Погибель Империи. Наша история 1965–1993. Похмелье — страница 15 из 96

«Вчера были у меня Солженицын, Вознесенский… Солженицын говорит, что главный редактор «Нового мира» Твардовский должен побывать на аудиенции у Брежнева с предложением – либо закрыть журнал, либо ослабить цензуру».

Солженицын частый гость у Чуковского. А в 65-м, после изъятия его романа «В круге первом», он просто на некоторое время поселился у него. В 67-м в доме Чуковского Солженицын пишет письмо съезду писателей о необходимости отмены цензуры. Чуковский пишет:

«Я горячо ему сочувствовал, но ведь государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду. А кроме того, свобода слова нужна очень ограниченному кругу людей».

Чуковский продолжает: «Солженицын чувствует себя победителем. Я сегодня завтракал с ним. Солженицын утверждает, что государство пойдет на уступки и говорит, что, по крайней мере, в ближайшие три месяца его не убьют из-за угла. Походка у него уверенная, он источает из себя радость».

Чуковский, глядя на Солженицына, вспоминает Блока.

За два месяца до смерти Блок, который ничего больше не пишет, высказался в письме к Чуковскому: «Сейчас у меня нет ни души, ни тела нет. Слопала-таки, поганая, гугнивая, родимая матушка-Россия, как чушка своего поросенка». Они виделись в последний раз незадолго до этого письма. Чуковский читал лекцию о Блоке. Выступал в одной манжете, второй нет. Блок был в зале. Все вокруг шептались, говорили, что Блок просто мертвец. Они с Чуковским тогда сфотографировались.

О том, что Блок умер, Чуковский узнает в Псковской губернии, куда увез семью из Петрограда, чтобы спасти от голодной смерти. Он едет с дочкой на телеге мельничихи и думает: «Каждый дом здесь, кривой, серый говорит: «А Блока нету. И не надо Блока. Я и знать не хочу, что за Блок. И все эти сволочные дома на самом деле сожрали его».

НЭП, который скоро введут, не принесет Чуковскому эстетического отдыха. «Мужчины счастливы, что на свете есть карты, бега, вина и женщины. Красивого женского мяса – целые вагоны, на каждом шагу – любовь к вещам и удовольствиям страшная. Все живут зоологией и физиологией – ходят по улицам желудки и половые органы и притворяются людьми».

Внутри привычной ему среды интеллигенции – после смерти Блока, расстрела Гумилева, после 4 лет голода, запрета свободы слова, террора – углубление раскола: сотрудничать или не сотрудничать с властью. Чуковский и сам в отчаянии. Но НЭП, новая экономическая политика, первая советская оттепель, означает выход из голода, открытие частных издательств, возможность работы. Возвращение к подобию привычной жизни вводит в заблуждение. В это время в эмиграции писатель Алексей Толстой напечатал в лояльной Советской России газете «Накануне» письмо, где призвал «признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским. А признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни». В России письмо Толстого напечатала газета «Известия». Чуковский читает письмо Толстого. Чуковский пишет Толстому. «С умилением я читал Ваше письмо в «Известиях». Да, это то, что чувствую я давно – с самого начала революции». Чуковский пишет: «Говорить о гибели России могут только эмигранты в Париже, Софии и Праге. Но, дорогой Толстой, «не думайте, что эмигранты только за границей. В 19-м году я основал Дом искусств, устроил общежитие, библиотеку. И вижу теперь, что создал клоаку. Все сплетничают, интригуют, бездельничают – эмигранты, эмигранты! Те, которые живут здесь, еще более за рубежом, чем Вы. Нет, Толстой, Вы должны вернуться сюда гордо с ясной душой. Вся эта мразь не достойна того, чтобы перед ней извинялись». Кроме того, в письме Чуковский упоминает несколько фамилий. Что делает письмо доносом. Толстой, не имея на то указаний Чуковского, публикует это письмо как открытое. «Правда» перепечатывает фрагменты письма, одобрительно комментирует его. Чуковский на грани сумасшествия. Чуковский пишет писателю Замятину, которого он помянул в письме: «То, что я пережил в эти дни, сделало меня другим человеком, и я думаю, что мне уже не поднять головы. По совести, я считаю себя не лукавым, не двуличным человеком, а просто – страшно искривленным, смертельно изнуренным».

В 30-м Чуковский будет в восторге от колхозов. Он соглашается с писателем Юрием Тыняновым, который говорит: «Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивающих мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин называться гениальнейшим человеком эпохи». Но в 1933-м, после смертельного голода, возникшего как следствие сталинской коллективизации, тот же Чуковский запишет в дневнике: «Видел комбинат для подкидышей, которых в голод дюжинами в Киеве на Крещатике подбирала милиция. Дети с большими животами, с кривыми ногами, с глистами во рту, с безбелковыми отеками. Многие тут же умирали. Хотелось бежать от них куда глаза глядят».

В 36-м тех, кто выжил, приезжают усыновлять. Чуковский пишет: «Я видел нескольких мужчин и жен ответственных работников. Долго примериваются, вглядываются, возьмут на руки то одного, то другого. Дети тоже примериваются. Если их хочет усыновить небогатый, они говорят: «Не пойдем: не на машине приехал».

В 37-м напишет: «Хороши только дети. Но что с ними делают». Чуковский в 37-м уже пишет письма в защиту арестованных.

Ходатайствует о писателе Пантелееве, филологе Оксмане. И это при том, что Чуковский крайне осторожен. В дневнике за 37-й год – три страницы. А в 38-м записей нет вовсе. В 37-м пишет о пустяках: «И между прочим два слова – Лидина трагедия». Это означает – арест мужа дочери Чуковского, блестящего физика-теоретика Матвея Бронштейна, приятеля Ландау и, несомненно, потенциального участника советского атомного проекта. Письмо в его защиту пишут академики Фок, Тамм, Вавилов. Чуковский пишет Сталину: «Дорогой Иосиф Виссарионович, за свою долгую жизнь я близко знал многих знаменитых людей». Останавливается на секунду. Однажды, в других обстоятельствах и в другое время, в 1910 году в дневнике Чуковский уже перечислял имена тех, с кем ему посчастливилось познакомиться: «Я близко узнал Алексея Толстого, Леонида Андреева, Аркадия Аверченко, Тэффи, Александра Бенуа, Кустодиева, Добужинского, Шаляпина, Комиссаржевскую, Собинова и нашел истинного друга в лице академика Анатолия Федоровича Кони». Это знакомые Чуковского по поселку Куоккала, популярному среди петербургской интеллигенции дачному месту. В Куоккале была блаженная возможность свободного интеллектуального общения. Море. Он тогда много и с удовольствием работал. Дружил с Репиным. Там из сочетания Чуковский и Куоккала возникает его «Чукоккала» – альбом, в котором кто только не оставил свои записи или рисунки. Легкомысленная, игривая книжка. Которая в 37-м – чистая нелегальщина. Потому что большинство авторов «Чукоккалы» давно вне закона. Так вот теперь, в 37-м, он пишет Сталину в защиту мужа дочери: «Я близко знал многих знаменитых людей – Репина, Горького, Маяковского, Валерия Брюсова, Леонида Андреева, Станиславского, – и потому мне часто случалось испытывать чувство восхищения человеческой личностью. Такое же чувство я испытывал всякий раз, когда мне доводилось встречаться с молодым физиком Матвеем Бронштейном».

Матвей Бронштейн был расстрелян в 38-м. Одно время с ним в камере сидел артист и режиссер Дикий, впоследствии исполнитель роли Сталина. Дикий вспоминал: Матвей сокамерникам читал наизусть Блока. Бронштейну инкриминировали участие в «контрреволюционной организации интеллигенции, боровшейся за установление политического строя, при котором интеллигенция участвовала бы в управлении государством наравне с другими слоями населения по примеру стран Запада».

В 39-м Чуковский просит за арестованного поэта Николая Заболоцкого. Впоследствии выяснится, что Заболоцкого допрашивал и пытал тот же следователь Лупандин, который вел дело Матвея Бронштейна.

40-й год в дневнике неожиданно откровенный. Начинается словами: «Состояние мое душевное таково, что даже предстоящая мне операция кажется мне отдыхом и счастьем». Дальше: «Был у меня сегодня утром Е. В. Тарле – приезжал сговориться, как хлопотать о Шурочке Богданович».

Эту Шурочку Чуковский знает с ее детства. С 900-х годов. Со счастливой Куоккалы. Теперь Шурочка арестована в Харькове, после ареста ее мужа. Она уже погибла в тюрьме в ходе следствия. Но ни Чуковский, ни знаменитый историк Тарле не знают об этом и собираются хлопотать. И дальше в дневнике совсем уж откровенно: «Сидит у меня внизу А. А.» (т. е. Анна Андреевна Ахматова). Вчера Фадеев прислал ей большое письмо. Что он дозвонился до нужного ей человека и что он сведет ее с этим человеком». Это уже просто означает, что Ахматова пытается спасти своего арестованного сына и Фадеев пытается ей помочь.

Завершается 40-й год словами: «Был у Ахматовой. Лежит. Говорить было, собственно, не о чем. Говорили о новой книжке переводов Пастернака». Слова Чуковского – «говорить было, собственно, не о чем» – означают, что нет надежды на спасение близких и нет слов, чтобы выразить эту безнадежность.

Четверть века спустя дочка Чуковского Лидия, которая пишет «Записки об Анне Ахматовой», в доме Ахматовой познакомится с молодым поэтом и будущим нобелевским лауреатом Иосифом Бродским. И Чуковский будет защищать Бродского, когда его будут травить. Он не поклонник стихов Бродского. Но он защищает талант.

Два старых человека – Чуковский и другой детский писатель и знаменитый переводчик Шекспира, Бернса Самуил Маршак, – будучи в больнице, пробираются к телефону и звонят, чтобы выяснить, как закончился суд над Бродским. Маршаку становится плохо. Когда приходит в себя, говорит: «А я думал, что умираю». И они, два старика, снова звонят по телефону и, как могут, хлопочут.

В 62-м защищает художников-авангардистов. Получает разнос от Хрущева. Пишет:

«Я не питаю нежных чувств к Эрнсту Неизвестному, но то, как поступили с ним, внушает мне негодование. Ненавижу я деспотизм в области искусства».