Поэзия. Все в одной книге — страница 2 из 40

Раздался голос: «Мальчик мой!»

В изящном узеньком конверте

Нашли ее «прости»: «Всегда

Любовь и грусть – сильнее смерти».

Сильнее смерти… Да, о да!..

В Люксембургском саду

Склоняются низко цветущие ветки,

Фонтана в бассейне лепечут струи,

В тенистых аллеях всe детки, всe детки…

О детки в траве, почему не мои?

Как будто на каждой головке коронка

От взоров, детей стерегущих, любя.

И матери каждой, что гладит ребенка,

Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»

Как бабочки девочек платьица пестры,

Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…

И шепчутся мамы, как нежные сестры:

– «Подумайте, сын мой»… – «Да что вы! А мой».

Я женщин люблю, что в бою не робели,

Умевших и шпагу держать, и копье, —

Но знаю, что только в плену колыбели

Обычное – женское – счастье мое!

В сумерках

(На картину «Au Crepouscule» Paul Chabas[1]

в Люксембургском музее)

Клане Макаренко

Сумерки. Медленно в воду вошла

Девочка цвета луны.

Тихо. Не мучат уснувшей волны

Мерные всплески весла.

Вся – как наяда. Глаза зелены,

Стеблем меж вод расцвела.

Сумеркам – верность, им, нежным, хвала:

Дети от солнца больны.

Дети – безумцы. Они влюблены

В воду, в рояль, в зеркала…

Мама с балкона домой позвала

Девочку цвета луны.

Эльфочка в зале

Ане Калии

Запела рояль неразгаданно-нежно

Под гибкими ручками маленькой Ани.

За окнами мчались неясные сани,

На улицах было пустынно и снежно.

Воздушная эльфочка в детском наряде

Внимала тому, что лишь эльфочкам слышно.

Овеяли тонкое личико пышно

Пушистых кудрей беспокойные пряди.

В ней были движенья таинственно-хрупки.

– Как будто старинный портрет перед вами!

От дум, что вовеки не скажешь словами,

Печально дрожали капризные губки.

И пела рояль, вдохновеньем согрета,

О сладостных чарах безбрежной печали,

И души меж звуков друг друга встречали,

И кто-то светло улыбался с портрета.

Внушали напевы: «Нет радости в страсти!

Усталое сердце, усни же, усни ты!»

И в сумерках зимних нам верилось власти

Единственной, странной царевны Аниты.

Памяти Нины Джаваха

Всему внимая чутким ухом,

– Так недоступна! Так нежна! —

Она была лицом и духом

Во всем джигитка и княжна.

Ей все казались странно-грубы:

Скрывая взор в тени углов,

Она без слов кривила губы

И ночью плакала без слов.

Бледнея гасли в небе зори,

Темнел огромный дортуар;

Ей снилось розовое Гори

В тени развесистых чинар…

Ах, не растет маслины ветка

Вдали от склона, где цвела!

И вот весной раскрылась клетка,

Метнулись в небо два крыла.

Как восковые – ручки, лобик,

На бледном личике – вопрос.

Тонул нарядно-белый гробик

В волнах душистых тубероз.

Умолкло сердце, что боролось…

Вокруг лампады, образа…

А был красив гортанный голос!

А были пламенны глаза!

Смерть окончанье – лишь рассказа,

За гробом радость глубока.

Да будет девочке с Кавказа

Земля холодная легка!

Порвалась тоненькая нитка,

Испепелив, угас пожар…

Спи с миром, пленница-джигитка,

Спи с миром, крошка-сазандар.

Как наши радости убоги

Душе, что мукой зажжена!

О да, тебя любили боги,

Светло-надменная княжна!

Москва, Рождество 1909

Пленница

Она покоится на вышитых подушках,

Слегка взволнована мигающим лучом.

О чем загрезила? Задумалась о чем?

О новых платьях ли? О новых ли игрушках?

Шалунья-пленница томилась целый день

В покоях сумрачных тюрьмы Эскуриала.

От гнета пышного, от строгого хорала

Уводит в рай ее ночная тень.

Не лгали в книгах бледные виньеты:

Приоткрывается тяжелый балдахин,

И слышен смех звенящий мандолин,

И о любви вздыхают кастаньеты.

Склонив колено, ждет кудрявый паж

Ее, наследницы, чарующей улыбки.

Аллеи сумрачны, в бассейнах плещут рыбки

И ждет серебряный, тяжелый экипаж.

Но… грезы всё! Настанет миг расплаты;

От злой слезы ресницы дрогнет шелк,

И уж с утра про королевский долг

Начнут твердить суровые аббаты.

1910

Шарманка весной

– «Herr Володя, глядите в тетрадь!»

– «Ты опять не читаешь, обманщик?

Погоди, не посмеет играть

Nimmer mehr[2]этот гадкий шарманщик!»

Золотые дневные лучи

Тёплой ласкою травку согрели.

– «Гадкий мальчик, глаголы учи!»

– О, как трудно учиться в апреле!..

Наклонившись, глядит из окна

Гувернантка в накидке лиловой.

Frдulein Else[3]сегодня грустна,

Хоть и хочет казаться суровой.

В ней минувшие грезы свежат

Эти отклики давних мелодий,

И давно уж слезинки дрожат

На ресницах больного Володи.

Инструмент неуклюж, неказист:

Ведь оплачен сумой небогатой!

Все на воле: жилец-гимназист,

И Наташа, и Дорик с лопатой,

И разносчик с тяжелым лотком,

Что торгует внизу пирожками…

Frдulein Else закрыла платком

И очки, и глаза под очками.

Не уходит шарманщик слепой,

Легким ветром колеблется штора,

И сменяется: «Пой, птичка, пой»

Дерзким вызовом Тореадора.

Frдulein плачет: волнует игра!

Водит мальчик пером по бювару.

– «Не грусти, lieber Junge[4], – пора

Нам гулять по Тверскому бульвару.

Ты тетрадки и книжечки спрячь!»

– «Я конфет попрошу у Алеши!

Frдulein Else, где черненький мяч?

Где мои, Frдulein Else, калоши?»

Не осилить тоске леденца!

О великая жизни приманка!

На дворе без надежд, без конца

Заунывно играет шарманка.

Людовик XVII

Отцам из роз венец, тебе из терний,

Отцам – вино, тебе – пустой графин.

За их грехи ты жертвой пал вечерней,

О на заре замученный дофин!

Не сгнивший плод – цветок неживше-свежий

Втоптала в грязь народная гроза.

У всех детей глаза одни и те же:

Невыразимо-нежные глаза!

Наследный принц, ты стал курить из трубки,

В твоих кудрях мятежников колпак,

Вином сквернили розовые губки,

Дофина бил сапожника кулак.

Где гордый блеск прославленных столетий?

Исчезло все, развеялось во прах!

За все терпели маленькие дети:

Малютка-принц и девочка в кудрях.

Но вот настал последний миг разлуки.

Чу! Чья-то песнь! Так ангелы поют…

И ты простер слабеющие руки

Туда наверх, где странникам – приют.

На дальний путь доверчиво вступая,

Ты понял, принц, зачем мы слезы льем,

И знал, под песнь родную засыпая,

Что в небесах проснешься – королем.

На скалах

Он был синеглазый и рыжий,

(Как порох во время игры!)

Лукавый и ласковый. Мы же

Две маленьких русых сестры.

Уж ночь опустилась на скалы,

Дымится над морем костер,

И клонит Володя усталый

Головку на плечи сестер.

А сестры уж ссорятся в злобе:

«Он – мой!» – «Нет – он мой!» – «Почему ж?»

Володя решает: «Вы обе!

Вы – жены, я – турок, ваш муж».

Забыто, что в платьицах дыры,

Что новый костюмчик измят.

Как скалы заманчиво-сыры!

Как радостно пиньи шумят!

Обрывки каких-то мелодий

И шепот сквозь сон: «Нет, он мой!»

– «Домой! Ася, Муся, Володя!»

– Нет, лучше в костер, чем домой!

За скалы цепляются юбки,

От камешков рвется карман.

Мы курим – как взрослые – трубки,

Мы – воры, а он атаман.

Ну, как его вспомнишь без боли,

Товарища стольких побед?

Теперь мы большие и боле

Не мальчики в юбках, – о нет!

Но память о нем мы уносим

На целую жизнь. Почему?

– Мне десять лет было, ей восемь,

Одиннадцать ровно ему.

Дама в голубом