Раньше, до войны, колледжи набирали совсем немного будущих всадников, и только самых талантливых: сама Маргарета, хоть и мечтала о небе, не смогла поступить. Потом, когда стрелок на виверне стал важнейшей боевой единицей, а снабжение фронта держалось на драконах, летать забирали всех, кто был способен хотя бы на тень связи со зверем. И когда война закончилась, на бирже труда оказалось вдруг много тысяч людей, умеющих только летать и стрелять.
Нормальная лётная работа доставалась другим: героическим, в звании, здоровым — чего греха таить, мужчинам. Никто не торопился нанимать девчонку рабочей специальности, без единой записи в личном деле и с кривой спиной, пусть даже теперь у неё была правильная фамилия. У Маргареты не было ни образования, ни средств, чтобы хоть как-то дотянуть до его завершения, ни, признаться честно, желания жить. После ранения для неё были закрыты заводы и стройки, дом разнесли безымянные мстители, а от семьи никого не осталось.
Тогда Маргарета попросила бывшего командира о помощи, и он не отказал: выхлопотал место здесь, на метеостанции. Она долго была ему благодарна, и только зимой поняла, что руководить им могли отнюдь не отеческие чувства или забота.
В столице тогда делили людей на героев разных масштабов, предателей и всех остальных. Наверное, и командир получил какую-нибудь красивую железяку на яркой ленте, «за умелое руководство» или что-нибудь ещё.
— Как его фамилия? — мрачно спросил Максимилиан. — Я наведу справки. Нужно будет обратиться в комиссариат, восстановить документы, собрать свидетельства…
— Зачем? — она пожала плечами. — Оставь.
— Ты тухнешь здесь, пока эта скотина…
— Да пусть его.
Макс с видимым усилием проглотил слова. Потом дёрнулся, будто хотел спросить что-то ещё, но промолчал.
Зимой Маргарета плакала несколько дней подряд. Рыдала в голос, с некрасивыми хрипами и воем. От невыносимой обиды, от жалости к себе, от всего того, что вышло в итоге уродливым и отвратительным, от того, как плачет в щелях старой станции ветер.
Потом отболело, отгорело. Прошло.
Да и не в этом ведь дело, да?
Только вот в чём?
А в разводном супе всё было хорошо, кроме одного: есть его надо было быстро. Остыв, он превращался в клейстер, тягучий, липкий и похожий на блевотину. Есть невозможно, отмыть — тяжело.
Маргарета смотрела в кружку так, будто видела в глянцевой плёночке своё отражение, и это отражение говорило с ней господним голосом.
Было совсем темно, деревья шумели дождём, до станции без малого шесть километров. Прошлые, будущие и просто возможные Маргареты кто бродил у костра, кто натянул шарф повыше и шагал через мокрый лес. Вот одна из них дошла до навеса у станции, погладила мягкий бок виверна, прислушалась к тому, как он хрипло ворчит во сне, хлопнула дверью, стащила с себя промокшие ботинки. Вот вторая — вышла с другой стороны, и ей пришлось лезть через разваленный драконом подлесок. Она вся вымазалась в грязи и долго плескалась у бочки, пытаясь привести себя в порядок.
Ещё одна Маргарета так и задремала, ссутулившись, у костра.
Уплывая в знакомую темноту без снов, она не смогла бы сказать, какая из Маргарет — настоящая.
Глава 5. Болезни и лекарства
Если бы Макс знал, что Маргарете не снятся сны, он бы умер от зависти.
Потому что самому Максу они снились. Много, очень много снов, густые, вязкие, липкие, душные. Пропахшие пеплом и болью, чудовищно медленные, жуткие сны, от которых не было никакого спасения. В этих снах всегда что-то горело.
Иногда в них горело всё.
Макс хорошо запомнил, как уже после войны один из бывших сослуживцев, которых он навещал в столичном лазарете, хрипло пожаловался на сны. В них всё пронзительно настоящее, безвыходное и неостановимое. Кристиан смотрел всю ночь напролёт, как ему отрывает ногу и как гаснут глаза товарища, и как луч солнца медленно-медленно ползёт по его мёртвому лицу, а по окровавленным волосам шагает муха.
Кристиан пролежал под развалинами около суток. То, что он остался жив, врачи называли господним чудом. Никакого света там, под балками, не было, мухи в декабре не летают даже в самых тёплых районах столпа, а сам Кристиан был в глубокой отключке.
Но ночь за ночью он смотрел, как шагает муха. Как заведённая, снова и снова, идёт по мертвецу к полоске света, а где-то в темноте лежит отделённая от тела нога.
Там, в палате, такой парадно-белой, что больно было смотреть, ребята соглашались: бывают сны, от которых хочется умереть. Это, вроде как, выверт сознания, когда оно раз за разом пытается осознать что-то уж слишком ужасное. И Макс не спорил, но про себя решил — не бывает таких поганых снов.
Теперь он знал: бывают.
Максовы сны были застывшим кадром, неподвижной и немой диорамой. Макс висел в самом её центре, а вокруг него углями и зелёным пеплом разлетались все и всё, что он когда-либо видел. Иногда ему удавалось узнать: это бой при Мартинелли, где нас сбили, и виверн на одном крыле широким штопором ушёл в озеро, из которого Макс выплыл, а зверь — нет; а это вид на сопки у Серратуры, где никогда ничего не произошло, но в каждый дежурный вылет Максу казалось, что именно этот будет последним.
Хуже всего, что из этих снов нельзя было проснуться. Иногда казалось даже, что они не были в полной мере снами. Вот только что Макс лежал с открытыми глазами, а к телу подступала вялая неподвижность, — мгновение, он даже не успел моргнуть, — и вместо тёмного навеса, по которому гуляют робкие отсветы костра, перед глазами вдруг горящий пронзительной зеленью горизонт.
Снаряд летит в лицо. Крупный, со спортивный мяч размером, шар, немного светящийся изнутри. Он кажется ерундой, но любой, кто видел фронт, знает: столкнувшись с преградой, этот шар плеснёт во все стороны едкой горючей смесью. Она взорвётся, и от неё загорится всё — и металл, и камень, и плоть.
Во сне Макс всегда знал, как уклониться от зелёной смерти. Уйти заученным приёмом вправо и вниз, поднырнуть, выйти в скобочку, мгновенно развернуться, вскинуть винтовку и выстрелить, чтобы шар взорвался вхолостую. Он делал это тысячу раз. Но почему-то здесь руки наливались свинцом, зверь зависал в воздухе неподвижно, так, что застывали даже крылья, будто залитые янтарём, а верная винтовка исчезала из-за спины. И Макс видел оглушающе чётко и нестерпимо долго то, чего никогда на самом деле не было.
Как слепленный из странного чёрного материала шар, пульсируя изнутри, оказывается прямо перед глазами и заменяет собой мир.
Вспышка.
На мгновение Макс совершенно ослеп. Потом шумно выдохнул, проморгался и снова увидел над собой навес.
Сел.
Немая беспомощность в теле сменилась привычным холодком в отлёжанной руке и зябкой, мокрой дрожью в боку. Хорошие, обычные ощущения, привычные для любого человека, спящего в лесу, пусть даже и в июне и на виверновой попоне поверх пары сухих стволов. Он потянулся, наслаждаясь бегущими по руке иголочками, промял ладонью шею. Сумрак в лесу поредел: где-то там, за деревьями, разгорался рассвет.
Серый клубок ещё висел над лесом, но дождь прекратился, только с деревьев капало и капало. Очнулись птицы, и теперь отовсюду свиристело и стрекотало. Макс любил эти звуки: перед атаками врага птицы всегда разлетались кто куда.
Иногда казалось, что он сходит с ума. Потом Макс вспоминал Кристиана и решал, что не так уж и плох. К тому же, ему всё-таки не отрывало ногу, и если Кристиан в конце концов почувствовал себя лучше, освоился с костылями и женился, самому Максу вовсе не на что было жаловаться.
Правда, лекарство у Кристиана поначалу было дурное: он начал пить ещё в госпитале, потом водка перестала его «выключать», и Кристиан плотно сел на какие-то толчёные мухоморы. К счастью, у Кристиана была очень сердобольная и совершенно невыносимая мама, которая затащила сыночка в церковь изгонять бесов. Что там с бесами, Макс не знал, но Кристиан покаялся, стал ходить на все службы, заработал честь ударить в колокол, и там же, в господнем доме, в итоге нашёл невесту. На свадебном столе не было никакого алкоголя, а новобрачная смотрела на мужа, как на образец доброчестия.
Впечатлившись, Макс даже сходил в церковь. В Господа он верил, иконку на шее носил и бывал у духовника, но важности публичных служб как не понимал, так и не понял.
У Макса было своё лекарство — небо.
И теперь оно сбросило его вниз.
Седло Макс вчера уступил Маргарете. Она говорила всё медленнее и медленнее, проглатывая слова и ссутуливаясь глубже, пока в конце концов не придремала прямо так, у костра, в отчётливо неудобной позе. И ещё какое-то время Макс просто сидел с ней рядом, прихлёбывая из миски подкрашенный чаем кипяток.
Она стала как будто меньше и бледнее. Та же девчонка — и совсем другая. Если в первое мгновение встречи он был шокирован, потом — глубоко обижен, потом — немного зол, то совсем скоро от всех этих эмоций осталась только одна: под налётом сиюминутных чувств Макс был просто безотчётно рад её видеть.
Но теперь то, что он совершенно не заметил в начале, бросалось в глаза. Война ни к кому не бывает милостива, и стоит считать удачей хотя бы то, что ты просто с неё вернулся; а если при этом ты ещё и остался не слишком искорёженным, тебя можно считать счастливчиком, которому благоволит сам Господ. И всё же нельзя было не признать: эти три года совсем не были Маргарете к лицу.
Она побледнела, посерела, вся как-то сгорбилась и сжалась и казалась — Макс сформулировал наконец-то, — всерьёз больной.
Та Маргарета, что стребовала с него цветочек, демонстративно не принимала Макса всерьёз. Она смотрела на него с вызовом и прищуром и специально, вполне осознанно его бесила. Ту девчонку хотелось сперва прибить, а потом — трахнуть. А потом трахнуть ещё раз, за то, что лицо уж больно довольное.
— А знаешь, — говорила она, глядя на него искоса из-под ресниц, — мне тут Мартин цветы достал искусственные, целый букет! Я с ним наверное погуляю, ты только не дуйся, ладно?