Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 2. …Есть еще оке­ан — страница 32 из 105

Два облака белых плывут по лазури,

Стоит ослепительный зной.

Ну вот мы и встретились после разлуки!

Невечной разлуки земной…

Над жизнью, в которой мы прочно забыты,

Над синим холодным Днепром,

Над кладбищем, где мы не рядом зарыты,

Сегодня мы рядом плывем.

Два облака белых… Одно розовеет,

Над миром приветствуя день.

Другое опять отдалиться не смеет,

Лежит на нем первого тень.

Нам встретится дым! И о юности милой

Ты вспомнишь и нежно взгрустнешь.

Я ливень пролью над твоею могилой…

А ты над моей не прольешь.

Ты первой иссякнешь в пылающем небе,

Рванусь за тобою, звеня!

Но в клевере, в глине, в полыни и в хлебе

Ты разве дождешься меня?

Два облака белых плывут по лазури.

Стоит ослепительный зной.

А может, и не было вовсе разлуки,

Невечной разлуки земной?

Нет, Передреев был неправ, упорствуя в своем неприятии Игоря: "Ну что ты в нем нашел? Он же такой маленький…" Поэт, пишущий такие стихи и такие письма, конечно же, не годился для семейной жизни:

"А еще в Могилеве я понял, что в этом мире нигде и никогда не бывало обоюдной любви. Дело это личное, сугубо одностороннее и полезное только до поры. Еще одна ошибка всей мировой литературы: женщина в ней нарисована существом более тонким, нежным и беззащитным, чем мужчина. Увы, все наоборот. Они на все смотрят трезвее и жопу детям вытирают, когда мы сочиняем элегии. Но тратиться на них стоит, — дело верное, ведь мы гроши проживаем, а они вкладывают в недвижимость, которую можно опять превратить в гроши. И вообще не мы их, а они нас охмуряют, но так как мы тоньше и умнее, они предоставили нам делать это за них — охмуряться!

… "Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиной незнание отечественного языка: но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Боратынского? Дело в том, что женщины везде те оке. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самой раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушайтесь в их литературные суждения, и Вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия… Исключения редки". А. С. Пушкин (Отрывки из писем, 1827 г.) Рука моя чуть не вывела 19… такой-то год, потому что как свое писал… "

* * *

Однажды я уезжал от него на такси в Минск. Вместе со мной в машине сидели трое: выпивший отец семейства лет тридцати пяти, а с ним жена и дочь. У отца семейства был стриженый короткий ежик, маленькие в глубоких глазницах глаза и лицо, воспаленное от солнца и отпускного хмеля. На полдороге он вдруг начал декламировать стихи:

Выткался на озере

алый свет зари…

А когда проезжали какой-то поселок, то потребовал остановить машину: решил встать в очередь за бочковым пивом. Но я был раздражен на пьяного человека и на шофера, который посадил его, и сказал:

— Я опаздываю на самолет…

Шофер машину не остановил: "Для меня закон, как пассажиры скажут".

На его лице появилось удовлетворение: мол, получил, алкаш! А вслух он добавил:

— Выпивши, какой вы начальник! Простой смертный…

— А ты бессмертный?! — возмутился отец семейства. —

Хорошие вы люди, далеко пойдете… — Он помолчал минуту, другую и снова запел:

Чтоб всю ночь, весь день мой сон лелея,

о любви мне сладкий голос пел.

Надо мной чтоб, вечно зеленея,

темный дуб склонялся и шумел.

Жена не выдержала:

— Толя, перестань, неудобно…

А мне вдруг стало стыдно: хорошему человеку — Есенина поет! Лермонтова! — пива не дали выпить. И шофер сразу стал неприятен…

— Замолчи, дура! — Голос у него был хриплый, но приятный. И обратился к шоферу: — Что, петь запрещено?

— Почему — если вы дома! — Шофер, аккуратный блондин при галстуке, в куртке под замшу… — если вы дома выпили — то пожалуйста! — (благопристойный, стандартный сукин сын.) — А здесь, в машине, люди каждый в своих мыслях, может, кому и неприятно.

— Люди, ну да, конечно! — пробормотал голубоглазый. А шофер продолжал философствовать:

— У каждого своя судьба…

Отец семейства с отчаянием махнул рукой:

— Да нет, не о том мысль моя… Боимся друг друга. Природу не любим. Вот Пушкина помнишь? "И днем и ночью кот ученый всё ходит по цепи кругом"… Пушкин любил природу, и Есенин любил… Вот к чему я говорю!

А я вспомнил о темном дубе, под которым спал последние несколько дней… Он склонялся и шумел над нами, когда мы с другом усталые входили в его тень и падали на свежее сено…

Спали, как мертвые… Друг однажды заснул с сигаретой в зубах и прижег нижнюю губу… Небосвод… Какое звездное небо полыхало над нами!.. Дуб пушкинский, дуб лермонтовский… Темный дуб… А какое звездное небо сверкало по ночам, поворачиваясь вокруг Полярной звезды! Как там Кант сказал? Есть два чуда — совесть во мне и звездное небо надо мной…

— Совесть потеряли! — раздался голос голубоглазого, словно бы он прочитал мои мысли… — Не по-лермонтовски живете, не по-есенински!

На самолет я действительно чуть не опоздал. Расставались мы в Минском аэропорту. Я сказал его жене:

— Интересный человек ваш муж. Она покраснела. Застеснялась:

— Ну что вы, мне так неудобно было!

* * *

Сейчас Игорь, как и все мы, доживает жизнь. Тихо, осторожно, незаметно. Славы уже не будет. Успеха уже не нужно. Деньги есть. Славу заменили премии, время от времени втихаря выдаваемые в долларах демократическими фондами, выросшими как опухоли на развалинах жизни. Детдомовская бедность и молодое высокое честолюбие давно в прошлом. Словом, он добился того, чего хотел. "Тот, кто в детстве настрадался — в старости свое возьмет".

Все было так. Шумел зеленый дуб.

Вставало солнце над прибрежным лугом.

В густой тени дремал мой юный друг,

тот человек, что был мне лучшим другом.

Он почернел и вымотался весь

от ранних зорь, от золотого плена,

от страсти жить, от жажды пить и есть

так изнемог, что навзничь рухнул в сено.

А шум листвы и птичья щебетня

твердили нам, что наступило лето…

В его губах дымилась сигарета,

он спал как мертвый… Капелька огня

достигла рта.

Он вскрикнул.

В два прыжка

слетел с обрыва и, как зверь, губами

припал к струе, и чистая вода

слизнула боль и остудила пламя.

Вся наша жизнь шумела в лад с рекой,

совсем иными были наши лица…

Добычей, смехом, родиной, тоской —

мы всем готовы были поделиться.

Он был здоров и молод.

Потому глядел на мир так весело и юно…

Вот почему, вперяя взгляд во тьму,

я думаю печально и угрюмо:

неужто честь, отвага и душа

всего лишь результат избытка силы.

Но только плоть достигнет рубежа,

когда земные радости немилы,

как проступают в лицевых костях

отчаянья и замкнутости знаки.

Не дай мне Бог!

На старых тополях,

справляя свадьбы, раскричались птахи.

Опять весна. До самой синей тьмы

над гнездами хлопочет птичья стая,

и я внимаю шелесту листвы,

как по страницам жизнь свою листая.

(1975)

"КОММУНИСТЫ, НАЗАД!"

Обаятельный Шурик-лгун. Наша эпистолярная дуэль. Увлечение и охлаждение. Неизбежность разрыва. Ночь у Татьяны Глушковой. Тайны еврейского менталитета

В конце шестидесятых годов в Доме литераторов постоянно пьянствовала шумная парочка: маленький — полтора метра с кепкой — детский писатель Юрий Коринец, человек с бугристым смуглым лицом, ежиком волос и стоящими торчком усиками, и громадный, расхристанный, похожий на бабелевского биндюжника, старый лагерник Юрий Домбровский… Терять им было нечего, замечательный писатель Домбровский отсидел семнадцать лет, Коринец вырос в казахстанской ссылке, — и махнувшие рукой на всякие условности советской литературной жизни друзья постоянно напивались и вели себя как душе было угодно…

В узком проходе, соединяющем пестрый зал с дубовым, величественно идут двое — впереди маленький Коринец с тарелкой, на которой закуска, а за ним, покачиваясь, мохнатый, словно снежный человек, с волосами чуть не до плеч, в расстегнутой до брючного ремня рубахе, с двумя фужерами водки в обеих руках, Юрий Домбровский. Навстречу им со стороны дубового зала появляется трезвый Межиров. Завидев его — благополучного вылощенного поэта, официально названного надеждой советской поэзии в тех же самых статьях и докладах 1947 года, которые выбрасывали из литературной жизни Зощенко и Ахматову, и, конечно же, не любя его, умного дельца и одного из влиятельнейших "боссов" переводческого клана, автора знаменитого стихотворенья "Коммунисты, вперед", — два бесстрашных литературных бомжа, не сговариваясь, рявкнули в два пропитых голоса: "Коммунисты, назад!"…

Александра Петровича как ветром сдуло, он шарахнулся куда-то за дощатую перегородку, отделявшую коридорчик от кухни, и затаился в ожидании, пока отчаянная пара, забыв о нем, не усядется где-нибудь в дубовом зале, к ужасу метрдотеля Антонины Ивановны…

С Межировым я познакомился в один из сентябрьских вечеров 1961 года в Коктебеле. Мы сидели на веранде его номера, глядели на синюю полоску залива, нас овевал сухой жаркий ветер, льющийся с черных громад Карадага… Межиров вздымал вверх подбородок, становясь чуть-чуть похожим на Осипа Мандельштама, имитируя искреннее самозабвение, и читал мне стихи: