Чулки с пришитыми к ним подследниками из мешковины мало смущают Лопе. Он может надеть материны высокие ботинки со шнуровкой. Мать все равно их больше не носит. Каблуки, говорит, чересчур высокие. В высоких ботинках не только мешковина, но и весь чулок укрыт до середины.
Как ни странно, танцы у Тюделя все-таки состоятся. Рабочий ферейн велосипедистов справляет свою очередную годовщину. Любой владелец велосипеда, будь то шахтер или крестьянский сын, может стать членом рабочего ферейна велосипедистов. Из сельскохозяйственных рабочих ни у кого велосипедов нет.
— Когда велосипедисты заказывали помещение? — раскатывается над стойкой и по всему залу голос управляющего.
Вильгельм Тюдель начищает пивной кран, пытаясь скрыть за ним свое лицо.
— Я спрашиваю, когда они заказывали?
— Три дня назад, — сокрушенно пожимает плечами Тюдель.
— А я когда заказывал?
— Сразу, как она померла.
— Верно, а произошло это почти неделю назад.
— Но ваших-то будет не так чтобы много, весь зал им все равно не понадобится.
Коммерческие соображения придают Тюделю храбрости.
— А ты почем знаешь, сколько их будет?
Тюдель снова отступает к поставцу с посудой.
— Ежели бы у них не сравнялось как раз два года, да еще они с тех пор отмечали у меня и освящение знамени, и первую годовщину, и Новый год, и звездную гонку, и спортивный праздник — и все как есть отмечали у меня.
— При чем тут звездная гонка, при чем освящение? Ты, тюфяк, неужели не понимаешь, что речь здесь идет совсем о другом?
Тюдель именно что не понимает. Клубная комната достаточно велика для панихиды. Кроме того, велосипедисты заказали три бочки пива, а на смерть императрицы от силы закажут кофе. Он молча снимает с полки граненую бутылку водки и молча наливает управляющему.
Управляющий поспешно хватает рюмку, закидывает голову далеко назад, рот его под вытянутыми в стрелку усами превращается в зияющую дыру, где водка исчезает, словно в буксе неподмазанного колеса.
Тюдель снова наливает. На сей раз управляющий споласкивает предварительно рот и зубы, потом, коротко булькнув, тянет руку за третьей рюмкой.
— Ирония, — изрекает он, — ирония судьбы! Красный ферейн отплясывает на панихиде по императрице! Понимаешь, ослиная башка, что ты наделал?
Является садовник Гункель и спрашивает, куда ему поставить два деревца в кадках. Работницы приносят букеты темных роз из питомника милостивой фрейлейн.
— А, черт подери! Отнесите их в клубную комнату! Эти собаки тоже придут — это ж надо! Еще одну!
Он снова поворачивается к Тюделю, который уже успел водрузить бутыль обратно на полку.
Не здороваясь, входит председатель ферейна.
— Ты пиво не забыл поставить на лед?
Тюдель кивает. Управляющий тем временем сам себя обслуживает. Потом, звучно прокашливаясь, он проходит в клубную комнату, куда уже прошел Гункель и обе женщины.
Праздник у велосипедистов начинается в пять часов в большом зале. В семь клубная комната начинает заполняться пришедшими на панихиду. Его милость хотел просто-напросто ее отменить. Потому что этот проныра Тюдель решил, что для панихиды достаточно велика и клубная комната. Взбодренный огненной водой, управляющий пытается выступить в роли миротворца. Он заполняет библиотеку раскатами своих аргументов:
— Я позволю себе заметить, что клубная комната и в самом деле имеет достаточные размеры.
— А что говорит госпожа пасторша? В полном ли составе придет ее патриотический женский ферейн?
— Придет, придет! Что ей еще говорить? С моей точки зрения, если мне позволено будет заметить, сочетание панихиды с танцами очень благоприятно. Чтоб, по крайней мере, все увидели, как… — он подыскивает нужное слово, — как кощунственно ведут себя красные. Я хочу сказать, во избежание недоразумений, надо бы в речи, я хочу сказать, надо бы в тексте речи…
Его милость задумчиво поворачивается к письменному столу. На столе лежит текст речи. Его милость решает не отменять панихиду.
Женщины, принесшие розы, под ручки отвели Фриду Венскат в клубную комнату. Фрида будет сидеть за кассой. Это для нее неплохо. Это для нее вообще лучше всего. Под столом кассы она может спрятать свои ноги. Они засунуты в суконные туфли — словно в две лодки. Фрида тоже сделала все от нее зависящее, чтобы украсить торжественную церемонию. На обрывке полотнища она вышила зеленым бисером надпись. Обрывок вырезан в форме солнца, и все это, вместе взятое, приколото кнопками к трибуне. А сколотил трибуну усадебный каретник.
«Покойся с миром» — такими словами сопровождает Фридина вышивка усопшую императрицу. «Покойся» получилось крупнее, чем «с миром», и сами буквы немного заваливаются набок. Стоят на шатких ногах — все равно как вышивавшая их Фрида.
Являются первые дети. Они робко жмутся к стенке и таращат глаза на Фриду. Фрида укрепила в волосах черный бант. Торжественно, как заезжая гостья, сидит она перед двумя поставленными одна на другую жестяными тарелками — это касса. Басовые раскаты танцевальной музыки сотрясают двери и стены. Двое конфирмантов втаскивают переносную фисгармонию пастора и молча ставят ее подле трибуны. В дверь заходят все новые и новые люди.
— Двадцать пфеннигов, — скромно и отчужденно говорит Фрида. Именно ее отец стоит сейчас перед ней и ищет деньги.
— А я думал, вход бесплатный. — И кучер Венскат смущенно роется в своих карманах.
— На покрытие расходов, — объясняет Фрида с неприступным видом.
— Это каких расходов? — Венскату удалось обнаружить десять пфеннигов.
— Аренда зала, кофе и тому подобное в пользу патриотического женского ферейна. О расходах на нитки для вышивания я уж и не говорю.
Венскат обнаружил в кармане своего жилета еще одну монету достоинством в десять пфеннигов. Теперь у него нет больше возражений против покрытия расходов.
— Ну, если подумать, расходы у вас, конечно, есть, это так…
Заявляется смотритель в высоком моющемся воротничке. Воротничок твердый, как дерево. В нем есть трещинки, тоненькие бороздки, куда во время мытья набивается грязь, словно темная кровь — в тонкие сосуды. Пышный узел его траурного галстука выглядит рамкой, в которой поблескивает золотая запонка воротничка. На его жене накидка из мерлушки. Волосы с пробором посредине смочены сахарной водой и гладко расчесаны на обе стороны.
Липе Кляйнерман надел под свой жениховский — он же для церкви — костюм белую шерстяную рубашку. Липе говорит сейчас на культурном языке, хотя и не пил сегодня.
Лопе стал к остальным ребятам. Они рассредоточились по всем стенкам. Буйные космы Лопе расчесаны сегодня на пробор. Кривой шов пробора тянется с левой стороны лба до правой стороны затылка. Затратив изрядное количество воды, Лопе принудил к послушанию непокорные волосы. Две крупных капли — как две слезы — высыхают на его пылающих щеках, оставляя на коже коричневато-серые следы. Скамьи, отведенные для работников имения, уже почти заполнены. На стульях, предназначенных для членов женского ферейна, тоже сидят несколько женщин. Карлина Вемпель с успехом могла бы уступить половину своего места толстой лавочнице Крампе. Карлина тощая и скрюченная. Словно вешалка для платьев. Среди работниц не видно только матери Лопе.
— Какое мне дело до вашей императрицы? — сказала она, повязывая Трудины волосы красным бантом. — Тоже мне императрица называется, смоталась в Голландию, там померла, а мне здесь из-за нее слезы лить?
— Для тебя нет ничего святого, — ворчит Липе, обрабатывая щеткой свой черный костюм.
— Тоже мне святые! Все они родились на свет голехоньки, вроде нас с тобой.
— Да только потом их сразу положили в золотую колыбельку, то-то и оно. — Липе сдувает пыль со своей шляпы.
— Когда я еще служила в замке, я видела однажды милостивого господина в одних подштанниках, ну и что с того?
— Он к тебе приставал?
— Болван!
Заявляется пастор — как и на любые похороны. Его серые глаза испытующе щурятся за позолоченными очками. Выясняется, что переносную фисгармонию поставили не туда, куда надо. Он не желает музицировать под трибуной, на которой стоит его милость, — все равно как Давид перед Саулом. Орге Пинк и Альберт Шнайдер бодро перетаскивают фисгармонию в другой угол. Там сидит каретник Бласко. Своим единственным глазом Бласко скучливо исследует заделку швов на коричневом полированном теле фисгармонии. Госпожа пасторша с пышной грудью и весело поблескивающими за стеклами пенсне глазками пересчитывает уже явившихся женщин из своего ферейна. Чтобы передать точный заказ на кофе.
— Двадцать семь! — кричит она в глубину кухни.
Обмен ничего не значащими словами. Госпожа пасторша сталкивается с его милостью. Тот возглавляет семейный выход. Его милость задумчиво протягивает руку госпоже пасторше. Та отвечает полукниксеном. Пенсне пляшет на крючковатом носу. Его милость останавливается возле кассы и молча достает двадцатимарковую бумажку.
— Прошу прощения, у меня нет сдачи, — заикаясь, лепечет Фрида и сучит под столом суконными башмаками.
Милостивый господин отмахивается великодушным жестом и следует дальше. Его холодный взгляд задерживается на вышитом солнце с большим «покойся» и маленьким «с миром». Он недовольно покачивает головой. Его глаза ищут пастора. Пастор сидит перед фисгармонией и моргает за стеклами очков. Ни дать ни взять боец в окопе.
Взгляды милостивого господина переходят на учителя. Учитель выстроил хор в дверном проеме бильярдной. Он всецело занят своей трубкой для настройки.
Фрида тонко почувствовала недовольство его милости. Опершись руками о стол, она в сознании вины чуть приподнимается со своего места. Крови у нее маловато, краснеть ей нечем. Она просит прощения неуклюжим книксеном. И снова рушится на сиденье. Но его милость даже не заметил усилий Фриды. Милостивая госпожа пришла в глухом черном платье. В воротничок вшиты планочки, которые делают его твердым и стоячим. Она шествует перед фрейлейн Кримхильдой, на которой платье из черного шелка и тонкие черные кружевные перчатки. «Она чистила печку, а потом забыла умыться», — так сказали бы, явись в этих перчатках не фрейлейн Кримхильда, а Карлина Вемпель. Господские сыновья, Дитер и Ариберт, следуют за Кримхильдой. Они спрятали под мышку свои гимназические фуражки, идут гуськом и пихают друг друга.