В один момент где-то вдалеке грохнуло, а потом — будто зеленоватое пятно пролетело вниз. Это сбили Гаспаро.
Наверху надрывалась сирена. Туман разрезали фонари. Макс спускался вниз, глубже и глубже. Поганый воздух резал лёгкие. Сверху стали палить вслепую, и один из огненных шаров зацепил кончик виверньего крыла — Максу едва удалось удержать зверя от рёва…
Потом всё помутилось. Следующее, что Макс помнил, было пещерой, в которой плясал слабый огонёк костерка. Виверн лежал ворохом тряпок, его туша ходила вверх-вниз от шумного, с присвистом дыхания. Макс лежал на спине, весь пол был покрыт бархастистым мягким мхом, а на каменной стене висел цветастый тканый ковёр с какими-то узорами, и эти узоры кружились, кружились, кружились перед глазами.
— И там… там была женщина.
Потом Макс убедил себя, что никакой женщины не было.
Мало ли что могло привидеться ему в отравленном тумане, в чёрной ненастной ночи, после падения и на грани смерти? Право слово, он мог бы увидеть самого Господа, и никто не сказал бы потом и слова удивления.
Но Господа не было видно с той глубины. Вместо него была женщина, бледнокожая и нескладная, как все чужаки. У неё были длинные белые пальцы и изящные запястья, все унизанные браслетами, а на лысом затылке были вытатуированы какие-то символы.
Они были почти такие, как на ковре. Там будто плясали сложенные из палочек и треугольников человечки. Примитивное, низкое искусство, — но человечки были словно живые.
Женщина тронула лоб Макса и поднесла чашу с водой. Он выпил, не ощутив вкуса. Женщина ворковала что-то на своём языке, гортанно-звонком и странно певучем, но Макс не понимал её слов: по-чужацки он знал только самые простые команды.
— Я не понимаю, — сказал Макс.
Женщина погладила его по голове, как ребёнка.
— Почему ты мне помогаешь?
Он сел, — спина отозвалась стреляющей болью. Макс не помнил посадки. Похоже, он потерял сознание то ли от боли после попадания снаряда, то ли от отравы в воздухе.
Виверн плакал, как ребёнок. Зверь потерял самый кончик крыла, полотнище было мокрым, поверх лежал ковёр вроде того, что на стене, — похоже, странная женщина смогла сбить жадное пламя.
Пещерка была жилой и хранила в себе следы былой роскоши. У стены громоздились крупные медные чаши, когда-то начищенные до блеску, с узорами и даже каменьями. На трюмо выстроились маленькой армией скляночки, изящные и нежные, рядом с ними лежали нож и пистолет. Чуть поодаль — детская коляска в красном блестящем корпусе, из которого чуть торчало вышитое одеяло.
Женщина снова погладила Макса по голове, а потом уселась на табурет и принялась покачивать коляску туда-сюда, туда-сюда, и напевать что-то на своём языке.
Максу показалось: она сумасшедшая. Он ходил по пещере мягко и медленно, неслышно шагая по пружинящему мху. Мох был везде, глухо-зелёный, бархатистый и ласковый. Фугас в сумке был цел, винтовка лежала рядом с Максом, виверн, воркуя, баюкал собственное крыло…
Мох был везде, нежный и льнущий к рукам. У самых стен он едва заметно цвёл крошечными жёлтыми цветами, а в центре пещеры обступал коричневатыми буграми чашу костра. Мох хранил в себе следы шагов, будто продавленные дорожки в зелени.
Какие-то сумки, перевязанный верёвкой чемодан. Стопка цветастого тряпья. Несколько брошюр, чем-то похожих на тетради, — так выглядели чужацкие газеты, и Макс видел ровные столбцы непонятных букв.
Он снова оглянулся на женщину. Ему хотелось сказать что-то, то ли предупредить, то ли извиниться, то ли… он сам не знал, что именно. Женщина сидела на своём табурете, прикрыв глаза, и едва слышно пела незнакомую песню, на незнакомом языке, в которой Макс не мог разобрать ни слова, — и всё равно узнавал в ней колыбельную, болезненно похожую на ту, что когда-то пела мама.
Макс облизнул пересохшие губы и подошёл, готовясь изобразить что-то пальцами, — и осёкся.
Коляска была пустой. Только вышитое одеяло, густо испачканное тёмной, почти чёрной кровью.
Позже, когда Макс убедил себя, что никакой женщины не было, он решил: виверн просто забрался в первую пещеру, которую считал подходящей. И может быть даже, там кто-то когда-то жил, в этой пещере, раз уж в память так врезались то трюмо и те газеты.
Но женщины никакой не было. Не было белых тонких запястьев, не было песни, не было пустой коляски. Это всё было видением из-за отравленного воздуха, а на самом деле Макс очнулся сам, и у Макса была работа. Он успокоил виверна, забрав себе боль в его крыле, вылетел по приборам и дошёл до нужных координат, закрепил фугас под перешейком.
Кнопка оказалась смятой, — вероятно, повредилась при падении. Макс долбанул по ней кулаком посильнее, но начинённое смертью яйцо оказалось глухо. Тогда Макс отлетел подальше, взялся за оружие…
У него дрожали руки. Седло под ним тряслось, виверну тяжело было висеть на месте с драным крылом. Но в тот момент, когда Макс вскинул винтовку, в мире не было ничего, кроме прицела и жёлтого круга на боку фугаса.
Дымный цветок распустился в тумане за секунду до того, как Макса оглушило взрывом.
Он не убил эту женщину, нет. Её просто никогда не было. Он не убил её, как не убивал никого из тех людей, которые были его мишенями раньше. Из неба не видно лиц, и так легко думать, что все они — просто числа в сводке командования… И женщины той не было, не было кобыльной, не было коляски, ничего этого не было. Макс повторял себе это раз за разом, но это помогало мало и плохо, потому что отравленный воздух уже поселил внутри невыносимую мысль, которую невозможно думать на войне, чтобы не сойти с ума.
Мы и они — враги, чужаки, нелюди, которых мы приняли как гостей, а они стали жечь нашу землю, — мы и они… всё, что мы делаем — так это убиваем друг друга. Они захотели лишнего, мы не отдали своё, кто-то торговался, кто-то льстил и подкупал, кто-то сказал важные слова, кто-то другой ответил, кто-то отдал приказ стрелять. Когда вообще война перестаёт быть политикой и становится просто войной?
Там, на перешейке, жили люди. Глупо думать, будто их там не было, даже если та женщина была лишь призраком, придуманным его пьяным сознанием. Что хуже того, вслед за перешейком взрывная волна захлестнула чужацкий столп, там горело и взрывалось, и по сей день было ясно не до конца, что осталось от него вообще и осталось ли хоть что-то.
Там были чужаки, вооружённые горящими шарами и кислотой, чужаки, которые пытали Гаспаро, да упокоится его дух в руках Господа… чужаки, которые не хотели умирать так же, как не хотел умирать Макс.
Было ли можно — не взрывать? Сколько ещё людей, которых Макс клялся защищать, погибло бы, если бы взрыва не было? Сколько ещё лет горела бы наша земля? Разве ведь мы не важнее, чем…
Макс не мог этого думать. Макс не мог этого видеть. Ему казалось: сетчатку выжгло взрывом, вместо тумана вокруг — чернота, в ушах — звон. И за этим звоном не слышно мерного скрипа пустой коляски и песни, в которой невозможно разобрать слов.
Кто-то управлял максовыми руками, когда он вёл виверна через пыль и грохот сперва в небо, а затем и к родному столпу. Сам Макс знал, что раненому зверю не хватит сил долететь, и тихо радовался этому. Кто-то управлял им, когда утомлённый зверь замер, и осталось только ждать, пока ветер в распластанных крыльях устанет его держать. Кто-то другой — не Макс — видел, как стремительно приближается крутой каместый склон, в котором виверн напрасно пытается найти место для посадки…
Потом было только падение.
— Теперь я даю интервью, — глухо сказал Макс. — О том, как быть героем. Моя новая служба…
Макс всегда был везунчик, про него все это знали. И в тот раз ему тоже повезло: с разбившегося виверна Макс рухнул удивительно удачно, на какой-то уступ, оставшийся от расколотого взрывом перешейка, и его даже смогли оттуда достать.
Макса представили к награде. Долго опрашивали, сперва военные, потом учёные, воодушевлённые эффективностью своего изобретения, — кто упоминал, что чертежи оказались утеряны, уничтожены вместе с базой, но их будут восстанавливать, а фугасы станут изготавливать на отдельных заводах, а не в экспериментальной лаборатории. Потом Макс склонил голову перед флагами и был назван героем. Он улыбался с фотографий, летал на парадах и давал интервью.
Но что, по правде, героического в том, чтобы уничтожить кусок мира и даже не умереть при этом?
— Ты всё сделал верно. Если бы ты не сделал этого, то…
— Я знаю.
О, он действительно знал. Всякий раз, когда к нему приходили снова кощунственные сомнения, он вспоминал много аргументов, много чисел, много сводок и много разных «бы». Макс всё знал про приказы, про задачи и про то, что иногда ты или тебя, и иногда кому-то нужно умереть для того, чтобы жили другие. Макс заставил себя прочесть список потерь — тот, что вели в штабе дивизионов, из одних только жертв воздушных боёв, ужасающий, душащий, бесконечный список…
Всё рациональное, что только в нём было, знало: так было правильно. Так было нужно. Рациональное умело сравнивать смерть с другой смертью и понимало, что одна смерть лучше, чем много смертей, и сколько каждая из них стоит.
В этом рациональном было много не героического, а чудовищного. Они все были чудовища, и Макс — одно из самых страшных. И, один раз увидев это в случайном всплеске, Макс не мог больше перестать это видеть.
Даже когда его глаза заливала чернота.
— Ты не чудовище, — тихо сказала Маргарета и сжала его пальцы. — Ты…
— Я работаю героем, — усмехнулся Макс. — Красивой картинкой, в которой мы молодцы, а на них гневался Господ. Я поддерживаю народный дух, и всё такое. Потому что миру нужны герои, понимаешь? И я хотел бы вернуться, но…
Но я застрял там. Макс не смог сказать этого вслух, но она, конечно, поняла.
Я не вижу тот взрыв в кошмарах, потому что всё, что приходит в кошмарах — это то, что уже стало прошлым. А я всё ещё там. И лес похож на мох, а я не могу больше видеть мох, я не могу видеть, я не могу думать, я не могу, не могу, не могу.