Анатолием Ивановым и Михаилом Шатровым, Олегом Шестинским и Евгением Сидоровым. Все писали о Бобкове-сыне. Но хуже всего было то, что так, как написал Игорь, не додумался написать никто:
"Прочел твою "Судьбу…" Пронзительные и точные стихи… В твоей книге есть широко раскинутый невод… И не сухой! В этом ты — Сергей Бобков — и от города, и от поля, и с князем Игорем, и с Голиафом…"
Это был верный путь к фортуне, к квартирам, государственным премиям, привилегированным заграничным командировкам. Борьба за поэзию и чистую славу заканчивалась. Началась нешуточная борьба за существование на высшем уровне, за успех, за возможность время от времени попадать в чиновничьи кабинеты не только к Георгию Маркову, но и к своим всемогущим цековским землякам — Василию Филимоновичу Шауро и Михаилу Васильевичу Зимянину. Зачем при таких крупных ставках ему старый друг в придачу с дискуссией "Классика и мы", с его письмом в ЦК по поводу "Метрополя", с поисками какого-то русского пути? А куда девать помимо отношений с кланами Бобковых и Михалковых всю минскую ауру? А столь желанные связи с покровителями со Старой площади? Нет, на этой судьбоносной развилке надо сделать окончательный выбор, прислушаться к своему инстинкту самосохранения, тем более что поводов для разрыва накопилось за двадцать лет более чем достаточно… Вот и пришли мы к тому, с чего я начал: "Я не буду на твоем пятидесятилетии, но всегда смогу помочь тебе тайно…" Впрочем, справедливости ради надо сказать, что когда я в машине возле площади Восстания вслух прочитал ему свою статью о Багрицком, то он, помолчав, сказал: "Гениально. Но это никогда не будет напечатано. Дай прочитать ее мне домой". И вскоре ответил письмом.
"Дорогой друг!
Я дважды прочитал твою статью, сегодня для нашей поэтической жизни это переливание крови. С удовольствием пишу тебе, потому что никто меня за язык не тянет, статья живая, слова — веские, мысли беспристрастные! "Все свершается всерьез".
Целую, твой Игорь".
Но жить-то надо!
А тут еще незадолго до моего юбилея трагически погибает в 1977 году в Таджикистане поэт и геолог Эрик Портнягин, который посмертно добавил холода в пламя нашей тлеющей дружбы. В середине 70-х годов, он, хорошо знавший Игоря, написал о нем жестокое стихотворение:
Ворвался ты в большие города,
талантливый, ото всего свободный,
от совести лечила слобода,
от благородства жребий беспородный.
Там на базаре воля и разбой,
там подворотня с честью не знакома.
Из малого местечка вынес боль
и хилость из голодного детдома.
Прекрасен был твой искренний рассказ
о рыболовных, пригородных далях,
увидел много одаренный глаз,
открыл свою поэзию в деталях.
Их отдавая, старилась душа,
поправшая величие и жалость,
на праздник честолюбия спеша,
без мысли и потомства иссушалась.
На все есть цены, даже на друзей,
они растут… не сомневаясь долго,
ты продаешь их. В юности твоей
тебя не зря учила барахолка.
Не Бог весть какие стихи. Честные, жестокие, но прямолинейные, дидактические, однако Портнягин незадолго до смерти составил сборник и отнес его в издательство "Современник". После его гибели хлопоты по изданию книги взял на себя я. Написал к сборнику предисловие, и книга вышла со стихотворением, обращенным к Шкляревскому, в 1980 году. Может быть, это было последней каплей в наших отношениях с Игорем, и мне пришлось, после его обещания помогать мне "тайно", развязать узелок, завязывавшийся двадцать лет.
"20 октября 1982 года.
Милый Игорек!
Считай, что о твоем участии в моем юбилее разговора у нас не было. Я, правда, думал, что он тебе не менее нужен, чем мне. В сущности, предлагая тебе выступить, я больше думал не о себе, а о тебе. Хотелось хоть в какой-то степени сохранить тебя. Ты или не понял, в чем дело, или тебе сейчас это не нужно. Как бы то ни было — жизнь окончательно все прояснила. Забудем этот разговор. Прошу тебя ничего для меня не делать, ни перед кем меня не защищать и не оправдывать. Мне этой подпольной помощи не нужно. Вредить ты мне не будешь — в это я верю. И того хватит. Я — не человек интриги. Мне нужно, чтобы все было ясно, прямо, открыто.
Что же касается стихотворения Эрика Портнягина — то спорил бы с ним, а не со мной. Покойный наш друг сам оставил это стихотворение в рукописи, не боясь последствий. Почему я должен был нарушать его волю, не зная до конца ваших отношений и не зная всего, что дало Эрнсту повод для написания этих стихов?
Я пришел к окончательному выводу, что отношения наши настолько изжили себя, что продолжать их просто нелепо. Мы взаимно стали неинтересными и ненужными друг другу. Откажемся от формулы "мы со Стасиком", и я со своей стороны обязуюсь не произносить "мы с Игорем". Решение это созревало во мне не просто. Во многом тому способствовала смерть Эрика, после которой я как-то вдруг его глазами посмотрел на тебя. Обойдемся без лишних разговоров, тем более что каждый из нас уверен в своей правоте.
Прощай. Станислав".
В своей недавно (1997 г.) вышедшей новой книге Игорь Шкляревский, обычно всегда избегавший шагов и поступков, которые могли быть истолкованы как политические или идеологические, сделал ряд "знаковых" посвящений. Посвятил стихи известному демократу Юрию Карякину, главному редактору "Московского комсомольца" Павлу Гусеву, "совести русской культуры" Дмитрию Сергеевичу Лихачеву.
Однажды в 1972-м или 1973 году Игорь приехал из Минска восторженный и возбужденный.
— Друг! Фортуна улыбнулась нам. Я разыскал в Минске средневековую поэму "Песня об охоте на зубров в беловежских лесах". Автор Микола Гуссовский — могилевский лесничий. Всё в масть! Вещь гениальная. Давай на пару срочно переведем ее. Написана поэма на латыни. Подстрочник я уже заказал. Мировая слава — гарантирована. И гроши такие, что нам никогда не снились! Поэма не слабее "Слова о полку…"!
Он рисовал столь увлекательные перспективы, что мы помчались на Белорусский вокзал и утром в Минске в подробностях обсуждали великий проект, обещавший нам славу и деньги. Правда, дело оказалось не столь простым, поскольку поэму уже начал переводить на белорусскую мову Иосиф Семяжон, подстрочный перевод которому с латыни сделал Семен Порецкий, и делиться со своим земляком и каким-то приезжим москалем мировой славой, а тем более деньгами они явно не желали. Однако остановить Игоря было невозможно.
Через свою белорусскую агентуру он каким-то полулегальным образом достал на время подстрочник поэмы, снял с него копию, и мы, торжествующие, бросились обратно в Москву, чтобы засесть за работу.
Однако в несчастливый день, видимо, эта великолепная идея пришла в голову моему другу.
Поэма действительно замечательная, полная шума лесов, звона оружия, воинских и охотничьих страстей, созданная на латыни в начале XVI века, — в нашем вдохновенном переводе, к сожалению, не привлекла внимания ни одного столичного журнала и ни одного центрального издательства.
Разочарованию Игоря не было предела.
— Суки! — стучал он кулаком по столу. — Им бы все издавать Роберта Рождественского да Ваську Федорова! Где справедливость? Нет правды на земле!
Судьба "Песни о зубре", или "Корриды в Беловежье" — как мы ее называли, долго не давала ему покоя.
"Друг! Я еще раз насладился чтением "Корриды". Надо показать ее начальству "Новогомира" и отнести в Гослит. Вероятно, я залягу с аппендицитом, надо его вырезать, хожу скорчившись. Если есть время, займись пока нашим делом один. Новостей нет. Хвораю. Ну вот и все, если не писать о главном — в Могилёве ранняя, теплая, бурная весна, лед на реке чернеет, в воздухе стоит запах сырых деревьев, а ночью всё звенит.
Обнимаю тебя. Игорь".
Так и пролежала "Песня о зубре" четверть века у нас в столах до нашего окончательного разрыва и до нашей старости. Несколько лет тому назад я перечитал ее, пожалел о затраченном вдохновении, и поскольку издавать перевод под двумя фамилиями было нелепо, взял и доперевел Игореву половину поэмы.
Полностью в моем переводе она наконец-то в 1998 году была издана не где-нибудь, а на родине Игоря в Белоруссии, где и положено ей быть изданной. Мне кажется, что Игорь тоже сделал свой вариант полного перевода. По крайней мере он пишет об этом в книге "Поэзия — львица с гривой". Но ни больших денег, ни славы не получилось ни у меня, ни у него. Правда, как бы продолжая осуществление авантюрного замысла, он в 1985 году вдохновенно пересказал "Слово о полку Игореве", заработав наконец-то деньги и славу. И совершенно заслуженно. В "Песне о зубре" есть строки, которые сейчас, когда я пишу эту главу, невольно вспомнились мне:
Ставлю ловушки для сердца, для памяти — сети,
Но невозможно поймать убежавшее время!
Коли ушло и погибло, то пусть погибает.
Мы не всесильны. Судьбе не навяжешь законов.
Конечно, любимым его поэтом был Лермонтов.
Земные взоры Пушкина и Блока
Устремлены с надеждой в небеса,
А Лермонтова черные глаза
С небес на землю смотрят одиноко.
Велик соблазн походить на Лермонтова сиротством при живых родителях, одиночеством, внешностью, капризами, презрением к роду людскому, словами "облитыми горечью и злостью", и полным нежеланием понимать чужую душу — особенно женскую… Но если кого он и любил "безумно, безнадежно", то свою первую жену, с которой познакомился при мне на Новом Арбате, которую я сватал ему, смутно понимая, что ничего из этой затеи путного не получится, потому что все выглядело крайне смешным: и знакомство, и сватовство, и свадьба, и тем более семейная жизнь. Одно утешение, что у Лермонтова все было бы точно так же. Одни стихи только получились не смешными, можно сказать, с лермонтовским клеймом: