Потом мы были с ним где-то на Сретенке в мастерской еще молодого тогда Эрнста Неизвестного, заставленной до предела головами, ногами, руками, туловищами… Все это было крупным, грубым, гипертрофированным и не произвело на меня никакого художественного впечатления, но Слуцкий все равно был доволен.
— Это, Станислав, новое искусство! Ему принадлежит будущее, хотя в творчестве Неизвестного слишком много литературщины! — изрекал он.
Он вообще был в своих пристрастиях полным новатором, как любили говорить тогда, и модернистом. Все, что было связано с традицией — не интересовало его и воспринималось им, как искусство второго сорта. Высшим достижением
Николая Заболоцкого Борис Абрамович считал его первую книгу "Столбцы" и весьма холодно отзывался о классическом позднем Заболоцком. Судя по всему, ему были чужды и Ахматова и Твардовский, но зато он ценил лианозовского художника Рабина, певца барачного быта, его кумиром был Леонид Мартынов, который для Слуцкого как бы продолжал футуристическую линию нашей поэзии, а из ровесников он почти молился (чего я никак не мог понять) на Николая Глазкова за то, что последний, по убеждению Слуцкого, был прямым продолжателем Велимира Хлебникова. При упоминании имен Давида Самойлова, Наума Коржавина, Александра Межирова Борис Абрамович скептически шевелил усами: они были для него чересчур традиционны. На когда он вспоминал Глазкова, в его голосе даже начинало звучать что-то похожее на нежность.
Запись в моем дневнике:
"Позвонил из психиатрической больницы Борис Слуцкий.
— Стасик, звоню Вам из дурдома. Правда ли, что умер Глазков? Скажите от меня на панихиде, что его считаю талантливейшим из моего поколения.
— Борис Абрамович! — желая хоть как-то успокоить его, ответил я в трубку. — Я выполню Вашу просьбу. Но хочу сказать Вам, что Вас к шестидесятилетию наградили орденом Красного Знамени. Может быть, мне приехать и вручить его Вам в больнице?
— Не надо. Я через две недели выпишусь и получу его сам. Вечером он еще раз позвонил, справился, произнес ли я его слова на панихиде".
Но это уже был усталый, сломленный своей болезнью и смертью жены Слуцкий. А в 1959 году, во время наших первых встреч, он был еще молодым, властным, уверенным в правоте советского дела, безо всяких еврейских комплексов. Разве что художники и скульпторы, по которым он водил меня, почти все как на подбор были евреями.
В первые же месяцы моего вхождения в московскую жизнь он успел еще: сводить меня в мастерскую художника Вайсберга, познакомить с Николаем Асеевым и Юрием Трифоновым, а в своей комнатушке на Юго-Западе однажды заставил меня читать мои весьма наивные и несовершенные стихи из первой книжки драматургу Александру Володину.
Сам же сидел, как "усатый нянь", самодовольно улыбаясь и гордясь своим новым воспитанником.
Позднее я понял, что Слуцкий, очень ценивший свое время, не был просто филантропом, хотя он выручал меня, да и не только меня, деньгами, делами, советами. За все это он не грубо, но последовательно ждал послушания, групповой дисциплины, проведения в литературной жизни его линии — линии учителя. Он набирал учеников не от избытка чувств, а для дела… Противоречий и несогласий с собой не то чтобы не терпел, но не одобрял и сразу же отдалял от себя "инакомыслящих". Но что привлекало в Слуцком? Его умение четко сформулировать ответ на какую-то социально-политическую проблему. В тот временной отрезок он умел это делать быстрее и смелее других.
Позже, через несколько лет, я дорос до понимания того, что эти ответы были нередко поверхностны, односторонни, публицистичны, но когда тебе 26 лет и сразу хочется все понять, то именно такой подход к жизни наиболее привлекателен.
Подкупала простота и демократизм поэзии Слуцкого — мы ведь многое принимали на веру, на веру приняли и утверждение Эренбурга, что именно Слуцкий наследник некрасовского демократизма. Авторитеты в те времена значили много. А Эренбург был авторитетен.
Да, Слуцкий был демократичен. Он даже не пил коньяк, говоря, что народ пьет водку и поэт не должен отрываться от народа и в этом деле. Привлекала в творчестве Слуцкого насыщенность его поэзии прозой жизни. Проза жизни — ее картины, ее грубый реализм — вообще моя слабость. И соблазн освоить "эту прозу" в стихах был велик. Именно в этом ключе влияние Слуцкого на меня было самым сильным. Но потом, по-настоящему прочитав всю русскую классику, я понял, что проза в стихах не есть открытие Слуцкого — Пушкин, Некрасов, Ходасевич заложили краеугольные камни прозаической эстетики (недаром Слуцкий ценил Ходасевича и раннего Заболоцкого выше Мандельштама). Просто все дело в том, что, прежде чем по-настоящему прочитать Некрасова и Пушкина, мы сначала читали стихи Багрицкого, Светлова, Смелякова, искали кумиров и учителей среди своих современников…
А теперь несколько разрозненных мыслей, которые пришли ко мне, когда я читал последнее, может быть, самое значительное "Избранное" поэта.
Поэты умирают тогда, когда умирает их время. Помнится, как в начале 60-х годов Слуцкий написал стихи о гимне, о том, как после XX съезда партии срочно отремонтировали старый гимн Советского Союза, избавили его от сталинизмов и как новый идеологический шаблон стал с трудом внедряться в массовое сознание "заместо гимна ложного". Слуцкий, видимо, считал нужной эту замену, но одновременно видел, что народу уже все "до феньки", и написал, собственно, об этом стихи… Но сегодняшнее время, когда пересмотрены основы не гимна Советского Союза, а постулаты партийного мирового гимна — "Интернационала", он бы не перенес.
Сколько раз он цитировал в своих стихах: "это есть наш последний и решительный бой!" А если бы он дожил до горбачевщины, когда глава коммунистической партии утром говорил о строительстве общеевропейского дома, а вечером на закрытии XXVIII съезда пел вместе со всем залом "весь мир насилья мы разрушим"… — Нет! Борис Абрамович не вынес бы такого лицемерия, такого раскола в своей душе.
Гимну Советского Союза он отдал лишь половину души. И после "косметического ремонта" текста все-таки выдержал удар судьбы. "Интернационалу" же, как и мировой революции, была отдана его душа целиком. Он умер вовремя.
Любить поэзию Слуцкого меня научил не кто-нибудь, а именно Анатолий Передреев.
В 1960–1961 годах я часто слышал, как он, пытаясь себе что-то объяснить, читает вслух и повторяет многие строчки Слуцкого, открывая в них для себя какую-то скрытую, внешне простую и даже угловатую красоту.
Я не жалею, что его убили,
жалею, что его убили рано,
не в третьей мировой, а во второй,
рожденный пасть на скалы океана,
он занесен континентальной пылью
и хмуро спит в своей глуши степной.
Из стихотворения "Памяти Кульчицкого". Особенно ему нравились некоторые эстетические находки Слуцкого — его повторы, его прозаизмы, его бедные рифмы. Помню, как много раз он с каким-то упоением повторял строки: "С ним рядом офицеры шли, шагали", или:
Так вот она середина
жизни, возраст успеха,
а мне наплевать, все едино,
а мне наплевать, не к спеху.
А мне ордена давали,
а мне приказы давали.
Когда я писал статью о поэтах-ифлийцах, я, конечно же, не раз вспоминал моего друга, который вслух читает стихи Слуцкого, вслушивается в них, но я понимал так же, что у Передреева в его годы была своя поэтическая причина любить эти стихи, а у меня своя историческая, подвигавшая меня относиться к ифлийцам, как к потомкам и продолжателям дела "комиссаров в пыльных шлемах", ломавших Россию через колено.
Евтушенко в предисловии к книге Слуцкого пишет: "Да, я убежден: Слуцкий был одним из великих поэтов нашего времени…"
Я любил и до сих пор люблю многие стихи Слуцкого. Всегда уважал его прямоту, верность слову, долгу, присяге. Но никогда не считал его великим поэтом, ибо великий поэт всегда выше, глубже, значительнее своего времени. А Слуцкий был во времени весь со всем своим честным догматизмом, ленинизмом, максимализмом, комиссарством и даже своеобразным сталинизмом. "Великий поэт — это воплощение своей эпохи", — пишет Евтушенко. А разве Багрицкий (кстати, один из любимых поэтов Слуцкого) не выразил как никто кровожадную идеологию классовой борьбы этой эпохи? Разве его формулы "Но если век скажет: "Солги!" — солги! Но если век скажет: "Убей!" — убей!" не были написаны на знаменах времени? Но можно ли такого поэта, абсолютно соответствующего главному пафосу времени, назвать великим?
Да, Слуцкий действительно был поэтом своей эпохи. Он и книги свои, как бы подчеркивая временность их существованья, называл демонстративно: "Время", "Сегодня и вчера", "Современные истории", "Продленный полдень", "Годовая стрелка", "Сроки"…
Слуцкий мужественно и самонадеянно принимал на себя, как гражданин и честный винтик эпохи, ответственность за все ее деяния даже в такой мере, в какой поэт не имеет права взваливать ее на свои плечи.
Государство должно государить,
Государство должно есть и пить,
и должно, если надо, ударить,
и должно, если надо, убить.
Понимаю, вхожу в положенье,
и хотя я трижды не прав,
но как личное пораженье
принимаю списки расправ.
По нынешним временам это хороший ответ и сыновьям административно-бюрократической системы, и их противникам из леворадикальной колонны, когда ни те, ни другие не принимают ответственности ни за деяния своих идеологических отцов, ни за свои собственные, прилаживая демократические маски на лица, чтобы не отвечать ни за что, ежели в будущем что-то получится не так. Слуцкий был убежден, что, несмотря ни на что,
кашу верно заварили.