ПоэZия русского лета — страница 7 из 28

«Идите, — сказал генерал. — Там никого нет».

Вега шёл первым и дошёл до самых до звёзд.

Отработали «Грады». Привет.

И вот эта земля пропитана нами.

В длину на два метра и на два метра внутрь.

И чего вы скажете нам такого, что мы не знали?

Мы идём вперёд. Не пробуйте развернуть.

«Сказали: не говори — баба…»

Сказали: не говори — баба.

Плохое, некрасивое слово.

Но любым другим меня обозначить — сла́бо.

Я же не девка, замужем была, чего тут такого.

Я же рыдала, когда муж уходил на войну.

Я же его ждала, готовила щи-борщи,

Какая из меня леди или там фрау, ну.

Плачь. Снаряжай. Корми. И молчи.

Я русская баба, плачущая о каждом,

Кто не вернулся. Воющая в подушку.

Бесплодная баба, что навеки однажды

Кончится — и кто помолится за мою душу.

Нет, я была поэтессой из Ленинграда.

Шляпка, мундштук, открытые платья.

Я до сих пор сыграю так, если надо.

Но я — русская баба, всехняя мать я.

Коли не подвезли другого мужа и сына,

То вы, двадцатилетние, мои дети.

Слёзы капают на копьё, такая судьбина.

Не худшая, в общем, на свете.

«Серёга из Москвы вообще приехал…»

Серёга из Москвы вообще приехал.

Всё время ржёт, да так, что будит эхо,

На стареньком раздолбанном УАЗе.

Нам нужно всем — полёт и чуть тепла.

Серёга возится с БПЛА.

Считай, мечта сбылась, хотя не сразу.

Хотел летать — и вот почти летит.

Мы память здесь. Мы камень. Мы гранит.

Пока их помнят — не случится смерти.

А впрочем, всё я вру, и вы не верьте,

Она случится с каждым. Это быт.

Серёга ржёт, Утёсова врубая,

И он любой, и я почти любая,

Мы кровь земли, и мы её же твердь.

Иди ты на х**, грёбаная смерть.

«Не смейся, тётя, сделай фотоснимок…»

Не смейся, тётя, сделай фотоснимок,

как мальчик во дворе играет в мяч,

и августовский воздух так горяч,

прозрачен так невыносимо.

И целый дом, не раненный ещё,

трепещет занавесками на окнах.

Снимай: оно так скоро всё поблекнет,

и время начало уже отсчёт.

И через восемь лет его я встречу —

подросшего мальчишку без мяча,

но с автоматом — там, где, рокоча,

подходит артиллерии предтеча.

Он будет там, с котёнком на руках,

с улыбчивыми полными губами,

уже не мальчик, но ещё не камень,

уже бесстрашный — но познавший страх.

Снимай же, тётя, — а теперь и я

затвором щёлкну фотоаппарата,

поскольку смерть из мира не изъята,

но в вечности останутся друзья.

«Я умереть боюсь…»

Я умереть боюсь,

Как тоненькая вишня во дворе,

Как списанный на землю аппарат «Союз»,

Как травы в ноябре.

И говорю: запомни, затаи,

Люби меня в моём убогом быте.

И мёртвые солдатики мои —

И вы живите.

Я режу хлеб — и смерти не хочу,

Салат крошу — и смерти не хочу.

Черешню ем — и смерти не хочу,

Несу цветы — и смерти не хочу.

А смерть настанет, на меня наступит,

Ногой огромной на меня наступит,

На маму, на кота, на чёрта в ступе.

Но нынче яблони цветут,

Как небо на закате, бледно-розовым.

И скоро лето будет тут

С вареньем абрикосовым.

«Из меня не получится хорошего русского…»

Из меня не получится хорошего русского.

Вообще ничего хорошего.

Мчит машина, бьётся из окон музыка,

По луганским дорогам изношенным.

Едем с пацанами в форме, совсем молодыми,

Между боевыми и боевыми,

И вроде как смерти нет, и июнем веет.

Никогда не любила лицо своё, не любила имя,

Но, пожалуй, нашла что-то важнее.

Двадцать седьмое мая, холмы, отроги,

Отзвук ястребиного крика.

Бьёт на выход гаубица «Гвоздика».

Это я, это Аничка, следы на луганской дороге,

Цветущая у неё земляника.

«В город пришла война…»

В город пришла война.

В город ложатся мины.

В городе разорвало водопровод,

и течёт вода мутным потоком длинным,

и людская кровь, с ней смешиваясь, течёт.

А Серёга — не воин и не герой.

Серёга — обычный парень.

Просто делает свою работу, чинит водопровод.

Под обстрелом, под жарким и душным паром.

И вода, смешавшись с кровью, фонтаном бьёт.

И конечно, одна из мин

становится для него последней.

И Серёга встаёт, отряхиваясь от крови,

и идёт, и сияние у него по следу,

и от осколка дырочка у брови.

И Серёга приходит в рай — а куда ещё?

Тень с земли силуэт у него чернит.

И говорит он: «Господи, у тебя тут течёт,

кровавый дождь отсюда течёт,

давай попробую починить».

«Ты десять тысяч убила и десять спасла…»

Ты десять тысяч убила и десять спасла,

Так мне сказал человек, которого я люблю.

Вот такая хреновая арифметика, такой блюз.

Такие дела.

Это, собственно, почему?

Потому что я решила: я спускаюсь во тьму,

Как Персефона в Аид.

Болит.

Потому что я сказала: я на войне.

Не где-нибудь рядом.

И я бежала в подвал под «Градом»,

И комроты вёз меня, пистолет направив

Туда, откуда смерть приходит без правил.

Да, на войне.

Я на войне.

Ни к чему отпираться мне.

Это я пускала ракеты по Харькову.

Это я лежала под бэхой, пыль отхаркивая.

Я, нежная, любовная, рыжая.

Это я почему-то совсем неуместно выжила.

Где я соврала?

Считай, что нигде.

Красное солнце лежит на чёрной воде.

Это я не вернулась

В беспорядок московских улиц,

Это я застрелена под Донецком,

Это я лежу под Камышевахой,

Это я хочу говорить, но не с кем,

Это я узнала пределы страха.

Это я засыпана в землю, и никто меня не назвал.

«Грады» бьют на выход, пора в подвал.

Подарил апельсин мне Сашка Урал.

Я не знаю, откуда он взял его на войне,

Я не знаю, почему — мне,

Но вот он лежит, оранжевый —

Завораживает.

«А всё-таки начнётся посевная…»

А всё-таки начнётся посевная,

За танками поедут трактора,

И мы, возможно, доживём до мая

И выйдем со двора.

Фуфайку зимнюю повесивши на гвоздик,

Пойдём в чём были в мае под дождём.

И может быть, зайдём к соседям в гости

И беленькой нальём.

Они лежат — хохол, москаль, еврей

В одной воронке, с подписью «Здесь люди».

И залпы постсоветских батарей —

Последние салюты.

И Боже мой, никто не виноват,

И завтра принесут гуманитарку.

И старый друг отложит автомат

И на письмо приклеит марку.

«Схерали, говорит, они герои…»

Схерали, говорит, они герои,

Они ж там — из окопа не успели.

А это я захлёбываюсь кровью,

Чужой, чужой захлёбываюсь кровью,

И бьёт арта по дышащей по цели.

Холодный март, бессмысленная высь.

Вот имена, пожалуйста, молись.

Я здесь не женщина, я фотоаппарат,

Я диктофон, я камера, я память,

Я не умею ничего исправить,

Но я фиксирую: вот так они стоят

Ещё живые, а потом не очень.

Я не рожу зеленоглазых дочек.

Когда пожар — звоните ноль один.

Поднимет трубку нерождённый сын.

Вы там держитесь, но спасенья нету.

Летят, летят крылатые ракеты.

Мы смерть, мы град, мы рождены для боя,

Мы станем чернозёмом, перегноем

И птицами в весенней тишине.

Схерали, говорит, они герои.

Чего ревёшь, не плачь, ты на войне.

«И пока небосвод от снарядов стонет…»

И пока небосвод от снарядов стонет,

Некому поплакаться, помолчать не с кем,

И приходит дед, заваленный в доме

О году пятнадцатом, под Донецком.

На рассвете этом, медвяном, дынном,

Он пришёл, лишённый тоски и страха,

И стоит у околицы белым дымом.

Прозревая Харьков и Волноваху.

А чего, говорит, что ли, снова бомбы,

Не пойму, кому от этого легче.

Навели бы мир, отстроили дом бы,

За меня бы в церкви поставили свечи,

Потому как умер я неотпетый,

Хоронили в спешке под минным роем.

Это век становится волком, это

Сами мы становимся сталью с кровью.

Это русский хтонос, его железо,