«Идите, — сказал генерал. — Там никого нет».
Вега шёл первым и дошёл до самых до звёзд.
Отработали «Грады». Привет.
И вот эта земля пропитана нами.
В длину на два метра и на два метра внутрь.
И чего вы скажете нам такого, что мы не знали?
Мы идём вперёд. Не пробуйте развернуть.
«Сказали: не говори — баба…»
Сказали: не говори — баба.
Плохое, некрасивое слово.
Но любым другим меня обозначить — сла́бо.
Я же не девка, замужем была, чего тут такого.
Я же рыдала, когда муж уходил на войну.
Я же его ждала, готовила щи-борщи,
Какая из меня леди или там фрау, ну.
Плачь. Снаряжай. Корми. И молчи.
Я русская баба, плачущая о каждом,
Кто не вернулся. Воющая в подушку.
Бесплодная баба, что навеки однажды
Кончится — и кто помолится за мою душу.
Нет, я была поэтессой из Ленинграда.
Шляпка, мундштук, открытые платья.
Я до сих пор сыграю так, если надо.
Но я — русская баба, всехняя мать я.
Коли не подвезли другого мужа и сына,
То вы, двадцатилетние, мои дети.
Слёзы капают на копьё, такая судьбина.
Не худшая, в общем, на свете.
«Серёга из Москвы вообще приехал…»
Серёга из Москвы вообще приехал.
Всё время ржёт, да так, что будит эхо,
На стареньком раздолбанном УАЗе.
Нам нужно всем — полёт и чуть тепла.
Серёга возится с БПЛА.
Считай, мечта сбылась, хотя не сразу.
Хотел летать — и вот почти летит.
Мы память здесь. Мы камень. Мы гранит.
Пока их помнят — не случится смерти.
А впрочем, всё я вру, и вы не верьте,
Она случится с каждым. Это быт.
Серёга ржёт, Утёсова врубая,
И он любой, и я почти любая,
Мы кровь земли, и мы её же твердь.
Иди ты на х**, грёбаная смерть.
«Не смейся, тётя, сделай фотоснимок…»
Не смейся, тётя, сделай фотоснимок,
как мальчик во дворе играет в мяч,
и августовский воздух так горяч,
прозрачен так невыносимо.
И целый дом, не раненный ещё,
трепещет занавесками на окнах.
Снимай: оно так скоро всё поблекнет,
и время начало уже отсчёт.
И через восемь лет его я встречу —
подросшего мальчишку без мяча,
но с автоматом — там, где, рокоча,
подходит артиллерии предтеча.
Он будет там, с котёнком на руках,
с улыбчивыми полными губами,
уже не мальчик, но ещё не камень,
уже бесстрашный — но познавший страх.
Снимай же, тётя, — а теперь и я
затвором щёлкну фотоаппарата,
поскольку смерть из мира не изъята,
но в вечности останутся друзья.
«Я умереть боюсь…»
Я умереть боюсь,
Как тоненькая вишня во дворе,
Как списанный на землю аппарат «Союз»,
Как травы в ноябре.
И говорю: запомни, затаи,
Люби меня в моём убогом быте.
И мёртвые солдатики мои —
И вы живите.
Я режу хлеб — и смерти не хочу,
Салат крошу — и смерти не хочу.
Черешню ем — и смерти не хочу,
Несу цветы — и смерти не хочу.
А смерть настанет, на меня наступит,
Ногой огромной на меня наступит,
На маму, на кота, на чёрта в ступе.
Но нынче яблони цветут,
Как небо на закате, бледно-розовым.
И скоро лето будет тут
С вареньем абрикосовым.
«Из меня не получится хорошего русского…»
Из меня не получится хорошего русского.
Вообще ничего хорошего.
Мчит машина, бьётся из окон музыка,
По луганским дорогам изношенным.
Едем с пацанами в форме, совсем молодыми,
Между боевыми и боевыми,
И вроде как смерти нет, и июнем веет.
Никогда не любила лицо своё, не любила имя,
Но, пожалуй, нашла что-то важнее.
Двадцать седьмое мая, холмы, отроги,
Отзвук ястребиного крика.
Бьёт на выход гаубица «Гвоздика».
Это я, это Аничка, следы на луганской дороге,
Цветущая у неё земляника.
«В город пришла война…»
В город пришла война.
В город ложатся мины.
В городе разорвало водопровод,
и течёт вода мутным потоком длинным,
и людская кровь, с ней смешиваясь, течёт.
А Серёга — не воин и не герой.
Серёга — обычный парень.
Просто делает свою работу, чинит водопровод.
Под обстрелом, под жарким и душным паром.
И вода, смешавшись с кровью, фонтаном бьёт.
И конечно, одна из мин
становится для него последней.
И Серёга встаёт, отряхиваясь от крови,
и идёт, и сияние у него по следу,
и от осколка дырочка у брови.
И Серёга приходит в рай — а куда ещё?
Тень с земли силуэт у него чернит.
И говорит он: «Господи, у тебя тут течёт,
кровавый дождь отсюда течёт,
давай попробую починить».
«Ты десять тысяч убила и десять спасла…»
Ты десять тысяч убила и десять спасла,
Так мне сказал человек, которого я люблю.
Вот такая хреновая арифметика, такой блюз.
Такие дела.
Это, собственно, почему?
Потому что я решила: я спускаюсь во тьму,
Как Персефона в Аид.
Болит.
Потому что я сказала: я на войне.
Не где-нибудь рядом.
И я бежала в подвал под «Градом»,
И комроты вёз меня, пистолет направив
Туда, откуда смерть приходит без правил.
Да, на войне.
Я на войне.
Ни к чему отпираться мне.
Это я пускала ракеты по Харькову.
Это я лежала под бэхой, пыль отхаркивая.
Я, нежная, любовная, рыжая.
Это я почему-то совсем неуместно выжила.
Где я соврала?
Считай, что нигде.
Красное солнце лежит на чёрной воде.
Это я не вернулась
В беспорядок московских улиц,
Это я застрелена под Донецком,
Это я лежу под Камышевахой,
Это я хочу говорить, но не с кем,
Это я узнала пределы страха.
Это я засыпана в землю, и никто меня не назвал.
«Грады» бьют на выход, пора в подвал.
Подарил апельсин мне Сашка Урал.
Я не знаю, откуда он взял его на войне,
Я не знаю, почему — мне,
Но вот он лежит, оранжевый —
Завораживает.
«А всё-таки начнётся посевная…»
А всё-таки начнётся посевная,
За танками поедут трактора,
И мы, возможно, доживём до мая
И выйдем со двора.
Фуфайку зимнюю повесивши на гвоздик,
Пойдём в чём были в мае под дождём.
И может быть, зайдём к соседям в гости
И беленькой нальём.
Они лежат — хохол, москаль, еврей
В одной воронке, с подписью «Здесь люди».
И залпы постсоветских батарей —
Последние салюты.
И Боже мой, никто не виноват,
И завтра принесут гуманитарку.
И старый друг отложит автомат
И на письмо приклеит марку.
«Схерали, говорит, они герои…»
Схерали, говорит, они герои,
Они ж там — из окопа не успели.
А это я захлёбываюсь кровью,
Чужой, чужой захлёбываюсь кровью,
И бьёт арта по дышащей по цели.
Холодный март, бессмысленная высь.
Вот имена, пожалуйста, молись.
Я здесь не женщина, я фотоаппарат,
Я диктофон, я камера, я память,
Я не умею ничего исправить,
Но я фиксирую: вот так они стоят
Ещё живые, а потом не очень.
Я не рожу зеленоглазых дочек.
Когда пожар — звоните ноль один.
Поднимет трубку нерождённый сын.
Вы там держитесь, но спасенья нету.
Летят, летят крылатые ракеты.
Мы смерть, мы град, мы рождены для боя,
Мы станем чернозёмом, перегноем
И птицами в весенней тишине.
Схерали, говорит, они герои.
Чего ревёшь, не плачь, ты на войне.
«И пока небосвод от снарядов стонет…»
И пока небосвод от снарядов стонет,
Некому поплакаться, помолчать не с кем,
И приходит дед, заваленный в доме
О году пятнадцатом, под Донецком.
На рассвете этом, медвяном, дынном,
Он пришёл, лишённый тоски и страха,
И стоит у околицы белым дымом.
Прозревая Харьков и Волноваху.
А чего, говорит, что ли, снова бомбы,
Не пойму, кому от этого легче.
Навели бы мир, отстроили дом бы,
За меня бы в церкви поставили свечи,
Потому как умер я неотпетый,
Хоронили в спешке под минным роем.
Это век становится волком, это
Сами мы становимся сталью с кровью.
Это русский хтонос, его железо,