— Нет, — бросил Максимилиан явно куда громче, чем требовалось, и Маргарета вздрогнула и остановилась у двери.
Его уговаривали два голоса, добродушный мужской и стервозный, немного визгливый женский. Там говорилось что-то про долг перед родиной, лазарет, лицо и неуместный героизм.
Маргарета шагнула назад, в темноту, а потом присела на чурбан под виверновым навесом.
— Нет, — повторил Максимилиан. — Я вернусь сам, на виверне.
Что ему отвечали, Маргарета не слышала, но легко могла додумать: там было наверняка и о том, что здоровье всадника, тем более клинового победного дивизиона, дороже глупых принципов, и о том, что старая метеостанция в глухом лесу никак не предназначена для восстановления после травм.
Потом что-то хлопнуло, и Маргарета вжалась в тень от столба. Мужчина с добродушным лицом оказался бородатым здоровяком с внушительным пузом и тяжёлым медицинским чемоданом. Он сразу пошёл к дракону и полез наверх, ловко справляясь с перекрученной лестницей. Визгливая женщина была прямой, как палка, дамой с золотистыми нашивками на форменном комбинезоне, и она не торопилась улетать, а всматривалась в темноту навеса.
Конечно же, они слышали шумную посадку старого виверна, и теперь эта женщина высматривала её, Маргарету. Пришлось выйти, с сожалением проводив взглядом и взлетающего длинным прыжком дракона, и вытоптанные молодые деревьица, а потом выслушать обвинения в неправильной транспортировке раненого и сдержанные указания во всём способствовать его скорейшему выздоровлению, немедленно сообщать об ухудшениях и «создать жилые условия».
Условия на станции и так были — жилее некуда. Но Маргарета кивнула, конечно.
Женщина смотрела свысока, как служилые смотрят в наше время на гражданских, а Маргарета глядела ей в точку между глаз и думала отстранённо, что гражданской быть — хорошо.
По крайней мере, гражданской не нужно стоять навытяжку и отдавать честь. Так она повторяла себе, глядя, как синяя виверна взмывает в воздух и ныряет за тёмно-серые ночные облака.
Глубоко заполночь. Те прошлые Маргареты, что так и не смогли уснуть и сдались, сидят теперь у навеса, глядят в небо и смолят одну за другой до тупого, тягучего спазма в грудине. Их мысли пусты, и в глазах — ночь.
Потом для них наступит раннее июньское утро, и в это утро будет новый вылет, и новая сводка, и во все дни, кроме субботы, эти Маргареты станут возиться в земле позади станции в бесплодных попытках что-нибудь вырастить, а в субботу — отправятся в посёлок, чтобы забрать пайки и, может быть, купить у местной молочницы творог.
К полудню нужно вернуться, чтобы взлететь и увидеть из воздуха, как идёт средним коридором почтовый дракон, затем скоротать промежуток между сводками за обедом и наносить воды, собрать дневные пробы, а к двадцати минутам пятого…
Маргарета встряхнулась, постояла ещё немного и всё-таки вошла в дом.
Максимилиан сидел на койке, неловко ощупывая аккуратно перевязанную голову.
— Я не задержусь надолго, — сказал он, потрогав ухо и поморщившись. — Буквально сутки, и я переберусь в лес к…
Здесь он всё-таки поднял на неё взгляд. Замер, широко распахнул глаза, уронил руку себе на колени.
И выдохнул хрипло, неверяще:
— Ромашка?..
Глава 2. Ромашка
Когда это было — три года назад? Четыре?
Три с половиной: сейчас июнь, а то была то ли поздняя осень, то ли ранняя зима. Порывистый мерзкий ветер, ледяная крупка в лицо, и вокруг горы, куда ни глянь, и всё время шумит узкая бурная речка.
Если бы кто-нибудь спросил Максимилиана, он сплюнул бы в землю: полное дерьмо.
Но Макса никто не спрашивал.
Наш мир собран из разделённых провалами столпов, — то ли гор, то ли островов, то ли дурацких брёвен, зачем-то связанных Господом вместе. Наши соседи к северу достаточно близко, чтобы летать к ним на драконе и водить кое-какую далёкую торговую дружбу; к востоку и югу — достаточно далеко, чтобы их изредка можно было увидеть в самый мощный из телескопов, а хищный дирижабль можно было подстрелить ещё на подлёте.
Был ещё запад. С западом было… трудно.
Господ хорошо придумал, когда разделил нас всех провалами: без этого, должно быть, мы давно уже поубивали бы друг друга. Бабушка говорила, что в её время эти провалы вовсе считали бездонными. Сумасшедшие энтузиасты лазали по отвесным скалам вниз, мимо гнездовий диких драконов и виверн, через ядовитый туман, в котором людям чудились небылицы, через крошащийся камень и мох, через фиолетово-серые травы, к которым не пробивается солнце. Все их чаяния были зря: дно нашли много позже, и только тогда узнали, что оно, кажется, есть, и в нём — мёртвые скалы и мелкие поганые падальщики, жрущие разбившихся драконов.
Это неприятное знание, честно говоря. Куда лучше думать, будто есть населённые земли, а между ними — провалы без дна, и небо над ними такое бурное, что не всякий дракон рискнёт в него сунуться. А за туманом — чужаки, и эти чужаки достаточно далеко, чтобы о них не думать.
Чужаки с запада тоже были такие, к-счастью-далёкие: странные бледнокожие люди, у которых принято было брить головы налысо, а на затылке татуировать какие-то свои символы. У них был гортанно-звонкий язык, где-то певучий, а где-то отрывистый, они растили странные культуры, для нас совершенно несъедобные, и охотились на виверн и драконов вместо того, чтобы их седлать.
А ещё они всё время воевали между собой.
Мы знали друг друга давно и старались иметь с этого какую-нибудь прибыль. Лет тридцать назад мы продали им огнестрел — сейчас трудно даже сказать, чем они расплатились за него, кажется, какой-то своей химией. А потом Господ разгневался.
Земля встала на дыбы, в одну ночь с карты стёрло два города и бессчётно посёлков и деревень, равнина встала на бок, весь столп трясло и сминало, дождевая туча пролилась песком и мелким камнем. Это там, у наших западных соседей, произошёл страшный подземный взрыв, и их столп врезался в наш.
Камни и скалы, скалы и камни, чудовищный обвал, страшная картина. Но в одном из мест теперь между столпами был перешеек, по которому можно было перейти с одной земли на другую. Тогда западные края наводнили беженцы с другого столпа.
Мы приняли их… неплохо. Не так чтобы очень гостеприимно, но и без ненависти. Им разрешили селиться в дальних, неплодородных краях, они жгли скалы своим вонючим химическим огнём, а в зеленоватом пепле сажали свои растения.
Они бежали от войны, и война догнала их.
Или, может быть, они принесли её с собой.
Это было, когда Макс был ещё студентом и собирался стать не всадником, а ветеринарным врачом. Сперва набирали добровольцев, и у каждой кафедры висел большой плакат с призывами защищать родные земли от зелёного огня и выкинуть гостей обратно на их столп. Потом, когда пришлые сожгли первый из больших городов, академия в одну неделю опустела наполовину: на фронт забрали всех всадников старше второго курса.
Той же зимой и сам Макс тоже ушёл на переподготовку.
Чужаки вгрызались в землю и жгли, швыряли в небо пылающие зеленью шары, стояли насмерть и сражались безжалостно. Их было пять или шесть разных государств, которые то заключали союзы, то грызлись между собой, а наш столп давно не знал сражений больших, чем пьяная драка на фестивале цветов, и пушки против южных дирижаблей совсем не подходили для такой войны. Первые месяцы всадники с винтовками гибли, как мотыльки сгорают в пламени свечи.
Максу — это так называется — везло.
Горы — худшее место, чтобы сцепиться с чужаками. Они считают, что это их дом родной и роются в пещерах, пока зелёный огонь жрёт склоны и плавит камень. Но и здесь тоже нужно было душить врага, и дивизионы с третьего по седьмой (кроме героического шестого, павшего в полном составе) расквартировали при Монта-Чентанни. Зверям отдали помимо местной базы все городские стадионы, главную площадь и кусок земли в пригороде, людям — брошенные квартиры и бывшие общежития при заводе.
Там-то они и встретились, в заводской столовой. Макс, как всегда, говорил громче всех и подначивал Джино (когда и как он умер? уже и не вспомнить) подкатить к Кармеле из навигации, а тот матерился и огрызался, что «всему своё время».
Макс был зол, а вместе с тем пьян и весел от горя, которое уже отравило сердце, но ещё не дошло до мозга. И где-то глубоко внутри он уже знал, что «своего времени» нет, и вряд ли когда-нибудь будет.
Может быть, мы все сдохнем завтра, сгорим до вонючей чёрной трухи, которую даже не надо закапывать. Сдохнем, и нас опознают по личному жетону — их стали делать теперь из какого-то металла, который не плавится в чужацком огне. Сдохнем, как Марко или Никола, которых мы потеряли вчера.
И тогда — всё. Ничего больше.
Своё время, вот же шутник! Чего теперь-то ждать, зачем? Какие нужны шансы, какие «подходящие моменты»? Вот оно, твоё время — прямо сейчас. Другого не будет.
Джино смотрел в кружку перед собой, как будто в ней был не компот, а водка — или и вовсе господен колодец, в котором можно увидеть ответ на любой вопрос. Он бормотал, что не хочет, чтобы его ждали.
Это значило: он не хотел, чтобы по нему плакали. Джино был сиротой и мог этого хотеть.
Макс понимал это, конечно. Макс был придурок, а не дурак. Но Макс был зол, пьян, весел, отчаянно смел и хотел то ли любви, то ли драки.
— Тогда я подойду сам, — заявил он.
У Джино сделалось такое лицо, что Макс сразу поправился:
— К кому-нибудь.
На первом южном фронте, куда они были приписаны до переброски, они стояли не в городе и не на базе: в поле, где приходилось копать блиндаж и ставить зверям насесты из металлических труб. Они варились в котле своего дивизиона из четырёх дюжин всадников и десятка «земных», и среди них всех была только одна девчонка. Но Кьяра была в общем-то даже и не девчонка, Кьяра была свой парень, а ещё у Кьяры там же, в дивизионе, был муж, который сгорел в небе. Словом, подкатывать к Кьяре было неприлично. За одну эту идею можно было огрести по лицу, и даже командир бы одобрил.