Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 1. Русский чело­век — страница 29 из 92

В этом городе старом и новом

не найти ни начал, ни конца…

Нелегко поразить его словом,

удивить выраженьем лица.

В этом городе новом и старом,

озабоченном общей судьбой,

нелегко потеряться задаром,

нелегко оставаться собой!

И в потоке его многоликом,

в равномерном вращенье колес,

в равнодушном движенье великом

нелегко удержаться от слез…

Слезы все чаще и чаще стали появляться на его лице, все чаще и чаще, после песенного исполнения им и мной наших любимых стихов "Девушка пела в церковном хоре" и "В полдневный жар в долине Дагестана" (а пели мы их на какую-то стихийно сочиненную мелодию), он бессильно заглядывал мне в глаза, просил отчаянным голосом:

— Стась, давай напьемся!

Все чаще и чаще в его стихах появлялись строки о том, что ничего нет у него ни в будущем, ни в настоящем, а только в прошлом:

Вот она — для сердца и для взора —

Тихая земля…

Неужели вся моя опора —

молодость моя.

И остается незабвенной

лишь мать печальная одна;

В какую я впутался спешку,

В какие объятья попал,

И как я, под чью-то усмешку,

Душою еще не пропал?!

Это, может быть, самые последние его строки, написанные за год с лишним до смерти.

Все чаще и чаще его застолья в кругу уже совершенно новых людей (Рубцов умер, Соколов предал, Кожинов "завязал") кончались шумно и безобразно… Оставаясь в первые час-другой прежним Передреевым, умным, обаятельным, вежливым, он, перейдя меру, становился вспыльчивым и жестоким, как бы мстя окружающим то ли за поэтическую немоту, которая одолевала его, то ли за так счастливо начавшуюся и так горестно завершающуюся судьбу… "Пошел вон!" — все чаще и чаще слышалось из-за столика, где сидел Передреев, когда он изгонял из своего окружения кого-то из недостойных, по его мнению, понимать и слушать стихи и вообще сидеть рядом с ним и дышать одним воздухом. В конце концов, как правило, к ночи или к утру он оставался один. В такие ночи он иногда звонил мне по телефону и, тяжело дыша, горестным шепотом говорил то, что никогда не сказал бы на трезвую голову:

— Стасик! Это я, Толя. Я пропал… Ты понимаешь? Мне конец, Стасик…

Я утешал его как мог, говорил, что утро вечера мудренее, что это минутное ночное отчаяние, но в душе понимал, что он безутешен.

Мы встречались все реже и реже не потому, что я разлюбил его, а потому, что моя жизненная цель и его образ жизни никак не совмещались. Да не покажется то, что я сейчас скажу, смешным, но с конца шестидесятых годов я окончательно понял, что мое будущее — это борьба за Россию. Надо успеть понять ее, надо насытиться знанием о русской судьбе и русском человеке, надо понять себя как русского человека, надо освоить всю свою родословную, опереться в будущей борьбе, тяжесть и горечь которой я предчувствовал, на своих предков, на великих поэтов, на друзей, и старых и новых… Я начинал чувствовать себя человеком, которому судьба предназначила именно этот путь, путь долгой жизни и тяжелой борьбы. Поэтому меня стало тяготить упоительно-сладостное, гибельное времяпровождение с пением Блока и Лермонтова, с чтением Есенина, а Передреев читал его как никто точно, бледнея оттого, что есенинская судьба в эти мгновения для него сливалась с его судьбой.

Но озлобленное сердце

Никогда не заблудится,

Эту голову

С шеи сшибить нелегко…

Он тряс своей еще тяжелой копной волос, напрягал крепкую, жилистую шею и, заканчивая монолог Хлопуши, яростно молил мир о помощи, о понимании, о друге-спасителе:

Проведите,

проведите меня к нему,

я хочу видеть этого человека.

Но мне все больше и больше становились нужны не просто друзья-поэты, а соратники по борьбе, не пропивающие ума и воли единомышленники, люди слова и долга, готовые к черной работе и к самопожертвованию. Я чувствовал приближение грозных времен, и образ жизни Передреева на их фоне был непозволительной роскошью.

Однажды я сказал ему об этом. Сказал все. О том, что он был моей главной ставкой в мире поэзии, что я жил бок о бок с ним и в известной степени растил его для дела, а не для самоуничтожения, что есть еще время опомниться и начать все сначала. Но разговор был слишком невыносимым для него и закончился какой-то нелепой дракой, разрывом на долгие месяцы, отчуждением.

Помню только, как он с бессильным упреком, подводя итог этому разговору, сказал мне: "Ну как же ты, Стасик, так мог без меня распоряжаться мною!" И в этой его горечи была своя правда, однако и моя правда была не менее значительной. Вскоре после этого я написал стихотворное прощание с ним.

Прощай, мой безнадежный друг,

нам не о чем вести беседу,

ты вожжи выпустил из рук,

и понесло тебя по свету.

В твоих глазах то гнев, то страх,

то отблеск истины, то фальши,

но каждый, кто себе не враг,

скорее от тебя подальше.

Спасать тебя — предать себя,

я лучше отступлю к порогу,

не плакальщик и не судья,

я уступлю тебе дорогу.

Коль ты не дорог сам себе,

так, значит, я тебе не дорог…

как желтых листьев в октябре,

шумит воспоминаний ворох,

о времени, когда гудел

январский лес в ночи морозной

и ты в глухую даль глядел

и наслаждался ширью звездной.

Храним призваньем и судьбой,

в грядущий день глядел без дрожи,

и были оба мы с тобой

друг друга лучше и моложе.

Мой тогдашний друг Игорь Шкляревский, прочитавший эти стихи, по легкомыслию почему-то решил, что написаны они о наших с ним отношениях, и сказал об этом при встрече Передрееву. Тот внимательно прочитал стихи, опечалился и ответил Игорю:135

— Дурачок, неужели ты не понял, что Стасик со мной навсегда попрощался…

Бессильные драки все чаще происходили в последние годы его жизни. Как-то раз он сидел у Кожинова, с ними был Андрей Битов, в те годы тянувшийся к нам. Естественно, выпили и, естественно, заспорили о литературе. Передреев к тому времени уже мучился от немоты, Битов это чувствовал и не преминул ужалить его в самое больное место:

— А у тебя, Передреев, — сказал он, — даже жила на шее напряглась оттого, что ты многое хочешь сказать, да не можешь.

— Дурачок ты! — отпарировал Передреев.

Он тоже знал о бессильно-ревностной жажде Битова написать что-то "классическое".

— У тебя ведь ни одной строчки, подобной ну хотя бы этой: "Я ехал на перекладных из Тифлиса" — нет!

И угадал же слабость Битова, его неспособность писать прозу простым и сильным языком!

Взбешенный Битов бросился на Передреева, пытаясь схватить его за шею. Кожинов едва-едва растащил их…

Кстати, самое время передать атмосферу в квартире нашего "генсека", как мы шутливо называли Вадима Кожинова, и привести подаренное мне в 1973 году шутливое стихотворение поэта Олега Дмитриева.

ЛИТЕРАТУРНЫЙ САЛОН
У КОЖИНОВА

Сошлись. Всё — светочи, предтечи..

Здесь льются пламенные речи

И струи красного вина,

Здесь слышен звук высокой лиры,

Здесь низвергаются кумиры,

Здесь создаются имена.

Здесь с выражением брезгливым

Сам Кожинов дымит над пивом

И думает: "Напрасный труд…"

Но слушает благоговейно,

Как Соколов, хлебнув портвейна,

Читает свой последний труд.

На прочих, как на разгильдяев,

Взирает Станислав Куняев.

Чеканно речь его звучит —

Он говорит между глотками:

"Добро должно быть с кулаками!"

А с чем должно быть зло — молчит.

Настала пауза немая.

Но тут же, кулаки сжимая,

Встает Шкляревский Игорек.

"Ка-ак дам!" — он говорит со смехом,

Довольный собственным успехом:

Мысль гениальную изрек!

Бывает, Битов здесь бывает.

Его никто не убивает,

Но бьют, однако же, порой!

(Но, может быть, от славных бриттов

Пошла фамилья эта — Битов!)

Терпи, раз ты — такой герой!

Шугаев, эпик из Иркутска,

Не знает, где ему приткнуться —

Вконец затуркали, вконец!

И он от гнева корифея

Идет в объятия Морфея,

Пробормотав: "Спаси, Отец!"

Но тут, над разговором взреяв,

Блеснет, как сабля, Передреев,

Тотчас в руины превратив

Все то, что создал светлый гений —

От соколовских сочинений

До балашовских инвектив.

(Так поздно вспомнив Балашова —

Такого Ментора Большого,

Я промах совершил прямой.

Ну, ладно, Эдик, не ворчите,

Коль Соколова Вы учитель,

То, значит, Вы учитель мой…)

Какой восторг в глубинах взора

Горит у Самченко Егора!

(Хотя районный психиатр

В салоне выглядит, пожалуй,

Почти, как деревенский малый,

Пришедший в оперный театр.)

Над минеральною водою,

Тряся ученой бородою,

Безмолвствует Портнягин Эрнст.

Случайный баловень удачи,

Он размышляет чуть не плача:

"Сижу средь них один, как перст!"

Но, чтобы парень не сломался,

Звучит старинного романса

Очаровательный куплет,

И все уходят из салона

ПО ЛЕСТНИЦЕ — ЧУТЬ-ЧУТЬ НАКЛОННО —

В предчувствии Больших Побед.