– Не надо путать форму и содержание, – проговорил Лукин и попытался пошутить, – Так, кажется, учат в Совдепии.
– Не называй так, – тихо и очень серьезно поправил Марков. – Всегда была и есть только Россия. И она всегда будет только там. – Марков неопределенно кивнул головой куда-то назад, но Лукин прекрасно его понял. – ДОМА…
– ДОМА… – протянул Лукин, будто пробуя это слово на вкус, и надолго замолчал, прислонившись спиной к кирпичной стене.
– Дома очень трудно, – произнес Марков после длительной паузы. Голос его был ровный, а тон жесткий. – Красные – сволочи. Тут моя позиция неизменна. Да только это наши сволочи, доморощенные. И разобраться с ними – дело наше, внутреннее. А германцы влезли со стороны. Как тысячу лет тевтоны на наши земли лезли, так и эти сейчас… Как ни крути, Сашка, эта война тоже стала отечественной. Только эти нацистские твари во сто крат хуже своих крестоносных предков, потому что у них мозги от своей идеологии совсем набекрень. Не у всех, конечно. Но официальная линия их именно такая. Бить их смертным боем – иначе нельзя. Вот и весь сказ.
Лукин слушал внимательно, играл желваками, но не перебивал. Потом проронил:
– У большевиков мозги набекрень еще раньше стали. Хрен редьки не слаще…
– Почему вас нацисты не пустили в Россию, надо объяснять? – усмехнулся уголком рта Марков.
– Можешь не утруждаться, – скривил губы в свою очередь Лукин. – На своей шкуре прочувствовали.
– В общем, из огня да в полымя…
Лукин вдруг пружинисто отодвинулся от стены, резко повернулся к Маркову, спросил с нажимом:
– А ты забыл, что делали дома люди в форме со звездами?
– Такое не забывается. Да я тебе за последние двадцать лет список еще и продолжу.
– В общих чертах и это знаю. Читаем прессу.
Помолчали.
– Опять нас распяли, – произнес Лукин совсем другим, изменившимся тоном, устремляя взгляд куда-то вверх, в сводчатую кладку потолка.
– Да! – повернувшись и глядя ему прямо в глаза, твердо произнес Марков.
– За распятием следует воскресение, – испытующе поглядел на старого друга Лукин. – Что скажешь?
– Скажу, что верю в это. Только от нас все зависеть будет. Никому мы, кроме нас самих, не нужны. Ни германцам, ни союзникам западным, ни черту в ступе. Все они только поживиться за наш счет хотели и хотят. И никто за нас во всем этом не разберется.
– Не так все должно было быть, Жорж. Не так! – обхватил ладонями виски Лукин. – Это мы в восемнадцатом должны были с победой вернуться с германского фронта. Домой вернуться, в нашу Россию…
– Значит, согрешили.
– И до сих пор не покаялись.
– Не грусти, Сашка, – придвинулся к другу Марков. – Господь никому не дает ноши непосильной. Сам помнишь, кто за други своя жизнь положит, тот спасется…
– Задушат они вас в объятиях за сегодняшнюю победу, – покачал головой Лукин. – Власть-то безбожная.
– Так нежто за власть бьемся? – спросил Марков.
Вопрос был настолько риторическим и не требующим ответа, что они с Лукиным только хмыкнули.
– А вот вам тяжелее будет, – кивнул на орла над карманом у Лукина Марков.
– Да и пусть, – отмахнулся Сашка. – Главное, чтобы хоть когда-нибудь поняли, зачем и отчего мы такие были.
– Поймут! – убежденно произнес Марков. – И тогда не станет отдельно вас и нас. А будем снова все вместе мы.
– Уф-ф! – опять откинулся к стене Лукин. – Ну и разговор мы с тобой затеяли…
Они просидели еще около часа, негромко рассказывая каждый о своих прожитых годах. Выяснялось, что лиха хватили оба через край. Слушая друг друга, только легонько покачивали головами. Лукин рассказывал другу о том, как армия уходила из Крыма, о суровой жизни в лагерях Галлиполи, о времени надежд и отчаяния. Очень многие тогда не выдерживали: стрелялись, возвращались, просто уходили. Лукин верил, что его долг и служба продолжаются, и вернуться он может только в том же качестве, в каком покидал Россию – открыто, не таясь, русским офицером, с тем пониманием чести и совести, какое он исповедовал всю свою жизнь. Но шансы на такое возвращение, какое рисовали себе эмигранты, на «весенний поход», казалось, падали с каждым месяцем. Затем эти месяцы начали складываться в годы. Быть может, он когда-нибудь и вернулся бы – такой постылой иной раз была жизнь на чужбине. За себя лично он не боялся. Причем вернулся именно таким, с теми же взглядами, которые исповедовал с самого начала русской смуты, вернулся бы, ничуть этих взглядов не скрывая. Тем более что тоска и беспокойство за оставленную на родине семью никогда не покидали Лукина. Однако было обстоятельство, удерживавшее его от этого шага. Сашка боялся своим возвращением навлечь на родных людей репрессии со стороны советской власти. Он не знал, где они, как устроились, живы ли вообще. И еще он не расставался с надеждой вернуться домой с победой. Стать другим означало бы сломаться.
Лукин был из той категории людей, которые не ломаются. Не ломаются – и все тут! Ни при каких обстоятельствах – натура такая. Марков знал это прекрасно еще по кадетскому корпусу – чем больше на Сашку давили, тем сильнее он упирался. Даже впадал в какой-то отчаянный азарт, отстаивая свою точку зрения. Они и познакомились в младших классах при обстоятельствах, когда пришедшего к ним новичка кадеты принялись травить всем коллективом. Сейчас по прошествии стольких лет уже и не упомнить, что послужило поводом. Но гадости ему устраивали изощренные, прежде всего пытаясь сломать, унизить морально. Дети вообще бывают беспричинно жестоки. Лукин не сдавался. Тогда весь класс объявил ему бойкот. Низкое, стадное чувство. Приехавший позже остальных из летнего отпуска Марков, не раздумывая, сразу же встал на сторону новенького. Он даже не стал вникать в суть конфликта – просто, по мнению Жоржа, была попрана справедливость.
– Как вас зовут, мальчик? – демонстративно при всех спросил Марков на прогулке после занятий.
Окруженный сверстниками, на заднем дворе корпуса стоял, прислонившись спиной к кирпичной стене, десятилетний кадетик в белой косоворотке и черных брючках навыпуск. Бросив на Жоржа упрямый взгляд зеленоватых глаз, отвечал с вызовом, откинув со лба рыжеватую челку:
Я – Лукин!.
Марков сделал тогда шаг вперед. Толпа одноклассников призывно загудела в предвкушении драки. Мальчик сжал кулаки и приготовился защищаться.
Марков! – протянул руку Георгий…
С тех пор они стали лучшими друзьями. Закончив Симбирский корпус, поступили в Павловское военное училище в Петербурге. Затем были выпуск, недолгая служба в мирное время и Великая война. А потом в России случилась национальная катастрофа. И если кто-то мог оставаться в стороне, то только не такие, как Лукин и Марков. И Марков знал про друга – дело было не в гордости, любовь к родине и семье всегда перевешивали в Лукине личную гордость. Просто как тебя могут уважать близкие, если ты сам себя уважать перестанешь? А таким, каким он был всю свою жизнь, Сашка Лукин не протянул бы в советской России и недели. И прежде всего, это прекрасно понимал он сам. Это не означало, что он был во всем прав. Конечно, они делали ошибки. Но такие, как они с Марковым, были самыми отъявленными врагами новой власти – просто за то, что право думать и действовать по своему усмотрению ставили выше собственной безопасности и даже жизни. Чувство внутренней, нравственной свободы и справедливости – вот то, что накрепко оставалось в них от старой России. Прежде всего, за это толпа и убивала в гражданскую вне зависимости от политических воззрений. А затем именно за это сажали и расстреливали в последующие годы. Создавался мир, в котором не оставалось места непосредственным и действенным реакциям со стороны тех, кто был несогласен или недоволен.
Марков выразил другу полное свое понимание – в этом они всегда были одинаковы. Марков удивлялся тому, что сам так долго оставался на свободе при коммунистическом режиме. История на Вологодском вокзале спасла его тогда от более печальной участи. Жоржу в каком-то смысле было несколько легче – собственной семьей он так и не обзавелся. Хотя могло сложиться и, пожалуй, не раз. Но Марков считал себя не в праве брать перед другими людьми обязательства, исполнение которых зависит не только от него, но и от обстоятельств вокруг, которые он никак не мог назвать нормальными. Не те времена…
Потом Лукин рассказывал про распыление армии, про формирование Русского общевоинского союза. Он всегда держал связь с отделами союза, кочуя по Европе – ждал призыва снова взяться за прерванное в 1920 году дело. Они сошлись с Марковым в убеждении, что дело это надо продолжать, даже если при жизни они не увидят реальных результатов. То, что белая борьба всегда носила на себе отпечаток обреченности, отнюдь не значило для них, что борьба эта не имеет смысла. Турция, Греция, Югославия, Австрия, Германия, снова Югославия – вот эмигрантские вехи Лукина. Через какое-то время стало набирать силу движение за возвращение в Россию. Эмигрантам обещали прощение. Сашку глубоко возмутила такая постановка вопроса – прощают тех, кто виноват, а он виноватым себя не считал. По крайней мере, перед этой незаконной властью.
– Не верю! – обрубил тогда Лукин, когда его пытались обработать на предмет возвращения. – Но даже если у них ничего не будет против меня, у меня останется кое-что против них…
Единственное, в чем он тогда колебался долго и мучительно, – это попытаться или нет через «возвращенцев» навести справки о жене и сыне и в случае удачи попробовать вывезти их за границу. После тяжелых раздумий пришел к выводу, что это может навредить Лизе и Ване. Из гражданской войны им было вынесено стойкое убеждение – иметь дело с большевиками нельзя ни при каких обстоятельствах.
Чтобы добыть себе пропитание, приходилось браться за любую работу. На Адриатике Лукин разгружал пароходы. В Берлине Сашка работал таксистом. Нужно было выдержать экзамен – знать более двенадцати тысяч улиц и площадей германской столицы! Марков заметил: сегодня большинство из них уже лежало в развалинах. Лукин не выразил сожаления – он наблюдал в двадцатые годы становление нацистского движения, считал его примитивным и порочным. Оно было ему глубоко противно. Сашка усматривал в нем очень близкое сходство с большевизмом, с той лишь разницей, что нацисты в основном гробили чужие народы, а большевики свой собственный…