Днем 4 октября 1993 года я не выходил на улицу. Не мог оторваться от экрана, на котором кумулятивные снаряды влетали в окна Белого дома, охваченного смрадным пламенем и чернеющего на глазах. Когда все было кончено, я достал бутылку коньяка, подаренного мне год тому назад к шестидесятилетию Леонидом Бородиным, выпил ее в два приема и погрузился в тяжелый сон…
Через несколько дней в редакции, обдумав очередной ноябрьский номер журнала, мы поняли, что, поскольку введена цензура, он, судя по его содержанию, может не увидеть света. В это время лишать читателей журнала ой как не хотелось.
— Гена, — попросил я своего заместителя, — у нас ведь сейчас есть главный цензор, защитник "свободы печати" Михаил Лесин. Созвонись с ним, поговори…
Гусев дозвонился до Лесина, приехал к нему, и тот с циничной прямотой ответил ему:
— Сколько у вас тираж? Сорок тысяч? Это не страшно. Печатайте, что хотите. Вот если бы миллион — мы бы вас помотали так, что мало не покажется…
Из литературного дневника тех времен:
Одним из самых оголтелых писателей-демократов, призывавших в октябре "всенародно избранного " к "решительным мерам", история запомнит Юрия Нагибина. Он подписал позорное письмо 42-х, он заявил, что "брезгливое неучастие в политике — это такая же низость, какой в прежние годы было участие". Он и после расстрела не раз одобрил все содеянное властью. Его "Воспоминания", вышедшие вскоре после 93-го года, прояснили мне все, что произошло с ним.
"Новая семья сильно русифицировала меня. Я научился не пить, а осаживаться водкой, научился опохмеляться так основательно, что это нередко переходило в новую пьянку… Были важные открытия. Одно из них: пьяный русский человек не отвечает за свое поведение во хмелю… Один пукнул в лицо домработнице, помогавшей ему надеть ботинки; другой кончил на единственное выходное платье нашей приятельницы, когда та ему позволила ночью прилечь к ней на диван; третий наблевал в ванну, потому что в уборной блевал другой гость; кто-то вынул член за столом и пытался всучить малознакомой соседке; сестра тещи обмочилась во время пляски… "
Это из воспоминаний о своих близких. И написано не Юзиком Алешковским, не Виктором Ерофеевым, даже не Эдиком Лимоновым, а певцом русской природы, тонким лириком пришвинско-паустовской школы, беллетристом, издавшим к 1984 году восемьдесят книг рассказов и повестей, написавшим множество пьес и сценариев, в том числе к фильмам "Чайковский", "Председатель".
Человек, воспевший в фильме "Председатель" подвиг послевоенного крестьянства, в новом времени, потребовавшем новых песен, стал пробавляться заявлениями о том, что знаменитая трактористка Паша Ангелина была лесбиянкой. Но Бог с ней, с Ангелиной. Выворачивая всю интимную изнанку жизни, мемуарист, вспоминая сексуальные возможности близкой ему женщины, пишет: "Мы занимались любовью там, где нас застало желание: в подворотнях, подъездах, на снежном сугробе, на угольной куче, на крыше, на дереве, в реке, в машине, в лесу, на лугу, в городском саду, где всегда играет духовой оркестр, просто на улице, у водосточной трубы… И каково же было мое потрясение, когда оказалось, что она еврейка".
В мемуарах Нагибина похотливость щедро смешана с политикой и с пресловутым еврейским вопросом. Бедный автор! В каких сумасшедших комплексах — сексуальных, национальных, политических — протекла его долгая жизнь! "Мы гуляем по улицам Кохмы, и слово "жид " преследует меня. Жид! Жид! Жид! — кричат прохожие, уличные мальчишки, собаки с потными грязными языками, козы в огородах, шальные кусты акаций, рослые вязы, кирпичные стены Ясюнинской фабрики, где служит отец. Конечно, никто не кричит, но что мне до этого, если это слово кричит во м н е…" (типичная паранойя! — Ст. К.). А "потные грязные языки "у собак — невероятно! Но, возможно, художник слова хочет дать понять, что это русские собаки.
На протяжении своих мемуаров автор долго, тщательно, мучительно выясняет, кто оке он на самом деле — еврей или русский. То внутренний голос кричит ему, что он "жид", и страдания Юрия Марковича становятся невыносимыми. То, выяснив, что его отец-еврей, возможно, и не настоящий отец, а настоящий отец русский, автор впадает в другую шизофреническую фазу и стонет: "Боже мой, почему я не могу быть евреем, как все"… Словом, причин для раздвоения личности и впадения в маразм у Нагибина сколько угодно.
Десятки книг написал беллетрист в свое время, прославляя нашу армию-победительницу, в том числе и солдат, защитивших от немецкого агрессора Москву, и вдруг на старости лет он заявляет: "Вскоре подъем, испытанный оставшимся в Москве населением в связи со скорым приходом немцев и окончанием войны — никто же не сомневался, что за сдачей столицы последует капитуляция, — сменился томлением и неуверенностью. Втихаря ругали Гитлера, расплескавшего весь наступательный пыл у стен Москвы…
Многие оставшиеся в городе ждали немцев, но боялись признаться друг другу в этом и потому городили несусветную чушь, чтобы объяснить, почему не эвакуировались… "
Нет, такого еще не было в нашей военной мемуаристике! Счастье автора, что ополченцы, погибшие под Москвой, не смогут прочитать эти мародерские откровения.
Мемуары Нагибина — богатый материал для психиатра и психоаналитика. Только специалисты смогут установить, на чем свихнулся человек — то ли на русско-еврейском вопросе; то ли на осознании того, что по большому счету никакого писателя Нагибина не существует, есть удачливый, ловкий беллетрист и драмодел; то ли на ненависти к России; то ли — и это скорее всего — душевное заболевание автора имеет под собой сексуально-патологическую почву.
Вокруг Есенина в Америке крутился в свое время беллетрист подобного оке масштаба по фамилии Рындзюк (еврей), издавший на Западе книгу "Записки мерзавца", в которой вывернул наружу все свое вонючее нутро. Мемуары Нагибина, хотя и называются скромно "Тьма в конце туннеля", очень похожи на откровения Рындзюка.
Вот такого рода психопаты требовали в дни октябрьских событий расправы над писателями-патриотами.
…Начал я эту главу встречей с Юрием Карякиным у памятника Достоевскому на рязанской земле и заканчивать приходится так же, вспоминая его.
Зимой девяносто третьего в Москву приехал Андрей Синявский, осудивший в широко известном по тем временам письме вместе с Владимиром Максимовым и Петром Егидесом октябрьскую бойню.
"Литературка" пригласила к себе Синявского, и Юрий Карякин с Мариэттой Чудаковой стали воспитывать бывшего диссидента.
Чудакова, незадолго до октябрьских событий на "встрече Ельцина с интеллигенцией" призывавшая его "действовать решительно" ("Мы ждем от вас решительности", "не нужно бояться социального взрыва", "нужен прорыв!", "Действуйте, Борис Николаевич!" — "ЛГ" 22 сентября 1993 г.), на этот раз с пеной у рта доказывала Синявскому, что расстрел парламента был необходим ("применение силы в октябрьской ситуации было неизбежно"), Карякин покорно вторил демократической фурии и убеждал Синявского поддержать письмо 42-х "сторонников решительных мер": "Мы не должны позволять себе ссориться сегодня".
Синявский, зажатый в угол, защищался как мог: "Призывы интеллигенции к президенту формально ничем не отличаются от известного афоризма "Добро должно быть с кулаками" — по Куняеву". Услышав мою фамилию, Чудакова истерично взвизгнула: "В октябре защищали, в сущности, демократию от Куняева!" ("Литературная газета", 2. 03.1994 г.)
Кто-кто, а Синявский знал, как Александр Сергеевич в "Скупом рыцаре" изобразил сатанинскую силу Золотого тельца, да и Карякин мог бы вспомнить, что Настасья Филипповна бросила в камин пачку ассигнаций на глазах у несчастного Ганечки, который повредился умом, почти как Германн в "Пиковой даме".
А гневный Блок, презиравший рыночную Европу:
Ты пышных Медичей тревожишь,
Ты топчешь лилии свои,
Но воскресить себя не можешь
В пыли торговой толчеи!
Да и Марина Цветаева была их родной сестрой по русской музе, когда клеймила все "демократические и рыночные ценности" в пророческих стихотворениях "Хвала богатым", "Стол", "Читатели газет"…
Сергей Есенин, Владислав Ходасевич, Осип Мандельштам — каждый по-своему опрокидывали "столы меновщиков" и выгоняли "продающих и покупающих в храме".
А русский народ был с ними, поскольку жил согласно своим пословицам и поговоркам: "От трудов праведных не наживешь палат каменных", "В аду не быть — богатства не нажить", "Богатому черти деньги куют", "Не жили богато — нечего начинать".
Поистине, у страха глаза велики. Преувеличила Чудакова мое участие в трагедии. В ней я был всего лишь навсего негодующим, печалящимся и пристрастным свидетелем и летописцем. А защищали вы "демократию, рыночную экономику и свободу слова" в октябре 1993-го не от меня, а от Пушкина, Достоевского, Есенина, от русского народа и от всей русской истории.
Поздней осенью я уехал в Калугу, к реке, к бору, к родовому погосту, к родным стенам. Отлежаться и прийти в себя.
Зябко трепещут ивы
в береговом ветру…
Господи, дай мне силы
перемолоть беду.
Лавры уничиженья
я не хочу стяжать,
воздухом пораженья
я не могу дышать.
И еще один сюжет, связанный с октябрем 1993 года. Правда, его интрига завязывалась гораздо раньше, лет за десять до нашего поражения. Однако начну излагать все по порядку.
Я нередко вижу этого молодящегося, лощеного чиновника на телеэкране, встречаю его фамилию в газетных репортажах об открытии выставок и фестивалей, а однажды столкнулся с ним в фойе консерватории, на концерте, посвященном памяти Георгия Васильевича Свиридова. Наши взоры на мгновенье встретились, но мы тут же сделали вид, что незнакомы друг с другом. Хотя познакомились еще при советской власти на освящении церкви Рождества Пресвятой Богородицы, что уже шесть с лишним веков стоит в селе Городня на высоком берегу Волги.