и между строк и, если мы станем гнать ее в дверь, она влетит в окно»52.

Другой иллюзией, распространенной в интеллигентских кругах, была попытка «стать над схваткой» и отыскать в жизни, раздираемой борьбой и противоречиями, несуществующий третий путь «всеобщей любви», «всепрощения» и т. д. Для писателей этого типа, увлеченных идеями ложно понятого гуманизма, характерны крайняя нервозность в восприятии революционных событий, преувеличенное изображение кровавых ужасов гражданской «междоусобицы», стремление примирить враждующие классы, опираясь на «вечные», «общечеловеческие» религиозные или моральные ценности. Если «аполитизм» эстетов был мотивирован равнодушием к жизни (поза холодного безучастия), то здесь он облекался в интонации самого сердечного участия к человеку («человеку вообще», без различия классов и партий). «В дни Революции быть человеком, а не гражданином»53, – таков девиз М. Волошина, стремившегося в борьбе занять позицию «промежутка», хотя он тогда и писал стихи, направленные против октябрьской действительности.

Победа революции и защита ее великих исторических завоеваний всецело зависели от пробуждения и развития в народных массах классового, политического, гражданского самосознания. Поэтому любая проповедь классового «мира», «нейтралитета», противопоставление «человека» – «гражданину», призывы молиться «за тех и за других» – как бы ни были они искренни и чистосердечны – вступали в жестокий конфликт с правдой революционной эпохи и с литературой, одушевленной служением этой правде. В то время как, по словам Маяковского, «уничтожились все середины» и «земной шар самый на две раскололся полушарий половины» – красную и белую, М. Цветаева «смешивала» цвета и, оплакивая жертвы войны, стремилась представить, что на поле сражения нет ни красных, ни белых, а есть лишь несчастные люди-братья, убивающие друг друга.


Белый был – красным стал,


Кровь обагрила.


Красным был – белый стал,


Смерть побелила.


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


И справа, и слева,


И сзади, и прямо


И красный и белый:


– Мама!


Без воли – без гнева –


Протяжно – упрямо –


До самого неба:


– Мама!54.


Естественно, что подобные настроения, проникнутые духом идейного разоружения, общественной пассивности, непротивленчества, встречали резкий отпор со стороны передовых деятелей советской литературы. В частности, сатирическая фигура «Соглашателя», выведенная Маяковским в «Мистерии-буфф», несомненно содержала не только политическую, но и литературную полемику. Речи этого персонажа (в первом варианте пьесы их произносила «Мадам-истерика») живо воспроизводят ту атмосферу душевной раздерганности, в которой пребывали достаточно широкие слои интеллигенции, в том числе – писатели, мечущиеся между двумя станами в безуспешных стараниях примирить «тех» и «других»:


Милые красные!


Милые белые!


Послушайте, я не могу!


И опять,


и опять разрушается кров,


и опять,


и опять смятенье и гул.


Довольно!


Довольно!


Не лейте кровь!


Послушайте, я не могу.55


Маяковский здесь пародирует характерные интонации различных литературных «плакальщиков» и «молельщиков» за Россию, героический путь которой, полный трудностей и лишении, нередко изображался тогда в виде национальной катастрофы.

Среди явлений подобного рода нельзя не назвать книгу . Эренбурга «Молитва о России» (1918), которая во многом перекликалась со стихами М. Волошина и вызвала заметный общественный резонанс56. Позднее Эренбург весьма отрицательно оценил свои стихотворные произведения той поры. Написанные после долгого пребывания вдали от родины, в состоянии идейной «распутицы», надрыва, неуравновешенности, они были созвучны тем примиренческим настроениям, которые высмеивал Маяковский в «Мистерии-буфф».


Утром, над ворохом газет,


Когда хочется выбежать, закричать прохожим:


«Нет!


Послушайте! так невозможно!»57


Известно, что Маяковский резко-критически встретил «Молитву о России» и, сопроводив ее насмешливыми комментариями, отметил, что автор книги «из великих битв Российской Революции разглядел одно:


Уж матросы взбегали по лестницам:


„Сучьи дети! Всех перебьем!“58


Возможно, не без умысла вскоре были написаны строки в «Оде революции», где, запечатлев контрасты революционной стихии, поэт подчеркнул в ней доброе, животворящее начало.


«Слава».


Хрипит в предсмертном рейсе.


Визг сирен придушенно тонок.


Ты шлешь моряков


на тонущий крейсер,


туда,


где забытый


мяукал котенок.59


Эта смена акцентов весьма поучительна: истинный гуманист опровергал псевдогуманность растерявшейся интеллигенции, склонной трактовать революцию как напрасное кровопролитие, как взрыв диких инстинктов и попрание человеческого достоинства.

На слепоту авторов, проглядевших в революции ее гуманистическое содержание, указывали порою их собственные откровенные заявления, говорившие об отсутствии твердых убеждений и ясного взгляда на жизнь, о неумении понять сложные перипетии истории. «Не знаю, кто прав иль виновен»; «На моих очах пелена»; «Вот я, слепой человек, на полях обреченной России прославляю мятежный век!»