Поиск марсианских каналов начал не Лоуэлл. В 1877 году итальянский астроном Джованни Скьяпарелли сообщил, что на поверхности Марса обнаружены canali,тем самым запустив среди англоговорящих астрономов поиск искусственных черт рельефа на поверхности планеты. Лоуэлл был единственным, кто подтвердил наблюдения Скьяпарелли. Увы, итальянское слово canali по-английски означает «проливы» (черты рельефа природного происхождения, представленные на Марсе в избытке), а не «каналы», как оно было ошибочно переведено на английский.
Когда в 1965 году космический летательный аппарат НАСА «Маринер» пролетел мимо Марса, сделав первые фотографии его поверхности, существование каналов было убедительно опровергнуто. Если Марс и был когда-то населен разумной жизнью[203], то либо эта цивилизация скрыла следы своего существования, либо их стерло время – так же как, по словам ученых, случится примерно через двадцать тысяч лет после исчезновения с лица Земли человечества.
Однако потребовалось еще сорок лет, чтобы объяснить, что именно так долго наблюдал и описывал Лоуэлл.
Печатая эти строки, я сижу у кровати своей бабушки. Последние несколько лет, после того как стало ясно, что пребывание в доме престарелых – слишком большое для нее испытание, она живет с моими родителями. Сейчас она боˊльшую часть дня спит. Мать говорит, что бабушка просит будить ее всякий раз, как кто-нибудь приходит ее навестить. Это противоречит всем моим инстинктам – никогда не будить спящих младенцев, никогда не будить умирающих бабушек, – но в этом случае я действую исходя из того, что знаю, а не из того, что чувствую. Ее веки поднимаются, и вместе с ними поднимаются в улыбке уголки губ, словно они соединены ниточками.
Она, как всегда, полностью в своем уме. Есть столько всего, о чем нам с ней нужно поговорить в последний раз, но, несмотря на это – или из-за этого, – мне кажется, что нам не о чем говорить. Поэтому мы в основном просто сидим молча. Иногда она бодрствует, иногда снова засыпает. Иногда, пока она отдыхает, я спускаюсь вниз и болтаю с родителями. Иногда, как сейчас, остаюсь с ней. Еще один способ заполнить эти часы для меня – это сесть за руль и проехать по городу по местам своей юности: ресторан мистера Л. исчез, исчезла аптека «Хиггерс-Драгз», книжный «Политика и проза» переехал на другую сторону улицы и превратился в империю, игровая площадка школы Шеридана[204] уступила место зданию с новыми учебными классами, парк Форт Рино до сих пор на месте, хотя группа «Фугази» давно распалась.
Все изменилось в размерах. «Высокий холм», с которого мы с братом на слабоˊ съезжали на великах без тормозов, теперь в лучшем случае пологий склон. Дорога до школы, которая занимала у меня почти час, оказывается не длиннее шести кварталов. Но сама школа, которая запомнилась мне маленькой, огромна – во много раз больше школы, в которую теперь ходят мои дети. В том, как искажается мое чувство масштаба, нет особой последовательности, но искажается оно конкретно.
Самым странным было увидеть дом, где я прожил первые девять лет своей жизни. На этот раз меня подвело не чувство масштаба, а масштаб чувств. Я был уверен, что, увидев этот дом снова через несколько десятков лет, обязательно расчувствуюсь, но на самом деле испытал всего лишь небольшой интерес и через десять минут был вполне рад уйти восвояси.
Несколько лет назад одна художница провела серию длинных интервью с каждым из моих братьев и мной, зарисовывая наши воспоминания о доме нашего детства. «Какого цвета входная дверь? Что ты видишь при входе? Пол голый или с ковром? Сколько ступенек в лестнице на второй этаж? Как выглядят перила? Есть ли на окнах шторы? Сколько лампочек в люстре? (Все ее вопросы задавались в настоящем времени.) Потом она представила три разных плана нашего дома, соответствующих нашим воспоминаниям. Расхождения были ошеломительными: разная конфигурация комнат, разный масштаб, даже разное количество этажей. Как такое возможно? Это было не какое-то здание, куда мы заходили всего несколько раз. Это был дом, в котором нас вырастили. Возможно, ее эксперимент доказал, что полагаться на память можно еще меньше, чем мы думали, или что в детстве мы были слишком заняты, чтобы обращать внимание на то, что нас окружало. Но намного больше тревоги вызывает вероятность того, что дом – который мы считаем неотъемлемой частью историй, которые придумываем сами, и тех, в которые верим, – вовсе не настолько важен, как нам кажется. Возможно, что в конце концов дом – это всего лишь место.
После падения Римской империи на пропитанной кровью земле Колизея расцвели экзотические растения, каких нигде в Европе раньше никогда не видели. Они все росли и росли, покоряя балюстрады и душаˊ колонны. На какое-то время, хотя и не преднамеренно, Колизей стал самым большим в мире ботаническим садом. Семена тех растений случайно выпали из шкур быков, медведей, тигров и жирафов, которых везли из далеких стран на убой гладиаторам. Растения заполнили то место, откуда ушла Римская империя.
Когда мы с бабушкой ходили по выходным гулять в парк, она присаживалась отдохнуть на каждой скамейке – возможно, было бы точнее назвать те воскресенья часами отдыха, прерываемого на секунды ходьбы. Обычно мы сидели молча. Иногда она давала мне жизненные советы: «Женись на той, кто чуточку глупее тебя», «Влюбиться в богачку так же просто, как в бедную», «Раз ты заплатил за хлеб в корзинке, тебе следует его взять». Частенько она клала свою огромную руку мне на колено и говорила: «Ты – моя месть».
Меня всегда озадачивало это ее заявление, и за прошедшие годы я придумал ему несколько объяснений. «Месть» в английском[205] происходит от латинского слова vindicare, что означает «видеть свободным» или «заявлять притязания». Возвращать свободу. Возвращать утраченное. Чтобы полностью отомстить геноциду, целью которого является стереть с лица земли вас и ваш народ, нужно создать семью. Чтобы полностью отомстить силе, которая пытается заявить на вас права и заточить в темницу, нужно вновь обрести свободу, заявить права на свою жизнь. Может быть, когда бабушка смотрела на своих детей, внуков и правнуков, она видела что-то подобное собственному Колизею, полному цветущей, красочной, неповторимой жизни, впечатляющей именно по причине своей невероятности. Если мы начнем борьбу с экологическим кризисом прямо сейчас, будущая жизнь, которой мы дадим возможность расцвести – возвращенная, освобожденная, – сможет выглядеть подобным же образом.
Ответ на вопрос, что именно Лоуэлл столько лет наблюдал и документировал, был получен лишь в 2003 году. Оптик-пенсионер, Шерман Шульц, заметил, что усовершенствования, которым Лоуэлл подверг свой телескоп, превратили его в подобие прибора, которым определяют катаракту. Крошечный диаметр объектива, который, как казалось Лоуэллу, увеличивал четкость изображения наблюдаемых им планет, отбрасывал тени от его собственных кровеносных сосудов и помутнений в стекловидном теле его глаза на сетчатку, делая их видимыми. Волей случая Лоуэлл взял прибор, изобретенный для открытия объектов, наиболее удаленных от глаз наблюдателей, и изменил его, заставив открывать то, что наиболее к ним приближено. Он родился вскоре после промышленной революции – времени, когда человечество Запада самым радикальным образом навязывало Земле свою собственную точку зрения, навсегда меняя ее. Карты, которые рисовал Лоуэлл, представлявшиеся ему картами планеты с умирающей цивилизацией, были картами структур и дефектов его собственных глаз.
Дом, в котором я вырос, не уменьшился в размерах, как не уменьшились и руки моей бабушки. Подобно Лоуэллу, я ошибочно отношу наблюдаемые мною явления к внешним изменениям вместо внутренних. Даже те из нас, кто признает антропогенную природу изменения климата, отрицает, что мы лично ему способствуем. Мы верим, что экологический кризис вызван могущественными внешними силами и поэтому может быть разрешен только могущественными внешними силами. Однако с признания того, что мы несем ответственность за проблему, начинается признание нашей ответственности за ее решение.
Либо планета отомстит нам, либо мы станем ее местью.
Дом почти всегда неосязаем
Я печатаю эти строки в Бруклине, сидя на полу в спальне своего сына. Днем он практически не проводит здесь время, а значит, и я тоже, кроме тех минут, когда привожу в порядок его постель. И поэтому я до сих пор могу различить нюансы, которыми ее запах отличается от запаха остальной части дома: почти неуловимый плесневый грибок на собрании детских книжек о знаковых исторических событиях, унаследованном им от дяди, мыло и шампунь, которыми моется только он, запахи мягких игрушек: медведей, поросят и тигров, полученных на дни рождения, выигранных на ярмарках или выменянных на молочные зубы.
Вам когда-нибудь случалось внезапно осознать, как пахнет ваш дом? Может быть, по возвращении из долгой поездки? Или когда это отмечает кто-то из гостей? В нормальных обстоятельствах мы буквально не способны чувствовать запах того места, где живем, запах привычных вещей. По мнению когнитивного психолога[206] Памелы Далтон, требуется всего два вдоха, чтобы «рецепторы вашего носа как бы выключились». Убедившись, что запах не несет угрозы, мы перестаем обращать на него внимание. Заведите освежитель воздуха в туалете, и через неделю вы пойдете проверять, не закончился ли он. Такая быстрая адаптация к запахам, скорее всего, результат эволюции: вместо того чтобы растрачивать внимание на нечто, заведомо не несущее опасности, мы можем направить ресурсы на выявление новых, потенциально опасных раздражителей, находящихся поблизости. Многие биологи-дарвинисты полагают, что эта способность возникла из необходимости определять, когда мясо становилось непригодным для пищи.