До сих пор мы говорили главным образом о поэзии как о совокупности стихотворных текстов, вступающих в отношения и друг с другом, и с реальностью в различных ее проявлениях, будь то реальность языка и речи, внутренний мир человека или другие культурные практики. Однако стихи создаются людьми, эти люди совершают те или иные действия в связи со своим творчеством, по-разному взаимодействуют друг с другом.
Литературный процесс — это появление новых произведений, которые так или иначе опираются на прежние, развивают их или спорят с ними, формируя в итоге картину закономерного и последовательного развития литературы. Он тесно связан с литературной жизнью, то есть со всем, что делается со стихами и происходит с их авторами: стихи публикуются, авторы выступают, объединяются с другими авторами, высказываются друг о друге.
23.1. Фигура автора
В этом разделе речь пойдет не о том, кто говорит в стихах, субъекте поэтического текста (4. Кто говорит в поэзии? Поэт и субъект), а об авторе как реальном лице и о том, как это реальное лицо соотносится с той или иной литературной ситуацией. Для литературного процесса автор — это, в сущности, совокупность написанных им текстов. Воспринимая каждое стихотворение не в отдельности, а в контексте других сочинений этого автора, мы можем отличить особые свойства именно этого произведения от общих свойств авторской манеры и тоньше понять, на что нужно в первую очередь обратить внимание в этом конкретном случае.
Насколько важно, что это стихотворение написано верлибром, озаглавлено, вписывается в определенный жанр или формат? Если автор обычно пишет верлибром, озаглавливает свои сочинения и тяготеет к конкретному жанру, то, вполне вероятно, наиболее важные свойства именно этого текста, его индивидуальные черты определяются чем-то другим. Но если перед нами единственное озаглавленное стихотворение в книге, редкий случай обращения автора к нехарактерным для него жанрам и формам, то, возможно, ключ к тексту находится именно здесь. Иногда наиболее важные и заметные стихи поэта — это «самые его» стихи, именно те, в которых авторская поэтика выражена наиболее ярко. В некоторых случаях бывает иначе: поэт интересен прежде всего отклонениями от своей обычной манеры.
Конечно, история поэзии знает и «отдельно стоящие стихотворения» — шедевры, созданные авторами, в остальном сочинявшими нечто заурядное или даже не сочинявшими ничего. Но и эти стихи прочитываются в каком-то ином контексте: например, это может быть контекст, созданный великими современниками, до которых второстепенному автору единожды удалось дотянуться. При этом подразумевается, что великие современники создают общую для всей поэзии своей эпохи или хотя бы для определенного поэтического направления норму письма. Так, «Птичка» Федора Туманского, сочинявшего стихи от случая к случаю, встает наравне с пушкинскими лирическими миниатюрами — поскольку строится на тех же принципах и даже написана в порядке состязания с одноименным пушкинским стихотворением.
Бывает и наоборот: по прошествии многого времени возникает новый контекст, и то, что прежде было аномалией и курьезом, начинает прочитываться как неожиданное предвестие будущих художественных революций. Так, написанная в самом начале XIX века «Песнь луже» Акима Нахимова, со строчками вроде Четвероногих сибаритов / Ты вместе ванна и диван, наконец обретает свое законное место в русской поэзии с появлением Николая Олейникова и Николая Заболоцкого, смотревших на мир такими же глазами.
Но поэзия в целом, как и вообще культура, движется в сторону все большего разнообразия. Чтобы в этом убедиться, достаточно сопоставить ситуацию в русской поэзии двухсотлетней давности, в которой «новаторы» Василий Жуковский, Константин Батюшков и чуть позже Александр Пушкин неуклонно теснили укорененных в предыдущем столетии «архаистов», и ситуацию столетней давности, когда в творчестве Александра Блока, Николая Гумилева, Велимира Хлебникова проявлялись совершенно разные перспективы дальнейшего развития русского стиха.
Единых требований к стихам все меньше (остаются только самые фундаментальные: вечный поиск новых смыслов и обостренное ощущение языка), поэтому все выше ценится индивидуальность авторского голоса. Это связано еще и с тем, что от года к году стихов (как, впрочем, и любых других произведений культуры — от песен до научных статей) вообще создается все больше, а значит — среди созданного все труднее ориентироваться. Поэтому отдельный текст сегодня в большей степени, чем прежде, выступает не сам по себе, а как представитель всего написанного поэтом: если это стихотворение оказалось читателю близко, то логично предположить, что будут близки и другие работы этого поэта.
При этом тексты одного автора могут по-разному соотноситься друг с другом. Подчас на своем творческом пути поэт заметно меняется. Иной раз это плавное и последовательное развитие, и тогда сопоставление ранних и поздних стихов может многое прояснять (особенно если со временем поэт все дальше уходит в избранном направлении, все решительнее отклоняется от привычных и традиционных форм, как это случилось, например, с Михаилом Ереминым или Аркадием Драгомощенко). Бывает и так, что на разных этапах творчества или даже в каждой новой книге поэт пробует разные подходы, стараясь не повторять самого себя (как Андрей Белый и Генрих Сапгир). Это позволяет следить за ядром авторской индивидуальности, которое остается неизменным и лишь поворачивается от книги к книге разными сторонами.
Но между ранними и поздними произведениями Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака, Николая Заболоцкого, Иосифа Бродского и многих других крупнейших поэтов — резкий контраст. Помогает или мешает при чтении юношеской лирики Цветаевой память о эмоциональных и ритмических сломах ее поздних сочинений, а при чтении стремящихся к сдержанности и прозрачности поздних стихотворений Заболоцкого — память о фантасмагории его ранних поэм?
С чем в большей степени связаны эти радикальные перемены — с изживанием, исчерпанием автором возможностей собственной первоначальной манеры, разочарованием в прежней творческой позиции? Или с общим движением поэзии, в ходе которого другие творческие задачи и способы их решения оказываются в фокусе внимания большинства авторов и большинства читателей? Или с потрясениями в личной или общественной жизни, после которых поэт больше не может и не хочет писать так, как писал раньше?
Зачастую однозначного ответа нет: хорошо различимый перелом в творчестве Бродского совпадает с переездом поэта в США, но это ещё не объясняет направления произошедших изменений. Понять автора только как явление литературного процесса, только как последовательность текстов — невозможно, но нельзя и обойтись без осмысления их собственной логики — что и почему в них требует перемен?
В литературной жизни автор тоже участвует своими текстами — но по другому. Например, в русской поэзии к 1930— 1940-м годам поэты уже извлекли все что можно и из футуристического слома языковой нормы, и из акмеистического порыва к поэтическому преображению любой предметной реальности. На этом фоне, однако, было найдено несколько очень важных и сильных ответов на вызов эпохи — в диапазоне от поставившего под вопрос саму возможность смысла Александра Введенского до Геннадия Гора, чьи написанные в блокадном Ленинграде стихи нащупывают зыбкие, непрочные, ускользающие смыслы в ситуации ускользания самой жизни.
С точки зрения литературного процесса поэзия Введенского и Гора следует непосредственно за Мандельштамом, Цветаевой, Михаилом Кузминым — но с точки зрения литературной жизни важнейшим оказывается то обстоятельство, что поздние стихи Мандельштама были опубликованы спустя 30 лет после создания, стихи Введенского — спустя полвека, стихи Гора — спустя 70 лет.
Разумеется, такой выбор — «писать в стол», не публиковать свои стихи, не участвовать в литературной жизни своего времени, зато писать так и только так, как сам считаешь нужным, — встает перед поэтом только в самом крайнем случае. Но и не столь принципиальные решения в этой области могут заметно повлиять на то, как будет восприниматься читателем тот или иной автор. Например, некоторые поэты рассматривают публикацию как ответственный шаг, подвергая свои тексты тщательному отбору, а другие, особенно на волне популярности и востребованности, склонны показывать читателю все, что ими написано.
Поэт, печатающийся мало, рискует потерять внимание публики. Так, безразличный к собственной литературной карьере Федор Тютчев лишь спустя десятилетия был признан одним из крупнейших авторов своего века. Но и поэт, печатающийся много, может надоесть читателю, особенно если стихи его не слишком разнообразны и не всегда удерживаются на высоком уровне. Быстро закончилась слава Константина Бальмонта, публиковавшего свои стихи в огромных количествах (только спустя полвека он вновь стал восприниматься как автор значительных стихотворений).
Поэт, выступающий помимо стихов с критическими статьями, эссе о поэзии, с прикладными поэтическими текстами (18.4. Прикладная и детская поэзия), особенно на острые и злободневные политические и поэтические темы, привлекает к себе дополнительное внимание, но несогласие с его позицией, с выбранной им линией поведения в обществе может отталкивать от его поэзии. Даже свойственная поэту манера чтения стихов, характерные для него интонации и стиль одежды (то и другое вполне заметно при публичных выступлениях, как была заметна «желтая кофта» Владимира Маяковского) могут вносить определенный вклад в авторскую репутацию, знакомство с которой зачастую предшествует знакомству читателя с самими стихами.
Репутация может сильно мешать вдумчивому чтению и пониманию стихов, и не только в том случае, если это плохая репутация, как в случае Владимира Бенедиктова, яркого и самобытного поэта первой половины XIX века, практически исчезнувшего из литературы из-за неудачной репутации «второстепенного автора, которого пытались противопоставить Пушкину». Репутацией можно объяснить и упрощенное, предвзятое восприятие стихов. Например, распространенное представление о Сергее Есенине как о певце природы, не включенном в литературную жизнь эпохи, мешает увидеть в его поэзии глубокое взаимодействие с другими поэтами первой четверти ХХ века: Есенин работал с деревенским материалом так же смело и остро, как Маяковский с городским.
Читаем и размышляем 23.1
ПТИЧКА
Вчера я растворил темницу
Воздушной пленницы моей:
Я рощам возвратил певицу,
Я возвратил свободу ей.
Она исчезла, утопая
В сияньи голубого дня,
И так запела, улетая,
Как бы молилась за меня. [316]
ПТИЧКА
В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать! [257]
***
И скалы не пляшут, деревья схватив
И речка летит, устремляясь в залив,
И речка стреляет собой сквозь года,
И речка гремит, и машет вода.
И берег трясется, разлуку отведав
И берег несется с водою туда,
Где вода и беда и с бедою вода,
А в воде невода, в неводах лебеда,
В лебеде человек тишиной пообедав,
В лебеде человек, человек этот я.
Как попал я сюда? Как попался с водою?
Как возник в тростнике? Как познался с бедою?
Человек этот я. А вода та беда,
А с бедой лебеда, в лебеде невода.
А скалы уж пляшут, деревья схватив.
И речка летит, стреляя в залив,
И речка стреляет сквозь годы собою,
И речка гремит, и машет водою.
И берег тоскует, бедой пообедав,
И берег трясется разлуку отведав.
И вместе с бедою стремится туда,
Где вместе с бедою несется вода,
Где вместе с разлукой трясется беда. [86]
ДВИЖЕНИЕ
Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе. [131]
ЗАВЕЩАНИЕ
Когда на склоне лет иссякнет жизнь моя
И, погасив свечу, опять отправлюсь я
В необозримый мир туманных превращений,
Когда мильоны новых поколений
Наполнят этот мир сверканием чудес
И довершат строение природы,—
Пускай мой бедный прах покроют эти воды,
Пусть приютит меня зеленый этот лес.
Я не умру, мой друг. Дыханием цветов
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу
Корнями обовьет, печален и суров.
В его больших листах я дам приют уму,
Я с помощью ветвей свои взлелею мысли,
Чтоб над тобой они из тьмы лесов повисли
И ты причастен был к сознанью моему.
Над головой твоей, далекий правнук мой,
Я в небо пролечу, как медленная птица,
Я вспыхну над тобой, как бледная зарница,
Как летний дождь прольюсь, сверкая над травой.
Нет в мире ничего прекрасней бытия.
Безмолвный мрак могил — томление пустое.
Я жизнь мою прожил, я не видал покоя:
Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я.
Не я родился в мир, когда из колыбели
Глаза мои впервые в мир глядели,—
Я на земле моей впервые мыслить стал,
Когда почуял жизнь безжизненный кристалл,
Когда впервые капля дождевая
Упала на него, в лучах изнемогая.
О, я недаром в этом мире жил!
И сладко мне стремиться из потемок,
Чтоб, взяв меня в ладонь, ты, дальний мой потомок,
Доделал то, что я не довершил. [131]