Кипела битва, а объятый дымом город эвакуировался. Много часов огня, пепла и вонючей смолы, которой текли кирпичные стены домов. Сводка потерь ужасала; служащая Маргарета Бевилаква значилась в журнале как раненая.
Максу пришлось прилететь туда самому, чтобы заглянуть в этот журнал. Он не хотел внимания, но его теперь узнавали на улице, а он — не узнавал никого и ничего.
Врач в городке при железнодорожной станцией был другой, не из Монта-Чентанни. Даже в частном разговоре он обращался по имени и фамилии, так и говорил: Максимилиан Серра то, Максимилиан Серра сё. Во время эвакуации его здесь ещё не было, и он мог только пожать плечами: если имя внесли в журнал — по крайней мере человек с таким жетоном был здесь, в лазарете.
Дальше след терялся. Маргареты не было в штатном расписании и в списках на транспортировку. И последнее письмо, отправленное Максом тогда, перед тем самым вылетом, осталось здесь, не добравшись до Монта-Чентанни, — осталось неполученным.
В числе павших Маргареты не было тоже, но Макс не обманывался. Мало ли их таких, забытых строчек в страшных списках? Максу самому пришлось сказать матери Оскара, что её сын мёртв, что он видел и огненный заряд, и падение горящего тела в туман своими глазами, и что никто и никак не мог бы оттуда спастись. А по документам Оскар так и значился — «безвестно пропавший»…
— Кто-то из её отряда здесь? Я бы хотел…
Никого из её отряда не было. К моменту атаки в городе оставалось только четыре всадника, обученных летать на драконах. Одного сбили в небе, одному что-то взорвалось в лицо при посадке, ещё один, обгорелый и задыхающийся, умер сутки спустя. Четвёртым была Маргарета.
Врач смотрел на него светлым и пустым взглядом человека, проводившего за грань много сотен пациентов. В этом взгляде Макс видел приговор.
— Скажите, — он облизнул сухие губы, — у вас здесь растут где-нибудь ромашки?
Если бы кто-нибудь спросил Максимилиана, зачем ему ромашка, он вряд ли смог бы ответить.
Но Макса никто не спрашивал.
Глава 3. Под слоем ржавчины
А теперь она была здесь.
Стояла в дверях крошечной холодной метеостанции, ссутулившись, правое плечо выше левого. Усталое лицо, глубокие тени под глазами, волосы отрезаны по плечи, — она оставляет их незаплетёнными, чего раньше никак нельзя было делать. Одежда гражданская, вся какая-то серая и никакая, поверх майки байковая мужская рубашка, а вместо кожаного подшлемника — обычный вязаный шарф.
Очки она вертела в руке.
— Ромашка?.. — выдохнул он, не понимая толком, что чувствует.
Только почему-то очень болели глаза.
— Нет, — сказала девушка надтреснутым голосом. — Мне сказали, вам написали назначения…
— Ромашка. Это ведь ты. Ты… не помнишь меня? Маргарета?
В журнале не было написано, что у неё было за ранение. Может быть, она получила контузию, или долго лежала в отключке, или… много причин, чтобы не получить письмо, чтобы не написать самой, хотя уж его-то имя гремело из всех газет. А сюда его привело, наверное, чудо, рука Господа.
Объясни что-нибудь. Удивись, смутись, подними меня на смех. Скажи, что…
Маргарета смотрела куда-то в сторону, и на лице её была только усталость. Что она делает в этой дыре, что так выматывается?
— Давайте решим, что вы обознались, — тускло сказала она.
— Ты ведь… жива. Ромашка, мы не умерли. Ты понимаешь? Мы не умерли, — получалось хрипло и жалко, хотя тошнота почти отпустила, только в висок будто вогнали раскалённую спицу. — Я искал тебя, но мне сказали… в журнале было, что Маргарета Бевилаква…
— Маргарета Бевилаква сгорела, — сухо сказала она. — У меня другая фамилия. Что вам выписали? Всё-таки сотрясение? Давайте я унесу ведро и принесу вам воды.
— Ромашка…
Лекарства лежали горкой на табурете у койки, а рядом лист, на котором врач печатными буквами накорябал назначения. Маргарета подошла так, чтобы держаться от Макса подальше, — он понял это и криво усмехнулся. Взгляд проскользил по списку сверху вниз, потом скакнул наверх и снова заскользил вниз, теперь медленнее.
Она перебрала склянки и пакетики, поставила на табурет кружку со свежей водой, выставила за дверь ведро с рвотой. Задёрнула штору, принесла ещё одно тонкое одеяло, положила Максу в ноги.
Потом погас свет и хлопнула дверь. Маргарета ушла.
Довольно долго Макс лежал в темноте и ждал, что она зайдёт обратно. И только потом, много мучительных, стыдных минут позже, сообразил: она не вернётся.
Макс кое-как, поморщившись, сел, опрокинул в себя воду.
Врачу Макс сказал, что его не тошнит, — но ложь выдало стоящее рядом с койкой ведро (что стоило Маргарете вынести его заранее). Тогда он честно объяснил, что от той посадки, которую выдал престарелый виверн, вывернуло бы и здорового, даже если он трижды клиновой дивизиона и бывал в местах, откуда не возвращаются. Если говорить совсем честно, это приземление трудно даже было назвать посадкой: по ощущениям зверь просто запнулся о воздух и перекувыркнулся вниз. Воистину, Маргарета сумасшедшая, если летает на таком животном.
Максу посветили фонариком в глаза, сделали два стежка на лбу и четыре на затылке, перемотали всё это бинтом, велели лежать и выписали всякой ерунды — «витамины», как презрительно говорили на фронте. Как ни смешно, но больше всего в итоге болела нога, да и эта боль наверняка уже завтра превратится в тупое нытьё.
Макс не первый раз падал с неба. И хотя это каждый раз были свежие, незабываемые впечатления, кое-чему он научился: и вовремя прыгать из седла, и кое-как группироваться. Если бы не Маргарета, он полежал бы ещё буквально с минуту, а потом вправил ногу сам, вернулся к виверне, а в сумке при седле была аптечка… словом, разобрался бы, не маленький. Правда, вечером на базе подняли бы шум, его стали бы искать, вышло бы глупо.
Хорошо, что Маргарета была здесь. Она прилетела так быстро — наверное, уже была в воздухе и совсем рядом, странно, что он не заметил её ещё в воздухе.
Здесь вообще было много странного.
Виверну звали Рябиной, и это была не какая-то там виверна, а штабная, что значит — одна из лучших по всем показателям. Контактная, отлично приспособленная к работе под седлом, выносливая, сильная, для прошедшего войну зверя — с идеальным здоровьем. Макс тренировал её к параду.
Конечно, он предпочёл бы лететь на своём старом фронтовом друге. Но чёрный виверн пал в том, последнем, вылете.
А Рябина была хороша. У неё тоже была история и даже медаль — глупый церемониал, совершенно чуждый и непонятный животным, — но Макс не вникал во всё это: сочинять сладкие истории для газеты — не его дело.
Его дело — летать. И он летал, удивляясь, что на Рябину жаловались другие всадники. Взял её в дальний вылет, и вот, пожалуйста.
Он мог бы поклясться, что их не сбили с земли. Но в какой-то момент ему в голову будто вбили ржавый гвоздь, в глаза хлынула темнота, а Рябина спикировала вниз.
Мгновения полёта совсем спутались в голове. Они помнились почему-то бесконечными, и самым запоминающимся оказалась не слепота даже и не потеря контроля, а тошнотворный склизкий страх. Не так даже: животный, лишающий разума ужас.
Что могло так напугать виверну в небе? Отлично тренированную военную виверну, которая летала среди горящих зелёным пламенем зарядов, несущих с собой мучительную смерть?
А потом прилетела Маргарета, и…
Макс улёгся обратно на койку, натянул одеяло повыше, подоткнул так, чтобы простыня прикрывала уши.
Маргарета.
Он считал её мёртвой. Выдрал из сердца, как сломанное крепление из гнезда, поверх закрасил вонючей грязно-серой краской и назвал всё это «ремонтом». Краска пошла пузырями, остов проржавел и посыпался рыжими хлопьями. Не разобрать больше, что было и что могло бы быть.
Почему она не написала, чужаки её побери?! Если только не…
Макс сгрёб в кулак одеяло. Его уже не мутило, только в голове всё ещё плескалась кружащаяся муть, и от этого Максу казалось, что он всё ещё падает, и падает, и падает, всё глубже, и глубже, и глубже, и…
Она всё объяснит мне завтра, — твёрдо решил он, сдаваясь пьяной сонливости. — Прямо с утра. Она всё объяснит.
Да.
Макс проснулся один.
Долго смотрел в потолок, вглядываясь в белёсые кривые трубы и парусину и лениво пытаясь понять, что он здесь делает и где оно — это «здесь». Воспоминания возвращались неохотно и потянули с собой отвратительный привкус во рту, простреливающую боль в лодыжке и неприятное кручение в желудке.
Пыльно. Пыль скользила в лучах света крупными хлопьями. Тихо — только едва слышно отмеряли секунды часы.
Макс потёр переносицу, чихнул, сел и наконец-то смог оглядеться.
Вчера, когда доктор предлагал ему выздоравливать «в более подходящих условиях», а за виверной вернуться когда-нибудь потом, когда больной перестанет считаться больным, Макс отмахнулся: вот уж на что он перестал обращать внимание во время войны, так это на «условия». Ему доводилось лежать в лазарете в ледяных горах, где выдыхаемый воздух становился белёсым облачком пара, поверх одеял клали верхнюю одежду, а в печку-чугунку хотелось залезть целиком. Ещё хуже — по крайней мере по мнению Макса, — было на первом южном, где от свиста снарядов звенело в ушах и все знали, что, если будет приказ отступать, тащить за собой неходячих больных не будет никакой возможности.
А здесь — июнь, равнины у речной долины, лес, чистое небо. Что ещё, в конце концов, нужно для счастья?
Эти, штабные, смотрели со смесью жалости и брезгливости. А женщина — Макс не запомнил имени, — пообещала велеть работнице «сделать с этим хоть что-нибудь».
Вчера Макс считал это всё блажью балованных бездельников, которые огня не нюхали. Сегодня, когда в глазах прояснилось, мутная пелена спала, а уличный свет проник в станцию, Макс признал: он не отказался бы, чтобы здесь что-нибудь сделали.
Когда Господ создавал столпы, он руководствовался много чем, но вряд ли соображениями практического удобства. Наш столп получился у него немного скомканным, с резким перепадом высот, множеством оврагов и ущелий, бурными реками и прочими транспортными неприятностями. Люди придумали колесо, оседлали лошадь, построили мосты и виадуки, заложили железную дорогу, но с незапамятных времён их манило небо.