Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 1. Русский чело­век — страница 13 из 92

После ее смерти я нашел в гардеробе несколько коробок с пуговицами, когда-то отрезанными с различных одежек и тщательно рассортированными по размерам и расцветкам. Среди этой груды пластмассы, цветного металла и перламутра, я уверен, были пуговицы, которыми я застегивался в холодную зиму сорок первого года, и пуговицы от пальтишек моей покойной сестренки, и от гимнастерки погибшего брата-летчика…

Эта бережливость и привычка "по одежке протягивать ножки" перешла по наследству и ко мне.

До сих пор я испытываю бережную нежность к недоношенным вещам, к недоеденному куску, ко всякой ерундовой вещице, в которую вложен труд человеческий. "Хлеб наш насущный даждь нам днесь" — эти горестные слова молитвы всегда трогают и размягчают мою душу. У меня непроизвольно сжимается сердце, когда я вижу мужиков-охранников везде — в поликлинике, в школе, в театре, в магазине (сколько их по всей России — сотни тысяч!), или когда утром вытаскиваю из почтового ящика груду цветной глянцевой рекламной макулатуры, которую тут же отправляю в мусоропровод, или когда вижу доверчивых дебилов, жаждущих выиграть большие деньги в телевизионной игре "О, счастливчик!", или (даже смешно признаться!), когда мне продавщица подает буханку хлеба, булку или ватрушку, обязательно упакованную в целлофановый пакетик. И я думаю: десятки миллионов этих пакетиков ежедневно засоряют наши луга и леса, нашу небогатую землю.

Не может, не должна моя не легкая для жизни во все времена, исповедовавшая правило разумного достатка, а порой и аскетического самоограничения, Родина долго выдерживать такое навязанное ей расточительство… Дождемся очередного дефолта, как наказания за то, что не удержались от соблазна.

Невозможно выдержать подобных бессмысленных нагрузок и затрат, которые навязываются нам обществом потребления. "Так нельзя. Это путь к медленной смерти", — говорит мне тихо и печально голос всей моей прошлой жизни и голос совести.

Вот, видимо, почему в 1959 году мою душу тронули стихи Бориса Слуцкого о XX веке:

Он одел меня в парусиновое,

в ватно-стеганое одел,

лампой слабою, керосинового

осветил, озарил мой удел.

Если я из ватника вылез

и одел костюм выходной,

значит, общий уровень вырос

приблизительно вместе со мной.

Вот иду я двадцатилетний,

средний, может быть, нижесредний

во своей, так сказать, красе.

Кто тут крайний? Кто тут последний?

Я желаю стоять, как все.

Это мировоззрение, перекликающееся с древней народной мудростью, живущей в пословице "о суме и тюрьме", было и до сих пор остается заповедью моей жизни.

Я вплоть до десятого класса ходил во всем перешитом и перелицованном, и первый костюм мне справили только в университете, да и то лишь потому, что в 1954 году к нам приехала в отпуск из Магадана сестра матери тетя Поля, которая подарила мне ко дню рождения отрез серого коверкота. Я ждал, когда мне сошьют этот костюм, с чувствами не меньшими, нежели чувства героя из повести Гоголя "Шинель". Кстати, тетя Поля, отсидев свои пять лет, остальные двенадцать работала в Магадане на швейной фабрике как вольнонаемная и вернулась в 1956 году в Калугу весьма богатой по тем временам женщиной. Но как бы трудно ни жилось нам в те годы, мы были уверены в своем будущем.

Мы ходили в школу пешком за несколько километров, жили в тесных коммуналках, где трудно было учить уроки, а потому образованием занимались в читальных залах и городских библиотеках, где сидели не только над школьными учебниками, но готовили вне всяких программ доклады по теории относительности Эйнштейна и по "Слову о полку Игореве"… Из репродукторов для нас пели Лемешев и Обухова, Козловский и Русланова. У нас были такие фанатичные учителя, как учитель физики и математики Сергей Васильевич Инютин, который выставлял нам переводную отметку в следующий класс лишь тогда, когда каждый из нас приносил ему сделанные своими руками электромотор, паровую машину и детекторный приемник… Ах, какая красивая паровая машина была у меня: выточенный из медной трубки блестящий цилиндр, отлитый из баббита поршень, блестящие штоки, точно просверленные отверстия для пара, котел из консервной банки… Совершенно настоящая, тщательно смазанная, сверкающая и подрагивающая во время работы, с легким шумом, она работала всего-навсего от свечки, подогревавшей воду в котле… Никакие учебники физики не могли дать больше знаний, нежели полученные нами во время, когда мы паяли, вытачивали, крепили и запускали в дело все эти волшебные механизмы.

В январе 2000 года мы похоронили в Калуге на Пятницком кладбище нашего любимого учителя литературы и русского языка Григория Ивановича Блинова. Вот уж кто умелой и железной рукой научил нас любить великую русскую литературу и сделал грамотными людьми. Именно при нем мы в 9-й железнодорожной школе начали выпускать рукописный литературный журнал, в котором я напечатал первые свои стихотворения. Именно Григорий Иванович в восьмом классе в первый же день знакомства с нами приказал нам написать домашнее сочинение по "Слову о полку Игореве". Через несколько дней, проверив тетради, он изрек: — Станислав Куняев! — Я встал. — Тройка! — Я огорчился, но учитель продолжил: — Всем остальным двойки!

А увлечение спортом? Всем нам, как бы в противовес испытаниям, перегрузкам и полуголодному существованию, выпавшим на нашу долю, хотелось быть сильными, здоровыми, ловкими. Мы не думали о международных турнирах и состязаниях. Нет, наши мечты были проще и скромнее — научиться хорошо плавать, бегать, прыгать, драться, чтобы отстаивать свое достоинство в уличных схватках. А когда стали постарше, то, конечно, приглашали девочек из женской школы на волейбольные яростные бои в парк культуры, на стадион "Локомотив", где каждый из нас в присутствии желанной подруги делал все, чтобы первому разорвать ленточку на финише или приземлиться в яме для прыжков на черте, не доступной для соперников…

Целой артелью — тогда жили и дружили даже не домами, а улицами — через весь город (общественного транспорта в Калуге тогда почти не было) мы бегали три раза в неделю зимой и летом к единственному спортивному залу в дальней 10-й школе, накачивали на брусьях бицепсы, крутили "солнышко", отрабатывали на коврах всяческие перевороты и сальто…

Иногда до сих пор мне снится, как я выпрыгиваю, несмотря на свой невысокий рост, над волейбольной сеткой и с четвертого номера, минуя блок, с поворотом кисти, посылаю тугой кожаный мяч, да не по первому или пятому номеру — это каждый дурак сумеет, а в центр площадки по шестому, или хорошо набежав на планку — мощно отталкиваюсь и лечу под гул стадиона над ямой для прыжков в длину, продолжая в воздухе бег, словно бы стригу его ножницами, чтобы вынести таз перед приземлением вперед и выбросить ноги в шиповках на заветную семиметровую отметку, до которой мне всего недоставало каких-то полметра!

* * *

Одна из первых встреч, запомнившихся мне осенью 1952 года, когда я, счастливый студент 1-го курса, вошел в Коммунистическую аудиторию, была встреча с легендарным профессором тех лет Сергеем Михайловичем Бонди. Седовласый старик оглядел разномастный, в основном, скромно и даже бедновато одетый первый курс и высоким голосом задал вопрос, озадачивший нас:

— Ну вот вы, молодые люди, решили стать филологами. А думаете, это просто? Нет, не просто. Вот разгадайте одну филологическую загадку. Вы "Капитанскую дочку" читали?

— Читали!!! — с некоторым чуть ли не возмущением выдохнула студенческая масса, и в этом выдохе слышалось: — Как можно такие вопросы задавать! Мы тут все золотые или серебряные медалисты, или набравшие 20 баллов из двадцати — и конкурс прошедшие, в котором было пятнадцать человек на место!

Но хитрый Бонди, как бы не замечая недовольства, продолжал дразнить нас.

— Как вы думаете, Пугачев — патриот?

— Патриот! — хором рявкнули мы.

— А капитан Миронов — патриот?

— Патриот! — не так громко и убежденно, но все-таки выдохнула аудитория.

— А теперь объясните мне: почему один патриот повесил другого патриота? — и, поглядывая на притихших и недоумевающих вчерашних десятиклассников с коварной улыбкой, Сергей Михайлович закончил: — Вот когда вы сумеете ответить на этот вопрос, — тогда вы станете настоящими филологами.

Эту сцену я запомнил на всю жизнь, поскольку, став литератором, всю жизнь пытаюсь ответить именно на этот вопрос, ставший для меня в ряд с другими знаменитыми вопросами: "кто виноват?" и "что делать?

Через несколько месяцев после нашего триумфального поступления в МГУ случилось великое событие, повергшее страну и народ в смятение. 5 марта 1953 года умер Сталин.

Я, поскольку мне не дали общежития на Стромынке, снимал тогда угол в старом доме на Рождественском бульваре и платил 150 рублей в месяц (стипендия была 290) старому еврею Максиму Семеновичу (на самом деле его звали Мордух Стихович), бывшему коммивояжеру нэповского универмага "Мюр и Мерилиз"… Маленький, лысый, красноносый старичок в пенсне, чем-то похожий на телеведущего программы "Поле чудес", живший в одной из комнат громадной многосемейной коммуналки, в первый же день похвастался мне своим гардеробом: несколькими чесучовыми костюмами — тройками палевого, песочного, голубого цветов, которые сохранились у него с нэповских времен вместе с двумя десятками галстуков немыслимых расцветок, с тростью из черного дерева, увенчанной серебряным набалдашником, и целой кучей всяческих флакончиков для духов, маникюрных приборов и шляп, возвышающихся на гардеробе в картонных коробках.

— Я ведь в Москве живу с 1903 года, — хвастался мне Мордух Стихович. — Нам, евреям, никакая черта оседлости не была страшна, с полицмейстером всегда можно было договориться! — При этом он победно разглаживал рыжие усы, и его выцветшие голубые глаза весело сверкали из-под золотого пенсне… Иногда раза два в месяц он просил меня не возвращаться домой раньше 11 часов вечера, и злоязычные соседки как-то объяснили мне, что в эти дни к Мордехаю приходят знакомые проститутки, племя кот