Их ненависть — замешана на страхе и на слабости. Но она вездесуща. Выход есть, наверное, один. Относиться ко всему спокойно. С искренним добродушием, без ожесточения. Улыбаться. Словом, делать вид, — впрочем, это должно соответствовать внутреннему состоянию, — что ты выше злобы дня. Во имя справедливости. Ради Бога — нельзя впадать е отчаянье, в истерику. Нельзя показывать, что твои нервы на пределе. Да их и в действительности нужно от этого предела оградить.
Я понимаю, что женщине следовать этим советам куда труднее, чем мужчине. "Нам только в битвах выпадает жребий"… Потому я не буду осуждать Вас ни в коем случае, как бы ни развивались последующие события. Не давайте только им повод торжествовать. Всем этим "порядочным людям". И "приличным" тоже. Когда Ластик (он же Лангуста) сказал мне ту же самую фразу, что и Вам: "Все приличные люди отвернутся от Вас", я ответил ему: "Дорогой А. П.[4] Ну, что Вы! Я же знаю, что Вы от меня никогда не отвернетесь". Он не понял юмора и даже сделал вид, что растрогался, забормотал, что знает наизусть десятки моих стихов, но кончил тем, что к Льву Толстому в Ясную Поляну приезжал один из последователей Ламброзо с одной целью: изучить необыкновенно уродливое строение черепа графа, как представителя вырождающегося рода, отягощенного всяческими душевными заболеваниями.
О Господи! Вызов брошен. Мятеж[5] состоялся. Со славой он закончится или без славы — нам знать не дано. Но одно я знаю точно: "все миновалось, молодость прошла". На нашу долю остался лишь голубой дымок поэзии да темная мгла идей, и если не бросить вызов (а долго ли жить-то осталось!), то последние годы придется коротать бок о бок со старыми калошами, енотами[6], лангустами, ластиками, слушая их душевно-бытовую болтовню и грустно поддакивая им. Да при одной мысли об этом хочется пойти на кухню, законопатить окна и отвернуть все газовые камфорки".
Записи из дневника после дискуссии "Классика и мы"
25 декабря 1977 г.
На экстренном и чрезвычайном секретариате после дискуссии Феликс втолковывал мне что-то о "ролевом сознании". Вадим уверяет меня, что мы победили. Евреи, сидящие в зале, по свидетельству близких мне очевидцев, говорили о погромных настроениях. Дураки. Они не понимают, что, выговорившись, русский человек от сознания исполненного долга успокаивается и добреет. Он воюет с идеями, а не с людьми, и воюет для понимания, а не для победы любой ценой. Победивший русский никогда не пляшет на костях побежденных, а, наоборот, начинает жалеть их.
Звонил наш куратор из "Детского мира"[7], стал расспрашивать, как прошел секретариат по итогам дискуссии. Я начал было излагать, но потом, чтобы не запутаться, сказал: "Я лучше Вам прочитаю свою речь на секретариате. Он буркнул: "Подождите", — и на минуту в трубке воцарилось молчание. Потом он снова подошел к телефону.
— Что, запись наладили? — спросил я.
— Да! — грустным голосом ответил он.
— Но ведь есть же стенограмма! — Стенограмма есть, да времени нет. А мне завтра в 9.00
надо докладывать.
И я начал ему читать.
26.12.1977 г.
Пришла Map. Ч.: "По Москве распространяются слухи, что Куняев еврей, и поскольку дело в широком смысле идет к погромам, то он заранее решил обезопасить себя".
27.12.1977 г.
С вечера взялся за Гейне и понял, что начало современных диссидентских форм жизни и сознания идет от него. Он первый, опьяненный воздухом посленаполеоновской свободы, явил миру требования сформировавшегося европейского еврейства, с его портативной родиной — "библией", как пишет он сам.
Все другие народы создавали родину мечом, плугом, трудом. Евреи — только религиозным чувством и словом. С такой "портативной родиной" можно жить где угодно. Гейне первый, кто это сформулировал и выдал миру, как откровение, подтвердив его своей судьбой. И, конечно же, правы немцы, которые, независимо от их политических убеждений, не считают Гейне немецким поэтом.
11.01.1978 г.
Написал я письмо в партком с просьбой пригласить на партком меня на Генриха Гофмана, Борщаговского и Марка Галлая*, которые на всяких собраниях клевещут на меня, приписывают мне призывы к погромам и т. д. На другой день звонок от Феликса Кузнецова.
— Стасик! Забери письмо из парткома. Я говорил полтора часа с Марковым. Везде одно мнение — никаких разговоров на эту тему, национальный вопрос — неприкасаемый.
— Но Феликс, на меня же клевещут!
— А ты что думал?! Это — расплата. Вы позволили себе неслы-ханную роскошь — дискуссию такого рода. А за роскошь надо платить.
1 декабря 1980 г.
Наконец-то я свободен, и даже увенчан ореолом гонимого властью литератора.
Ездили осенью прошлого года с Феликсом на поле. Куликово. В машине я сказал ему, что рабочим секретарем оставаться не хочу, чтобы не осложнять ему жизнь, но в секретариате меня следует оставить. Он пообещал. Однако, когда перед конференцией начались всякие партгруппы и кадровая возня, когда горком и ЦК стала осаждать орда функционеров (Сахнин, Галлай, Мориц, Евгений Сидоров, Елизар Мальцев) с требованием снять меня со всех постов, угрожая скандалами, то и Феликс и горкомовцы дрогнули. Заведующий отделом горкома КПСС Глинский вел партгруппу и трижды устраивал переголосование, дабы провалить предложение Михаила Алексеева о том, чтобы я остался в секретариате. После всего я подошел к Глинскому и сказал:
— Поздравляю… Партия уступила мафии…
Но когда все кончилось, мы с Галей уехали на Мезень, на Сояну, жили в избушке возле заброшенного рыбзавода, я ловил хариусов, а по вечерам на Воздвиженской неделе мы садились на лавочку под березами и слушали, как лоси, занятые гоном, фырчали в соседнем овраге и как на черной ели возле ручья ухает филин.
После публикации этой главы в 4-м номере "Нашего современника" за 1999 год я получил следующее любопытное письмо:
Уважаемый господин Куняев!
С большим интересом я прочел три последних номера "Нашего современника", в частности, Вашу публикацию "Поэзия. Судьба. Россия"…
Посылаю Вам выдержки из письма моего командира, писателя, заслуженного летчика-испытателя, инструктора первых космонавтов, Героя Советского Союза, чудесного человека Марка Лазаревича Галлая (из письма 1989 г.!): "Выступал я на эту тему и в Московском горкоме партии. Результат был довольно частный: не рекомендовали (и не выбрали) в секретариат Московской писательской организации поэта Куняева, известного своими антисемитскими настроениями. Как говорится, пустячок, но приятно. Или — правильнее: приятно, но… пустячок".
А. Яковлев,
г. Херсон
"Я ВЫЧИТАЛ У ЭНГЕЛЬСА, Я РАЗУЗНАЛ У МАРКСА"…
Первая встреча с Борисом Слуцким. Слуцкий открывает мне Москву поэтов и художников. Слуцкий — певец социализма. Раздвоенность Слуцкого. Русско-еврейский вопрос в его жизни. Банальная драма искреннего атеиста. Бессилие правового мышления.
Похороны Слуцкого и моя речь над его гробом
Осенью 1959 года то ли на берегу Ангары, то ли в котловане Братской ГЭС я познакомился с молодым поэтом Анатолием Передреевым, который и рассказал мне о Борисе Абрамовиче Слуцком. Передреев, оказывается, приехал в Братск по "направлению Слуцкого" — Слуцкий послал своей комиссарской волей молодого провинциального поэта, навестившего его в Москве, на стройку коммунизма — "делать биографию", "изучать жизнь"…
Возвратившись из Сибири в Москву, я стал звонить нескольким поэтам, имена которых для меня что-то значили, — я искал поддержки на первых порах новой еще неведомой для меня литературной жизни.
Позвонил Василию Федорову: звонит, мол, молодой поэт, приехал из Сибири, хочу показать стихи…
В ответ слышу: "Простите, молодой человек, сейчас нет времени, уезжаю на родину в Марьевку, позвоните месяца через два…"
Стою у телефонной будки на улице Горького, копаюсь в записной книжке… Звоню Льву Ивановичу Ошанину…
— Да, Станислав, да, понимаю, но я через неделю уезжаю в туристическую поездку в Венгрию с женой. Давайте встретимся через месяц…
Вспоминаю о телефоне Слуцкого… "Молодой поэт? Сколько вам? Двадцать шесть? Немало. Откуда? Из Сибири? Что? От Передреева? Ну как он там? Стихи пишет? Встретиться со мной? — Хорошо! Где вы находитесь? Центральный телеграф знаете? Через час под часами на Центральном телеграфе…"
Слуцкий сразу же взял быка за рога. Тут же сводил меня в писательскую книжную лавку, где познакомил с Евгением Винокуровым, по дороге рассказав о литературной жизни в Москве, определяя, кто есть кто и кто чего стоит. Из лавки писателей мы в этот же день строевым шагом дошли до журнала "Знамя" — в проезд Станиславского, где Борис Абрамович собрал несколько сотрудников — Кожевникова, Сучкова, Скорино, и твердым голосом, не допускающим возражений, приказал мне: "Читайте стихи!"
Тут же мы договорились, что в "Знамени" в очередном номере стихи будут напечатаны, и я выходил из редакции уже не провинциальным, а московским поэтом…
Слуцкий сразу взялся за мое образование и для начала стал таскать меня по мастерским "широко известных в узких кругах" скульпторов и художников. Сначала мы навестили модную в те времена мастерскую Силиса, Сидура и Лемпорта.
Борис Абрамович, как опытный искусствовед, по-хозяйски водил меня по просторной подвальной мастерской где-то возле церкви Николы в Хамовниках, объяснял смысл скульптурного дела, поглаживал гипсовые и мраморные головы, остановился возле своей головы из серого гранита, лукаво поглядел на меня, пошевелил усами, довольный моим удивлением.