— Нехорошо, что у него рука так свесилась. Она по земле волочится.
Тут уж Лопе бежит к дверям.
Трое мужчин несут кучера Мюллера, один — за голову, двое — за ноги. Кто-то широко распахивает кухонную дверь у Мюллеров, словно к ним в гости пожаловал великан. Трое опускают Мюллера на кухонный пол. У Мюллера коричневато-синее лицо, а язык торчит между зубами, словно хлебная корка. На нем сидят мухи. Глаза Мюллера повязаны платком. Люди набиваются в кухню, словно на праздник. Лопе и девочек оттирают в сторону. Кто-то составляет рядом все наличные стулья и табуретки, кто-то другой приносит доски и настилает их поверх стульев. Мюллера кладут на эти доски. Парикмахер Бульке пытается сложить руки Мюллера на животе, но когда он отворачивается, одна рука, негнущаяся, как палка, соскальзывает вниз, и Лопе слышит, как ногти Мюллера царапают по каменному полу.
— Надо их связать, — говорит кто-то.
Бульке пытается запихнуть высунутый язык Мюллера обратно в рот. Со стороны это выглядит так, будто он чем-то насильно кормит Мюллера. Одна из женщин отгоняет фартуком мух, которые садятся на тело.
По кухне расползается неприятный запах. В углу молча стоит Фердинанд.
— Он умер? — спрашивает Лопе.
Фердинанд кивает.
Мать встревожена:
— Скажите мне, люди добрые, куда подевался мой старик?
К парикмахеру отец ходил вместе с Мюллером.
— Хотите верьте, хотите нет, — говорит Бульке, — только у меня оба они были еще трезвехоньки. — Он связывает руки Мюллера, как для молитвы.
— А потом прямиком потопали к Тюделю, — сообщает фрау Венскат.
— Ему ж у Тюделя ничего не отпускали, — говорит фрау Бремме и кашляет дребезжащим кашлем.
— То-то и оно, — комментирует лейб-кучер Венскат, — они загодя уговорились. Мюллер, — и при этих словах Венскат торжественно обнажает голову, — Мюллер дал свои деньги Липе, а Липе потом заказал на двоих и сделал вид, будто угощает Мюллера. — Венскат снова приподнимает шляпу. — Тюдель ничего не мог поделать.
— Да, но куда делся Липе, когда они оба набрались? — спрашивает кто-то.
Тут выясняется, что смотритель Бремме видел, как оба слонялись неподалеку от пруда. Он еще прочитал им по этому поводу Нагорную проповедь. Липе Кляйнермана — как и всегда во хмелю — обуяла гордыня, и он сказал: «Захочу и пройду по водам, через пруд, стало быть. Нынче у нас воскресенье, тут мне никакой смотритель и никакая сволочь не указ». А кучер Мюллер стал при этом тихий и маленький.
— Он плакал, — продолжал смотритель, потому что все взгляды устремлены теперь на него, — плакать плакал, но ведь кому могло прийти в голову, что он… Я же хотел как лучше. Я же думал о жене и детях.
— А с чем мы остались теперь, боже милостивый, — рыдает фрау Мюллер, прижимая своего отпрыска к грубой куртке из мешковины. — Старшие-то пристроены, а вот малыш! Ну какая вам забота, пьет он или нет? В конце концов это мое дело и больше ничье. А он был хороший человек… Да, да, очень хороший, могу повторить еще раз. Получше иных прочих, которые здесь стоят.
Венскат пытается успокоить фрау Мюллер, а Бремме потихоньку шмыгает за дверь, и фрау Бремме, словно тень, следует за ним.
— Мне от этого толку мало, пока я не узнаю, куда подевался мой старик, — говорит мать. — Дети, ступайте домой, — приказывает она, а сама уходит в деревню.
С тех пор как управляющий последний раз застукал Бремме в амбаре, когда тот насыпал себе в мешок зерно для покрытия долгов за жевательный, а также курительный табак, он решил хранить ключи от амбара у себя. Поднимать крик управляющий не стал. «Да и не мог, — объясняет смотритель булочнику, — я сам помогал ему тащить мешок с зерном в Ладенберг, туда, где он купил себе большой письменный стол».
Смотритель дольше прожил в этом имении, чем управляющий. Он начинал погонщиком волов еще при папаше его милости. Вот было времечко, золотое времечко: пара приличных башмаков — полтора талера.
В те времена у них был устроен наклонный желоб, по которому овес ссыпался из амбара в сусек. В войну желоб перекрыли, потому что слишком завлекательна была эта дыра для воров. А ключ смотритель Бремме взял тогда себе. Нынче, когда у них новый барин и новый управляющий, кучерам выдают зерно по мерке. И они сами должны тащить его в мешках с чердака. И пусть новый управляющий держит ключ под подушкой, сколько его душеньке угодно, Бремме без всяких ключей изловчится взять столько зерна, сколько ему нужно.
— Вот теперь и сгоняй, — говорит он своей вечно хворой жене, когда они выходят от Мюллеров. — Сейчас весь народ возле тела. Мешок лежит больше к середине, в аккурат под кучей сечки.
Фрау Бремме, покряхтывая, идет в закром, где сечка. Она прихватила с собой большую корзину. Имеет она в конце концов право набрать для курятника корзину сечки, или это теперь тоже запрещено?
Чуть покашливая, фрау Бремме шарит руками в мелко нарубленной овсяной соломе. Она запускает руку поглубже и натыкается на что-то твердое. Твердое? Да это же сапог! Фрау Бремме хватается за него.
Но в нем… в нем внутри нога! Господи Иисусе! Кха-кха-кха! Вся посинев от кашля, фрау Бремме с воплем мчится в усадьбу. Работники вместе с парикмахером Бульке вываливаются из кухни Мюллеров. Тело остается в полном одиночестве, и только жирные мухи жужжат над ним.
— Там… кха-кха… там, в закроме… — выкрикивает фрау Бремме.
— Стало быть, и Липе тоже? — сочувственно осведомляются женщины.
— Я же говорила, я же говорила, — причитает фрау Мюллер, — они одного за другим загонят в гроб.
Но парикмахер Бульке уже потянул за сапог.
— Это не мертвые кости, это живая нога, она же гнется!
Когда общими усилиями они извлекают Липе из сечки, у того крайне недовольное выражение лица.
— А, чтоб вам! Уж и вздремнуть человеку нигде нельзя, — плаксивым голосом жалуется Липе.
— Ты ж мог задохнуться, — говорит Бульке и с помощью Венската пытается поставить Липе на ноги.
— Вот чертовщина, — кряхтит Липе, — полдень-то уже прошел или нет?
— Господи, да кто в полдень удавился, тот уже… — каркает одна из женщин.
— Тс-с-с! Грех шутить! — перебивает ее другая. — Уж такая беда с Мюллером, такая беда…
Молчание.
— А что с Мюллером? — любопытствует Липе и, покачиваясь, пытается стряхнуть облепившую его сечку.
— Повесился он, вот что. И зачем ты только давал ему пить?
Молчание. Липе тупо таращится на всех пьяными глазами.
— Беги на пруд, скажи матери, что отец нашелся. — И Фердинанд дает Лопе щелчок.
Лопе застает мать в пруду. Она бродит по воде, подоткнув юбку. Рядом с ней Блемска, у обоих в руках длинные шесты, которыми они обшаривают дно пруда.
— Вот скотина, вот гад, — бранится Блемска. — Дураками нас выставил. Ну, попадись он мне только, я ж ему…
Мать стоит на берегу и расправляет подоткнутую юбку. Крупные слезы брызнули у нее из глаз. Нос-картошка краснеет.
— Вот дура-дуреха, — сердится Блемска, — еще реветь из-за этого пьянчужки! Лучше взгрей его хорошенько, когда придет домой.
— Не говори отцу, что я плакала, — внушает она Лопе.
Господин управляющий тоже пришел посмотреть на Мюллера. Все упреки фрау Мюллер он выслушал молча, затем проследовал в закром, где и обнаружил разрытый стараниями Липе мешок Бремме.
— Вот болван, мешок-то меченый, — ворчит управляющий себе под нос, изучая края мешка. Потом он присвистывает сквозь зубы, так как обнаружил замок на крышке люка, ведущего в кормовой желоб. Не более как через пять минут ключ изъят у Бремме.
— Просто дыхнуть человеку не дают! — К такому выводу приходит Бремме, когда отыскивает в ящике с разным хламом ключ, который подошел бы к заветной дверце.
Губы матери сжаты в узкую черту.
Как много людей пробуждает к жизни один покойник. Парикмахер Бульке обряжает Мюллера в черный воскресный костюм. Столяр Танниг готовит для него гроб, а муниципальный чиновник вычеркивает имя Мюллера из списка живущих. И, наконец, Бер, булочник, печет из ржаной муки два пирога для поминок.
Пастор упирается. Он не желает читать надгробное слово, коль скоро речь идет о самоубийце.
— Нельзя, чтобы поп делал все, что ни вздумает, — говорит его милость и приглашает к себе управляющего.
— Мне крайне неприятна эта история с самоубийством. Поговаривают, вы же знаете, как люди скоры на всякие слухи… Как вы полагаете, не может ли создаться впечатление, будто Мюллеру у меня не очень сладко жилось?
— Если ваша милость пожелает выслушать мое мнение, народ в деревне знает, что Мюллер был первостатейный симулянт.
— Да, но я вот о чем: можем ли мы просто зарыть его в землю безо всякого напутствия? Я решительно отказываюсь понимать косность нашего пастора.
— Да, ваша милость, всё прынцыпы, всё прынцыпы. Просто наш пастор не любит утруждать себя ради людей, которые при жизни не принадлежали к его постоянной клиентуре.
— Нелепо, не правда ли? Как вы полагаете? Но я вас вот о чем хотел попросить: сходите к пастору, переговорите с ним, пусть он… пусть он встанет на истинно христианскую точку зрения… и пренебрежет чисто внешними обстоятельствами. Словом, переговорите с ним в таком смысле. Я знаю, вы это умеете. Я всецело на вас полагаюсь.
— Хорошо.
Управляющий идет к пастору, чтобы переговорить с ним. Мягким, как бархат, голосом пастор приводит доводы, которые удерживают его от совершения христианского обряда над гробом самоубийцы. Управляющий, со своей стороны, выпаливает в него подсказанными доводами.
Они говорят долго и наконец после трех рюмок водки приходят к соглашению. Могильщик получает указание вырыть могилу за часовней, в дальнем углу кладбища. Там похоронен один русский. Он в войну вскрыл себе вены. Не мог больше выносить жизнь на чужбине. Там, по правде говоря, должен бы лежать и старик Шнайдер, отец Альберта Шнайдера. Он ведь тоже повесился с пьяных глаз, но, благодарение богу, успел еще при жизни оплатить погребение по всем правилам для себя и своего семейства.