Николай Николаевич КаразинПогоня за наживойРоман в 3-х частях
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
IЧуть-чуть не застрелился
Дмитрий Ледоколов, опершись локтями о письменный стол, сидел в покойных креслах и пристально рассматривал окурок сигары, дымившийся в одной из бронзовых пепельниц. Этот окурок, должно быть, не очень занимал его, хотя вот уже с полчаса, как он не спускал с него глаз; окурок перестал уже тлеть, уже похолодел совсем, а Ледоколов все на него смотрел и смотрел, он даже пальцем его потрогал, отнял руку, вздохнул тяжело, болезненно и уставился в ту же точку каким-то апатичным, почти бессмысленным взглядом.
Ворот рубахи его был надорван; видно было, что его расстегивала нетерпеливая, озлобленная рука; галстук валялся на ручке кресла, а смятый сюртук лежал на полу, и холодный ветер, врываясь в отворенную форточку окна, шевелил рукава его рубашки. Впрочем, Ледоколову не было холодно, несмотря на то, что вместе с ветром в комнату влетали мелкие снежинки и белыми блестками оседали на широких, вырезных листьях какого-то экзотического растения.
На большом письменном столе и внутри его царствовал полнейший беспорядок: письменный прибор разбросан, подсвечники сдвинуты к одной стороне, две фарфоровых статуэтки игривого свойства лежали на полу, у одной из них недоставало уже головы, отбитой упавшей на нее крышкой от чернильницы; бумага писанная и неписанная разбросана была по всей поверхности стола, ящики выдвинуты наполовину, и все, что там находилось, было взрыто и исковеркано. Из одного ящика торчала рукоятка револьвера, и над всем этим возвышался большой фотографический портрет красивой женщины с роскошными пепельными волосами, освещенный мигающим светом пылавшей лампы, пламя которой давно уже облизывало треснувшее стекло, покрывая его черной, густой копотью.
Тоску наводящий полумрак царствовал в дальних углах комнаты, откуда выдвигались только массивные карнизы шкафов, и виднелись на стенах неясные очертания какого-то оружия, развешанного в симметричных группах.
Стрелки на циферблате больших стенных часов показывали половину первого; на тротуаре противоположной стороны улицы давно уже стоял, должно быть, чрезвычайно любопытный городовой, которому совершенно ясно было видно все, что делалось в комнате Ледоколова.
Этот городовой положительно недоумевал: что такое делается с этим чудным барином? То он прежде неистово рылся и разбрасывал все, что ни попадалось под руку; пистолет вынимал зачем-то, разглядывал его долго, опять спрятал в ящик; сигару закурил было, сломал и на пол бросил, закурил опять и почти сгрыз ее зубами; а вот уже с час, как сидит и не шелохнется, не погладит даже большого серого кота, что взобрался на спинку кресел, оттуда к нему на плечо и, мурлыча на ухо, трется у него за щекой мягким, усатым рыльцем.
— Гляди, пожару как бы не наделал! — думает городовой вслух. — Ишь, ты, полымя как из лампы прет!..
— Выпимши, может, али так блажит! — замечает дворник, ежась от холода и зевая во весь рот, плотно кутаясь в свой овчинный тулуп, от которого за версту несет кислым запахом дубленой кожи.
— О, Боже мой! — не то простонал, не то тяжело вздохнул Ледоколов, быстро поднялся, загремел креслами и взглянул на портрет.
И вот рот его скривился, как будто под влиянием невыносимых внутренних страданий, на лбу у него протянулись болезненные складки, сухим, горячечным жаром сверкнули глаза, и со звоном полетела на пол какая-то безделушка, опрокинутая конвульсивным движением руки, протянувшейся к портрету.
Фыркнул кот, далеко отпрыгнул назад и исчез где-то между шкафами.
— Важно! — произнес дворник и подтолкнул локтем городового.
— Погоди, что дальше будет! — отвечал городовой. — Проезжай ты, желтоглазый! — крикнул он извозчику, загородившему было своей лошадью окно, над которым производились наблюдения.
Неровной, шатающейся походкой принялся Ледоколов ходить по своему кабинету, натыкаясь на этажерки и отдельные столики; ходил долго и снова остановился перед портретом, ероша ожесточенно волосы. Потом он схватил портрет обеими руками, поднес его к самому лицу и жадно впился в стекло своими сухими, горячими губами... Послышалось глухое, прерывистое рыдание, рыдание страшное, без слез, рыдание, от которого болит и ноет грудь, и замирает сердце, стиснутое словно железными щипцами.
Медленно опустил Ледоколов портрет, поставил его на прежнее место и лег с ничком на кушетку. Перед его закрытыми глазами с адской точностью, со всеми мелочными подробностями стали проходить мучительные картины. Тихонько выполз серый кот из своего темного угла, вспрыгнул на спину Ледоколова и свернулся клубком, как раз между его лопатками.
Два года тому назад он встретился в первый раз с ней. Его охватило какое-то странное чувство: ему казалось, что они давно уже знакомы, что они давно уже так хорошо знают, так понимают друг друга; тепло, дружески отнесся он к ней с первых минут знакомства. Она так близко подходила к тому идеалу, который давно уже сформировался в его сердце.
Он полюбил ее. Это была почти не любовь, это было тихое, благоговейное боготворение...
Яркие потоки света льются сверху, охватывают со всех сторон, уничтожая, скрадывая тени. Вся в белом, с длинным шлейфом, стоит она посреди церкви; чудные, золотисто-дымчатые волосы чуть прикрыты цветами и прозрачным газом; матовой белизной сверкает упругое, молодое тело... Она вся кажется лучезарной, прозрачной... У него дух захватывает при одном взгляде на это чудное видение... Он подойти не решается... Ему кажется, что всякий шаг к ней — святотатство. Однако, он подходит. На него так ласково, так приветливо смотрят дивные глаза...
— Пожалуйте-с! — приятным старческим тенором приглашает его священник в новой парчовой ризе с разводами, прихватывает их за руки и подводит к аналою.
Свечи им сунули в руки, к горячему лбу прикасается какой-то металлический обруч...
— Дмитрий, милый мой Дмитрий, — лепечут ему на ухо дорогие губки. — Как мы будем счастливы...
Сидя в карете, они плотно прижались друг к другу, они словно срослись вместе.
— Ведь ты меня очень любишь?
Его шею охватывают нежные руки.
— Люби меня, — я стою этого. Ну, скажи, будешь любить меня, да?..
— Люблю ли я тебя…
Слезы перехватывают звуки в его горле. Он задыхается от наплыва страстных, томительных иллюзий...
— Дмитрий, милый мой, я счастлива, я точно в раю. Ты плачешь?..
— Ангел, радость моя!..
— Налево к подъезду... стой! — командует кто-то на козлах.
— Пошли, пошли прочь! — распоряжается у ворот хриплый, начальнический бас...
Музыка, шампанское, говор, фраки, мундиры, шлейфы, шиньоны... все так светло и торжественно... Затем туман, туман...
И вот, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, светлой полосой потянулась жизнь. Огорчений, скуки, грусти, как будто и не существовало.
Один взгляд дорогих глаз разгонял надвигающиеся тучи.
В мозгу так ясно, он так славно работает, он, казалось, не знает устали; то, перед чем задумался бы Ледоколов в прежнее время, теперь одолевается шутя, под живым влиянием электризующей, чудотворной силы участия любящей женщины.
Труд получил двойное, тройное, увеличенное до бесконечности значение. Результаты этого труда так необходимы для нее...
— Дмитрий, помнишь брошь звездочками, что мы видели в окне у Зефтигена на Морской?..
— Помню, моя крошка, помню... В середине розетка, в шесть лучей, кажется...
Он кладет на стол циркуль, которым работал, оборачивается и целует тонкие розовые пальчики, особенно тот из них, на котором виднеется золотой обручек.
— Ну да, — говорит она, — эта брошь стоит только сто двадцатью рублями дороже моей, только сто двадцатью рублями; и если обменять мою...
— Ребенок милый, игрушечку тебе нужно... Ну, это мы устроим...
— Это расход лишний, дорогой мой; мне так совестно; мы и так уже в этом месяце...
— Тсс!..
Прелестный ротик умолкает, зажатый самым страстным, самым жгучим поцелуем.
— Ты и так много работаешь! — лепечет она, и наскоро вытирает украдкой свои розовые губки.
— Пойдем гулять сегодня, ну, и зайдем...
Она становится у него за креслом, гладит его но голове, расправляет волосы, особенно заботясь о том месте, где довольно ясно видны зачатки будущей лысины. Он погружается в какое-то вычисление...
— Ты, кажется, ревнуешь меня?.. — спросила она его как-то раз на одном из вечеров, оставив, наконец, своего мундирного кавалера, с которым проходила чуть не весь вечер.
— Ну, что за вздор!..
— Что же ты такой пасмурный? Пойдем!
Она повисла у него на руке, — ему стало необыкновенно весело: он сразу забыл то мучительное чувство, с которым он следил глазами за ними, беснуясь, когда кавалер слишком уж близко наклонялся к своей даме, и в жестах его проявлялась воинственно-страстная энергия.
— Я люблю тебя, я верю тебе; ревность тут неуместна...
Он сам хочет уверить себя, что он не ревнует.
— Смотри!..
Она прижимается к нему еще плотнее и грозит пальчиком.
— Ревновать ту, которую любишь, это значит потерять, к ней уважение, перестать ей верить... Я сейчас, Дмитрий...
Она быстро вырывает руку из-под его локтя; перед ней стоит джентльмен высокого роста, в самой почтительной и скромной позе. В выражении его лица, в движении его рук видно не простое желание вальсировать — нет, это молчаливая мольба о жизни...
— Гм... — кряхтит Ледоколов, натянуто улыбается и чувствует, что в его сердце опять ворочается что-то весьма нехорошее...
Иногда ему казалось, что она становится холоднее, безучастнее к его ласкам.
«Пустяки, — думает он, — нельзя же, в самом деле, вечно лизаться; это не в порядке вещей».
А раз, когда они шли вместе по Невскому, он до крови укусил свою губу в досаде на то, что она все время глядела на окна магазинов, отвернувшись от него и едва касаясь своей перчаткой рукава его бобрового пальто.
— И что ты там находишь занимательного...
— Ну, это еще что!
— Кто это тебе поклонился сейчас?
— Не помню фамилии... как-то мек или дек, что-то в этом роде начинается...
— А теперь это с кем ты раскланиваешься?
— Что это тебя так интересует?..
Она подозрительно смотрит на него и холодно улыбается.
— Да почему же не сказать?..
— Уж ты опять не вздумал ли ревновать меня?
— Гм, что это значить «опять»? Наконец, я же говорил тебе, что ревновать — это недостойно... всякого...
Он почувствовал, что становится смешон, и вдруг, ни с того, ни с сего, поклонился какой-то пестро одетой, совершенно ему незнакомой даме... Та улыбнулась и ответила ему.
— Ну, вот видишь, — говорит ему она, — я же не спрашиваю тебя: кто это?..
Она готова расхохотаться; Ледоколов покраснел до ушей.
— Поедем домой лучше, кстати пора и обедать, — зевает она, прикрывшись муфтой. — Мне так есть хочется!
Дорогой она немного приласкала его, и опять у него хорошо стало на сердце.
«Но это все такие мелочи, такой ничтожный вздор, — бравировал Ледоколов, перебирая в своей памяти все малейшие эпизоды прошедшего дня. — Это все такие булавочные уколы, за которые нельзя даже и посердиться». Однако, он чувствует, что хотя эти булавочные уколы и очень ничтожны, каждый отдельно, но зачем их так много?..
«Вот опять, ну, чего этот барин так от нее шарахнулся, когда я вошел? Я его спрашиваю, в котором часу поезд отходит, а он отвечает совсем неподходящее, я даже не понял ничего, — видимо, человек потерялся...»
— Дмитрий, можно к тебе?.. — слышен за дверью ее голос.
— Конечно, конечно, войди... что за вопрос!..
— Я хочу посидеть около тебя; будь уверен, я тебе мешать не буду!..
Она поцеловала его в лоб и села рядом в другие кресла.
— Можешь ли ты когда-нибудь мешать мне?.. Жизнь моя... Дай я тебе подложу подушку за спину... Васька, пошел, барыню беспокоишь!.. — гонит он серого кота, который тоже взобрался на кресло.
— Нет, оставь его. Ну, работай, работай...
Она еще раз целует его и треплет по плечу. Все сомнения разлетаются прахом, о булавочных уколах нет и помину...
«Не верить этому светлому ангелу — Господи! Да это надо совсем с ума сойти, — это более, чем святотатство», — думает он и начинает подводить какие-то бесконечно-длинные итоги.
Целых три недели пришлось ему не видать своей жены, — ему надо было уехать по делу. Эти недели тянулись бесконечно. «Разве телеграфировать о выезде?» — подумал он, садясь в вагон по окончании своих дел, но тут же решил не уведомлять об этом, рассчитывая на сладкие минуты неожиданного приезда.
«Как она обрадуется, дорогая моя, — думал он, поглядывая в окно. — Вот озадачится; ведь она не ждет меня раньше десятого, а тут вдруг тремя днями раньше — бац! А что, разве...»
Он вырвал из бумажника листик, написал карандашом несколько слов и на первой же станции подошел к конторке телеграфиста.
«А, нет, не надо», — решил он, направился к буфету и выпил водки.
В одном из вагонов что-то лопнуло, — поправляли с час, — там снег задержал на два часа, еще что-то случилось. Поезд опоздал. Поздно ночью, почти перед рассветом, слез Ледоколов с извозчика и постучался в ворота; быстро взбежал он но лестнице, чуть не разбил себе носа в потемках, и остановился перед своей дверью.
«Она спит...» — подумал он и, затаив дыхание, чуть дотронулся до ручки звонка.
Все тихо, ничего не слышно.
Он позвонил еще раз, громче.
— Кто там? — послышался за дверью испуганный голос горничной.
— Отвори, это я... — тихо произнес он.
Но, вероятно, горничная приняла его за другого.
— Ты что же звонишь, Ванька-дьявол... входи тише, — барыню разбудишь...
Ледоколов начал раздеваться, девушка торопливо зажигала свечу; она догадалась, что это не ее Ванька.
Ярко вспыхнул огонь и осветил испуганное лицо горничной; глаза ее широко раскрылись, она вскрикнула и выронила свечку из рук.
Ледоколова как обухом ударило в голову. Как ни мгновенно блеснул свет, но он успел увидать, он видел... Да, то, что он видел, было ужасно!
Он видел на вешалке чужую шинель, он ясно ее разглядел, с капюшоном, с военным воротником; металлические пуговицы так ярко, так отчетливо блестели на сине-сером сукне.
— Огонь зажги! — прохрипел он.
Послышалась торопливая возня и шорох; спички не загорались; наконец, снова была зажжена свеча... Шинели не было...
— Что же это, я сам видел, вот тут — где она? Или это мне почудилось?..
Ледоколов быстро прошел через все комнаты и остановился перед дверью спальни, — дверь была заперта.
— Это ты, Дмитрий? — раздался голос жены. Что-то холодное, сухое звучало в этом вопросе; Ледоколову даже показалось, что это говорит другая женщина, вовсе ему незнакомая.
— Отвори, отвори, отворите!
Он в исступлении принялся трясти дверную ручку.
— Послушай, Дмитрий, — говорила она ему, подойдя к самой двери, — иди в свой кабинет, затворись там и не делай глупейшего скандала; это самое лучшее, что я могу тебе посоветовать!
Опустив голову, схватившись за сердце обеими руками, он пошел в кабинет; у него сил не хватило дотащиться до своей двери, — он прислонился к стене и судорожно вцепился в какую-то драпировку.
Замок щелкнул. Чьи-то шаги, гремя шпорами быстро прошли к передней.
С этой ночи он уже не видал более своего ангела.
Вот уже несколько дней прошло, — страшных дней. Он уже думал, что мозг его не выдержит страшного удара, — однако, выдержал: он не сошел с ума. На него нашло какое-то странное опьянение. Он ничего не ел, а, может быть, и ел, — он ничего не помнил; это был тяжелый кошмар, который, мало-помалу, проходил, уступая место другому, худшему состоянию.
Жизнь потеряла для него всякое значение, она ему была противна. Он ощущал тупую пустоту в сердце, в голове, во всем организме.
Для него все было потеряно.
А серому коту Ваське, вероятно, надоело лежать на спине хозяина: он спрыгнул на пол, выгнул спину горбом, поднял хвост колом и зашагал к письменному столу; потом он забрался на кресло, оттуда на ящик с револьвером, затем на самый стол. Здесь он покойно уселся, насторожил уши и углубился в созерцание нескольких исписанных листков.
Если бы Васька умел читать, то он прочел бы следующее:
«Я прошу никого не обвинять в моей смерти...»
Строка эта была зачеркнута; вероятно, начало показалось слишком избитым; затем разгонистым, крупным почерком значилось:
«Прошу исполнить мое предсмертное желание; оно слишком просто и удобоисполнимо и заключается только в том, что бы не доискивались причин моего самоубийства.
Мне просто надоело жить: а так как никто ничего не теряет оттого, что меня не будет состоять между живыми, то я и прибегаю к услугам моего револьвера.
Прощайте».
Чернила давно уже высохли, и даже поверх письма карандашом начерчены какие-то зигзаги. Видно было, что с исполнением самоприговора не торопились, хотя револьвер был в полнейшей готовности, и под взведенным курком краснела головка металлического патрона.
Вдруг в углу, под ворохом газет, на нижней полке этажерки заскреблась мышь. Васька кинулся со стола, опрокинул подсвечник, перелетел через лежавшего Ледоколова и зарылся в газетах.
Ледоколов вздрогнул, вскочил, испуганно осмотрелся кругом, точно он спал до этой минуты и внезапно был разбужен непонятным шумом; он начал прислушиваться.
Мелодично, серебристо звякали и гудели бесчисленные бубенчики разукрашенной ямской тройки. Усталые кони, покрытые пеной, шли шагом, окруженные парным облаком. В санях сидело четверо катающихся: три кавалера и одна дама. Двое из них были совершенно пьяны, и их цилиндры глупо кивали из-за поднятых воротников. Дама положила свою голову на плечо третьего, трезвого кавалера, а тот, приложив два пальца к козырьку своей форменной фуражки, весьма вежливо раскланивался по направлению, где, как поясной портрет в раме, видна была фигура Ледоколова.
Между портретом, стоявшим на столе, и дамой в санях было поразительное сходство; те же пепельно-золотистые волосы, те же глаза, выразительные, смеющиеся, оттененные длинными ресницами, тот же ротик, сочный, задорно-улыбающийся... Не было, не могло быть никакого сомнения: в санях сидел оригинал того портрета, на стекле которого ясно видны были следы поцелуев Ледоколова.
Им овладело неудержимое бешенство... он схватил револьвер.
«Вам весело, вы наслаждаетесь!.. Я вам испорчу вашу прогулку...» — мелькнуло у него в голове. Ему сейчас же представилось, какой эффект произведет выстрел в эту минуту... Как вздрогнет она, как зашевелится раскаяние в ее сердце, когда она увидит результаты своей злой шутки... Всю жизнь ее можно отравить одной этой минутой; во сне, наяву, вечно будет носиться перед ее глазами кровавый образ; этот страшный призрак с простреленным черепом не даст ей ни минуты покоя... И он тоже... Ну, господа, любуйтесь!..
Ледоколов приложил дуло револьвера к своему виску.
На улице послышался слабый женский крик. Ямщик почувствовал у себя на шее изрядный побудительный толчок.
— Эй, вы, други!.. — махнул кнут ямщика по всем трем конским спинам.
Тройка унеслась. Ледоколов не успел выстрелить. Он не успел потому... потому что... спусковой крючок как-то особенно туго спускался, вероятно, был плохо смазан, или... вообще что-то случилось с оружием.
— Да, положительно тебе надо уехать куда-нибудь отсюда; это самое лучшее! — говорил Ледоколову на другой день один из его друзей, складывая лодочку из его предсмертного письма.
Он сидел у стола, а Ледоколов, закутанный в халат и с компрессом на лбу, лежал на диване; кот Васька переходил от одного к другому; то потрется боком около ноги друга, то поиграет кисточками хозяйского халата.
— Под влиянием свежих впечатлений все рассеется мало-помалу, пройдет хандра... (из лодочки начал формироваться кораблик) ну, и все прочее...
— Да куда поехать? Я бы готов, — говорил Ледоколов слабым, болезненным голосом.
— Поезжай в Африку... Тропическое солнце, негры, истоки Нила, новые открытия...
— Для этого нужны большие средства...
— Ну, конечно... А то в Эмс валяй, в Висбаден, там рулетка, Гретхены, Минхены, Каролинхены, воды разные целительные!
Предсмертное письмо окончательно сформировалось в петуха; петух был поставлен на видном месте, лицом к портрету красавицы.
— Да, действительно, дальше отсюда, — Ледоколов приподнялся на локоть, — тут невыносимо, тут каждый предмет так живо напоминает мне о ней... Слухи доходят; вон, вчера еще письмо анонимное получил, — нашлись непрошеные агенты!
— Свиньи... — пробормотал друг, — и кто бы это мог быть? Ты по почерку не узнал?
— Вот портрет этот... каждый раз, как я взгляну на него...
— А вот мы его уберем...
Друг начал завертывать портрет в газетную бумагу.
— Конечно, я убежден, что время возьмет свое, оно излечит...
— А у тебя нет еще... там этих медальонов, групп, отдельных карточек?..
— Много есть!
— То-то, я помню; вы ведь частенько заходили в фотографию...
Друг принялся рыться по ящикам.
— Европа не манит меня вовсе, — продолжал Ледоколов. — Мне надоели люди, мне...
— «Мне душно здесь, я в лес хочу»... — продекламировал друг.
— Старший дворник пришел! — доложил через несколько комнат женский голос.
— Пусть войдет. Что тебе?..
— Насчет квартиры; хозяин спрашивал: так как ежели, как, значит, по условию, вперед по-третно... Прикажете получить?
— Скажи хозяину, что может наклеивать на окна билеты. Так, что ли? — обратился друг к Ледоколову.
Тот кивнул головой.
— В отъезд изволите-с? — полюбопытствовал старший дворник.
— В отъезд!
На другой же день на всех окнах квартиры Ледоколова красовались белые четырехугольники.
— Если бы ты знал, как меня самого туда тянет! — говорил друг, помогая Ледоколову укладываться.
— Что же тебе мешает?
— Как что? Ну, это, как бишь его, — дела!
— Ну, какие у тебя дела?
— Всякие, а ты вот что: как приедешь, пиши, обо всем пиши: все, что как там есть, насчет жизненных удобств и все прочее. Не может же быть, в самом деле, чтобы там только одна баранина?
Ледоколов улыбнулся.
— А я, как с делами покончу, сейчас же и сам к тебе. Это возьмешь с собой?
Друг протянул какой-то сверток.
Во всех комнатах пыль стояла густым туманом, в этом тумане копошились, покрикивали и пыхтели несколько полосатых фуфаек, надсаживаясь над каким-то комодом. Черный длиннополый сюртук купеческого покроя поверял мебель по штучке, просматривая по реестру.
— Диван-угольник, обит голубым репсом в стежку!.. — произносил он отчетливо и с некоторой внушительностью.
— Есть! — вскрикивал кто-то из другой комнаты.
Ледоколов со своим другом оставили большой чемодан, над укладкой которого хлопотали, и принялись завтракать.
— Поверишь ли, — говорил Ледоколов, разрезывая сочную, красную, как кровь, котлету, — сегодня в первый раз я чувствую что-то похожее на аппетит!
— И прекрасно. Итак, — друг налил в стакан красного вина, — скатертью дорога!
— Благодарю...
Ледоколов пожал дружескую руку и чокнулся своим стаканом.
— Дюжина стульев гнутых, два ломберных стола, шифоньер рококо... буфет! — доносились возгласы из дальних комнат.
IIПисьма издалека
Вдова генерал-майора Фридерика Казимировна Брозе и дочь ее Адель получили каждая по письму. Оба эти письма принесены были в одно время, одним почтальоном, в одной и той же сумке; оба были с адресами, написанными одним и тем же почерком, и оба конверта носили на себе следы далекой и многотрудной дороги. Видно было, что письма эти и подмокали, и высыхали не один раз; пожелтели они, кое-где расплылись побуревшие чернила, протерлись местами углы конвертов, и растрескались смятые сургучные печати.
Рыженькая горничная в веснушках, принявшая письма от почтальона, положила их на подносик и поднесла барыне, которая в эту минуту сидела в гостиной и, положив на диване обе ноги, наблюдала, насколько рельефно обрисовываются под белым кружевным пеньюаром ее пышные, округленные формы.
— Вот письма-с! — доложила горничная.
— Это отнеси к барышне в комнату! — распорядилась Фридерика Казимировна, посмотрев адресы и изобразив на своем, весьма еще красивом, хотя и сильно реставрированном лице сперва некоторое удивление, потом нескрываемую радость.
Она распечатала торопливо конверт и перешла на кресло, поближе к окну, так как было уже около трех часов, и в комнате начинало темнеть, особенно благодаря жардиньеркам и массивным драпировкам на окнах.
— Ну, можешь и отправляться! — отнеслась вдова к горничной, все чего-то дожидавшейся, и принялась читать.
— Я так и ожидала, я так и ожидала, — произносила она по временам и снова погружалась в чтение. — Да, это было видно по всему, по всем-м-му, — протянула она, перевертывая страницу. — Как неразборчиво... Что это? Гм! Однако, в такую даль, в такую глушь!..
Еще раз перечитала Фридерика Казимировна письмо, положила его в карман, подняла конверт, разорванный надвое, спрятала его и подошла к зеркалу. Долго присматривалась она к какому-то прыщику над бровью, повернулась потом, посмотрела назад через плечо, грациозно передернула лопатками, вздохнула глубоко-глубоко, позвонила и велела зажигать лампы.
— Благодарю вас за прогулку со мной! — говорила красивая, стройная брюнетка, раскланиваясь у подъезда дома с молодым человеком в соболях, стоявшим перед ней с приподнятым цилиндром.
— Мне было так приятно... Маменьке прошу передать мой поклон!
— Merci, до свиданья!
Девушка побежала вверх по лестнице, а молодой человек посмотрел направо, посмотрел налево и стал осторожно переходить улицу.
Адель была действительно очень красивая девушка, особенно в эту минуту, когда мороз так усердно подрумянил ее щечки. Черная бархатная кофточка с меховой опушкой и хвостиками и кокетливо приподнятое платьице так кокетливо обрисовывали ее молодую фигурку, она так грациозно перепрыгивала со ступеньки на ступеньку, засунув ручки в муфту, изображавшую какого-то зверька, так симпатично, весело напевала при этом, что старик швейцар, наблюдавший за ней снизу, крякнул, обошелся без помощи платка и произнес:
— Ну, коза-барышня!
«Молодой друг мой, Адель Богдановна, — читала девушка, запершись у себя в комнате. — Надеюсь, вы простите старику эту маленькую фамильярность; положим, что, хотя я и не совсем еще старик, но... да, впрочем, это вовсе нейдет к делу.
Захотелось мне шибко побеседовать с вами письменно, рассчитывая, что если у вас и не хватало терпения поговорить со мной хоть полчаса лично, то, может быть, вы будете снисходительнее к моему письмецу и дочитаете его до конца.
Вот уже полгода, как я расстался с вами. Я теперь поселился в совершенно новом краю, при самой оригинальной и новой обстановке, и успел уже настолько приглядеться и привыкнуть к моему новому положению, что решился даже поселиться здесь надолго, если не навсегда. Одно только, с чем я не в состоянии примириться, это невозможность видеть моего молодого, хорошенького друга... Ну, ну, не сердитесь, я уже вижу, как вы надули ваши розовые губки и собираетесь рвать на клочки мое бедное послание... Ну, больше не буду; на меня грех сердиться; я такой добрый, и постараюсь доказать это сейчас же на деле.
Говорили вы мне как-то, что хотите жить независимо, своим трудом, хотите работать, да только в одном находили затруднение, а именно: куда вы ни обращались, вам нигде не давали никакой работы, а если и давали, то с таким ничтожным вознаграждением, что не стоило и ручек ваших марать, как вы выражались сами, помните, в клубе, когда вы весь вечер бегали от меня, и только за ужином удалось мне поболтать с вами, и то благодаря посредничеству вашей уважаемой мамаши. Ну-с, так вот видите ли, теперь я вам нашел работу. Извольте слушать и соображать внимательнее. Здесь очень нуждаются в гувернантках, и я вам подыщу такое местечко, что чудо. Что, вот вы опять лобик наморщили, думаете, что за невидаль в гувернантки, какие-нибудь пять-шесть сот рублей в год, а вам ведь надо много, очень много надо, я знаю, — нет, найдем такое местечко, что хоть пять, хоть шесть тысяч, а не сотен, преподнесут вам за ваши труды, — довольно-с или мало? А то можно и больше, вы только не церемоньтесь, говорите прямо.
Но такие выгодные места находятся только здесь, и потому вам надо собираться в дорогу. Что, испугались? Шутка ли: пять тысяч верст, киргизы, тигры, тарантулы, разбойники... Не бойтесь, — довезут вас бережно и сохранно, как царицу сказочную. Об этих подробностях я уже писал вашей маменьке, и вам надо во всем на нее положиться.
Приедете к нам, остановитесь пока прямо у меня, на всем готовом; лошадки к вашим услугам и верховые, и всякие; ведь вы, я знаю, любите кататься; комната ваша вся в цветочках, персики и виноград прямо в окошечки сами лезут; фонтан, купальни в самом восточном вкусе, и будете вы купаться и нежиться.
А я буду вас нежить да холить, и будете вы кататься, как сыр в масле, а то и лучше.
Делишки ваши, я знаю, теперь совсем плоховаты, да это, впрочем, вам подробно расскажет сама Фридерика Казимировна, я же только предупрежу вас, что кроме долгов, и довольно крупных, у вас с маменькой ничего нет, а этого очень и очень мало, особенно для вас, моя пичужечка, — виноват, тысячу раз виноват; что же делать, — прямо от сердца идет. Захотите вы, например, покататься в коляске по Невскому, а у вас и гривенника нет на простого извозчика; захотите куда-нибудь потанцевать поехать — хвать! Ни платьица, ни веера, ни перчаточек, — эх, совсем скверно; да что, кушать захотите, и то нету. Ну, не плачьте, не портите ваших прелестных глазок, приезжайте ко мне, и все устроится: будете вы жить, как хотели, своим трудом, и всего у вас будет вдоволь.
Пока высылаю вам по почте две тысячи на кое-какие дорожные приготовления, а там на пути встретит вас доверенный мой, хороший человек, Иван Демьяныч Катушкин, и докатит вас этот самый Катушкин с полнейшим комфортом.
С нетерпением буду ожидать вашего приезда и, стоя на крыше моего дома (у нас тут все плоские крыши, как пол, и на них палатки поставлены, цветы посажены, кустарнички, как у Семирамиды в Вавилоне, — чай, учили в институте об этом), буду день и ночь поглядывать на дорогу: не покажется ли пыль, поднятая колесами вашего экипажа?
Крепко, крепко целую ваши ручки и ножки, мамаши вашей тоже, и остаюсь беспредельно и пламенно любящий вас,
Иван Лопатин».
— Вот уж чего я никак не ожидала! — произнесла Адель, прочтя это длинное послание, и вдруг расплакалась.
Она не поняла и половины письма, не поняла, то есть, его настоящего значения, но инстинктивно почувствовала, что дело как-то неладно, что ей бы не следовало получать таких писем, что в этом письме есть что-то обидное, более того — оскорбительное, вызвавшее из ее глаз эти невольные слезы.
«Зачем тут так часто, он о маменьке говорить? — подумала она. — Разве пойти показать ей это письмо, поговорить с ней — пусть она объяснит мне, что же это такое!»
И с этим решением Адель утерла глаза и вошла в гостиную к Фридерике Казимировне.
Маменька сидела за книгой и сделала вид, что не заметила, как вошла Адель; она даже отвернулась немного от двери, как только услышала шаги дочери.
— Мама... — начала Адель и остановилась.
— Ах, Адочка, ты уже вернулась? — удивилась и обрадовалась Фридерика Казимировна.
— Вот, мама, я письмо получила, и письмо такое странное...
Вдова бегло взглянула в глаза дочери.
«Заплаканы, — подумала она, — это ничего»...
— Письмо, от кого? — спросила она вслух.
— От Лопатина!
— Скажите! Что же это он тебе пишет? Это интересно... Покажи!
Адель протянула ей письмо.
— Он такой славный, такой добрый и честный человек, — говорила маменька как бы про себя. — Это очень мило, очень мило с его стороны: не забывать своих хороших друзей!
— Однако, мама, мы вовсе не так коротко знакомы с ним. Он был у нас всего три или четыре раза; положим, что в обществе мы встречались довольно часто...
— Ах, какой шутник, ах, какой шутник! — произнесла вслух Фридерика Казимировна, прочитывая письмо. — Ба, ба, ба, да это прелестно... гм... Как, только две тысячи на дорожные приготовления!.. Что же ты стоишь, Адочка? Садись вот тут, поближе ко мне... «Катушкин докатит!» Ха, ха, ха! Какой балагур... Ну, сказочная царица, — она взглянула на Адель нежно-нежно и даже пожала ей руку, — тебе это нравится?
— Мама, ты довольна, ты не шутишь? — удивилась Адель.
— Конечно, нет; чего же тебе еще желать лучшего? Да это просто находка, клад, особенно в такое время, когда дела наши так плохи!
— Значит, это правда, что пишет Иван Илларионович о наших делах?
— Правда, более, чем правда! — вздохнула Фридерика Казимировна и поднесла к глазам платок с кружевным углом.
Задумалась Адель и замолчала; замолчала и маменька, наблюдая из-под платка за теми складочками, которые то набегали, то расплывались снова на высоком, красивом лбу задумавшейся девушки.
— Мама, да скажите мне, наконец: что это за гувернантки, которым платят по шести тысяч в год и обставляют, как сказочных цариц? Я об этом прежде никогда и не слыхала, это что-то очень странно!
— Есть такие гувернантки, есть! — решительным авторитетным тоном произнесла Фридерика Казимировна. — Особенно там, где так мало женщин... воспитательниц-женщин, — поправилась она. — Притом и другие условия; трудность путешествия, некоторые лишения... Все это оценивается...
— Это что-то подозрительно!
— Ты, наконец, начинаешь мне надоедать!
— Мама, да скажи же ты мне: о чем же хлопочет тут Лопатин, из-за чего? Ну, положим, кому нужна гувернантка, тот и пиши, и приглашай, а Лопатин?..
— По дружбе ко мне и по любви к тебе!
— По любви?
— Да!
— Мама…
— Ты разве не заметила, скажите! А я так давно, давно все заметила... Прекрасный человек, миллионер... Конечно, одна беда, что женат, но если бы, ах, если бы!..
— Так он женат?.. Я этого не знала!
— Но это такой вздор... — Фридерика Казимировна немного смутилась. — Жена его совсем умирающая, больная женщина, она живет где-то на юге в провинции, и час-от-часу Лопатин ждет известия о ее смерти... Они разошлись уже лет десять; это почти забытая, старая история. Разве он не говорил тебе об этом?
— Нет, мама!
— Ах, как он тебя любит! Нежно, сильно, как дочь, как... Когда он раскрыл передо мной свое сердце, я не могла удержаться от слез, я и теперь готова заплакать, как только вспомню его трогательное прощание!
Адель передернула плечами.
— Ты просто камень, просто камень! Я уже сто раз говорила тебе это. Молодая девушка, только что из института, а такое черствое сердце!
— Да ведь он не к себе же приглашает меня в гувернантки; у него нет ведь детей?
— Это все равно; может быть, он хлопочет для какого-нибудь там семейства, а сам рассчитывает только на счастье тебя видеть, быть к тебе поближе. Это очень просто!
— Просто... Нет, мама, я отсюда не поеду!
— Что?
— Я отсюда не поеду: я не хочу ехать, я не могу…
Адель приготовилась было плакать.
— А, — протянула Фридерика Казимировна. — Вот как... Ну-с, так извольте слушать!
Фридерика Казимировна встала и начала порывисто ходить по комнате.
— Сегодня утром, когда тебя не было дома, приходил сюда пристав описывать все, что только у нас есть... Еще вчера я разменяла последние десять рублей; пойми ты: последние; у нас с тобой ничего нет, ничего, кроме наших гардеробов, и на те, пойди, посмотри, — ты, верно, не успела заметить, — этот скверный пристав понаклеивал красные печати!
— А мое платье, черное, новое? Мне оно так сегодня нужно! — испуганно спросила Адель.
— Твое черное платье тоже под печатью.
— Это ужасно! Это ужасно!
— Более, чем ужасно. Но этого мало. Векселя поданы ко взысканию, и меня хотят посадить в тюрьму!
— Мама, да не шути так страшно!
— Я не шучу, дитя мое!
— Что же нам делать? Что же нам делать?..
— Сегодня утром я тоже получила письмо от Лопатина; оно воскресило меня, оно так много дало мне надежд... Я его покажу тебе после, пока надо приготовляться к отъезду. Тут остается один, адвокат, что ли, я не знаю, ему Иван Илларионович поручил хлопотать по моим векселям, а мы через неделю, много через две, должны выехать из Петербурга!
— Я, мама, не могу ехать!
— Да ты с ума сошла!
— Поезжай одна, если хочешь...
Адель решительно взглянула на свою мать; та принялась что-то соображать.
— Ах да, — произнесла она, — вчера был у меня Хлопушин; он встретил Жоржа...
Адель вдруг покраснела до ушей; маменька лукаво улыбнулась.
— И, представь себе, Хлопушин говорил мне, что Жорж тоже туда едет, и не позже, как этой же весной!
— Мама, ведь это очень далеко!
— Нет, не так чтобы очень...
— Мы поедем в коляске или все по железной дороге?..
— Это, дорогое дитя мое, не наша забота. У нас будет господин Катушкин, который нас отлично докатит прямо на крышу к Ивану Илларионовичу!
Фридерика Казимировна засмеялась и нежно прижала свою Адель к материнскому сердцу.
IIIГруз баржи №9, под литерами И.Л.
Был прекрасный весенний день. Все кругом смотрело как-то особенно весело и празднично. Все казалось не тем, что есть на самом деле. Все, до сих пор серое, бесцветное, однообразное, играло и пестрело, залитое яркими лучами апрельского солнца, самыми блестящими красками; далее казенные пакгаузы и склады соли, глинистый обрыв, круто спускающийся в реку, топкая грязь у пристани, через которую вели дощатые настилки для проходов, черная дорога, поднимающаяся извилиной на гору, с засевшими по ступицу тяжелыми возами, — все было такое красивое с виду, чистенькое... Серые суконные армяки, заплатанные до последней возможности, бараньи полушубки, засаленные купеческие кафтаны казались какими-то театральными костюмами. А Волга, широкая, голубая, с золотистыми песчаными отмелями, была чудно хороша!.. Золотые верхушки церквей, выглядывающие из-за обрыва, красные и зеленые крыши домов, пожарная каланча с вилообразным шестом и с десятком ворон, поместившихся на его вершине, прозрачные кружевные группы деревьев, едва только покрытых нераспустившимися почками, — все это так отчетливо, резко рисовалось на синем фоне весеннего неба, точно ловко написанная театральная декорация, освещенная и с боков, и снизу, и сверху, и сзади, и спереди...
— Оченно прекрасно! — произнес парень в одной рубахе, приноравливаясь, как бы присесть половчее на опрокинутый бочонок с выбитым донцем.
— Особливо с устатку, на вольном воздухе! — согласился другой парень. Этот совсем был без рубахи, а в какой-то синей куртке, надетой прямо на голое тело.
— Подрядчик сказывал, что ежели к ночи все перетаскаем с баржи, еще четверть на нашу артель пожертвует! — сообщил третий.
— Перетаскаем! Нешто мы лошади!
— Отчего не перетаскать: коли ежели путем взяться...
— Гляди: до свету таскали, а все не видать убыли; самый махонький уголок отобрали...
— Кому наливать... Дядя Кондратий где?
— Побежал за селедками!
— Садись, ребята, сюда на кули...
— Желаем здравствовать. Господи, благослови!
— ...Как я, значит, коленкой да об угол... ну, и шабаш!
— А дядю Павла краном по лбу-то... инда загудело!..
Рабочая артель принялась завтракать.
Пароход «Соликамец» вчера вечером пришел на самарскую пристань; он привел на буксире две баржи с грузом. Едва только начало рассветать, как на палубах обеих барж собрались заранее нанятые артели для выгрузки товаров, и началась кипучая работа. Сперва все бочки таскали какие-то; на поворотных кранах вытягивали их снизу и скатывали по наклонным подмосткам; потом за ящики принялись; а больше всего возни было с паровым котлом и еще какими-то машинами, разобранными по частям и тщательно завернутыми в рогожи.
— Ну, еще, ну, разом!.. — кричал один из десятников артели.
— Навались, ребята, навались! — вопил другой.
— Маленечко бы еще, он бы сейчас и пошел! — убеждал третий.
Но, несмотря на эти возгласы, паровик только покачивался под натиском нескольких десятков рук и никак не хотел удержаться на толстых катках, по которым ему предстояло опуститься на платформу пристани.
— Вот с этим самым дьяволом мы в Нижнем как возились: двоим ноги отдавило совсем, а у одного внутри лопнула жила с надсаду! — сообщал матрос, сидя на канатном свертке и равнодушно поглядывая на толпящихся вокруг паровика работников.
— Э, послушайте, это надо так! — подошел к пристани господин в костюме туриста, с сумочкой через плечо и с пледом, небрежно перекинутым через руку.
— Чего-с?.. — остановился один из десятников.
— Я сам немного механик и понимаю... Вы веревками опутайте так, потом перетяните эдак и потом тащите сюда!
— Ребята, слышь, немец сказывает путай так, тяни эдак, а опосля вытягивай сюда...
— Ну, его к дьяволу!
— Это немца-то?
— А ну-ка вдруг...
Эх, дубинушка, ухни,
Эх, зеленая сама пойдет, сама пойдет. Ух!
— Стой!
— То есть, ни Боже мой, ни на полпальца!
— Взопрели страсть, ребята, шабаш! Гляди, меркуловские водку лопают!
— Ты вот гляди, какие такие слова?
— Где?
— Вот на боку, красной краской обозначены!
Рабочие принялись рассматривать значки и буквы, начерченные бойкими мазками на паровике и на тюках с машинами.
— Одно слово будет тебе «иже», — прочел отставной солдат, водя пальцем, — другое, значит, «люди»!
— Клеймо! — сообщил матрос.
— Иже и люди! — в раздумье повторял солдат.
— И на всяком-то тюку это клеймо обозначено! — произнес один из работников, надевая в рукава какую-то синюю ветошь.
— Позвольте-ка, друг любезный, мне пройти, посторонись, голубчик, землячек, подайся маленько вправо... ну-ка, ты!.. — пробирался сквозь толпу пожилой человек, одетый, как ходят средней руки торговцы из казанских татар.
— Вчерашнего числа прибыть изволили?.. — обратился он к матросу.
—- Чего-с? — отозвался тот.
— Пароход «Соликамец» прибыл вчерашнего числа? — повторил вопрос пожилой человек.
— Вчера вечером…
— Так, а ежели... Да позвольте спросить, вы при барже-с состояли, или где в другом месте?
— При барже № 9. Вот при этой самой!
— Желательно бы мне знать было... Вот я вижу, тут машины идут, опять и другой товар — все одной фирмы; и так как фирма эта мне доподлинно известна, то позвольте спросить, кто при машинах и прочем приставлен был, и где мне их можно видеть?
— А я почем знаю...
Матрос сплюнул, переменил позу, надавил пальцем табак в своей трубочке и отвернулся.
— Как же вам не знать: столько дней вместе шли; верно, видели-с?
— Мое дело особенное, мне что!
— Совсем я не такой человек, чтоб не знать своего дела, и ежели вам можно отлучиться на полчасика, то мы-бы...
— Давай просто двугривенный, я ужо вечером сам забегу!
— И самое лучшее; на-ка, братец, да говори проворней; мне отыскать его нужно: дело есть!
— Вот ежели палубу вымыть, опять когда на якорь становимся, воду выкачивать, а до всего прочего... В синей чуйке немецкого покроя, надо полагать, не из русских, однако, говорит понятно, Богдан Карлычем кликали, с капитанским помощником вон по той дороге на гору пошли; когда будут назад, ничего не сказали!
— Гм... — произнес любопытный господин в татарском бешмете и принялся рассматривать клейма.
Эти клейма и его заняли так же, как и рабочих, но только те посмотрели, пальцами потрогали, узнали от солдата, что эти слова означают, и пошли завтракать, а он долго и внимательно осмотрел все тюки, на которых только краснели буквы И. и Л., обратил внимание на количество пудов, выставленное на паровике и машинных частях, вынул записную книжечку и карандашом что-то наметил, еще раз обошел вокруг паровика, кивнул головой матросу, поглядывавшему на него искоса, и медленно, степенно стал переходить по доскам с палубы баржи на пристань.
А на мостике парохода «Солзкамец», сидя верхом на складном стуле и положив на колени газету, которую только что читал так усердно, капитан с английской рыжей бородкой, в куцем пиджаке и ботфортах, наблюдал в бинокль белую струю дыма, чуть поднимавшуюся над горизонтом.
— «Самолетский»! — произнес другой господин, поднимаясь на мостик и тоже присматриваясь в даль.
— «Царевич»; идет ходко, однако по расчету опоздает на два с половиной! — произнес капитан.
— Как даль обманывает глаз ведь вот, кажется, и близко, а поди ж ты!
— Оптический обман!
— Я думаю, в открытом море... Вы там плавали, капитан?
— Нет, я из речных.
Чуть слышно донесся по ветру гул парового свистка. На пассажирской пристани поднялась суматоха. Десятка два извозчичьих дрожек, так называемых долгушек, которые только и можно встретить в степных местах и в поволжских городах, разбрызгивая колесами дорожную грязь, во весь карьер катили с горы, обгоняя друг друга и стараясь занять места поближе к пристани.
Над самым обрывом, обнесенный тесовым желтым забором, стоял одноэтажный старый дом с покосившимся мезонином; над всеми окнами этого дома тянулась надпись, по красному фону белыми буквами: «Трактир златокрылого лебедя», а на фронтоне мезонина изображен был и самый лебедь, кольцом перегнувший длинную, тонкую шею. В первой комнате этого трактира, в так называемой «общей», все столы были заняты рабочими, матросами и всяким сереньким людом; в чистой же половине, у самых окошек, сидели только две группы: одна, состоящая из четырех татар-купцов в лисьих бешметах и шитых золотом шапочках, другая — из двух только собеседников: капитанского помощника с парохода «Соликамец» и другого господина, весьма близко подходящего к описанию матроса на барже № 9. Татары, все в поту, расстегнувши широкие вороты шелковых рубах, засучив длинные рукава бешметов, пили чай, доканчивая шестой чайник солидной вместимости; те же двое дожидались селянки из живых стерлядей, а пока пили английскую померанцевую, закусывая солеными грибами.
— И отсюда сухим путем! — произнес господин, описанный матросом с баржи № 9.
— Далеко, — ух, далеко! — вздохнул капитанский помощник.
— Очень далеко! — согласился его собеседник.
Действительно, иностранный акцент ясно слышался в говоре этого господина, хотя видно было также, что он хорошо усвоил себе русский язык и даже знаком был с некоторыми особенностями народной речи.
— Я полагаю, что везти этакую тяжесть на колесах чуть не четыре тысячи верст придется не менее года?
— По нашим расчетам, в укрепление «Уральское» транспорт прибудет около половины июля; а там...
— Ты, родной, пожалуй-ка мне сюда порцию ветчины с хренком и полынной графинчик; вот к этому столику!
В комнату вошел новый посетитель, в гороховом пальто, в картузе с наушниками, с дорожным мешком в руках и с большим дождевым зонтиком. Господин этот, не обращая никакого внимания на своих соседей, уселся за столик, поставил около себя мешок, отдал трактирному мальчику зонтик с картузом и, потирая руки, крякнул в ожидании ветчины с хренком.
— Слышь, Павлуха, — шепнул один из рабочих другому, когда господин этот проходил через общую комнату, — чтобы мне с этого места не встать, если я его не видал нонче у нас на барже!
— Может, и он; нам што...
— Нет, только чудно, что с рожи как есть он, одежа не та!
— Да тебе-то што?
— А мне наплевать! Кипяточку бы... парень!
— Огурцов соленых кто требовал? — звонко кричал мальчишка в красной рубашке, помахивая над головой тарелкой с огурцами.
— Ну, а из «Уральскаго»? — спрашивал капитанский помощник.
— Там уже подряжены киргизы везти до Казалы на верблюдах; а там по Сыр-Дарье на пароходе. В первых числах сентября должны быть на месте!
— Должно быть, богатый человек этот господин Лопатин?
— Не знаю; я с ним незнаком вовсе; нанят я по переписке, через наше агентство; должен доставить машины, установить их на месте, а затем, ежели не захочу оставаться у него на службе, обратный проезд мне гарантирован. Деньги, впрочем, господин Лопатин пока платит очень хорошо!
— Извините, если я позволю вас перебить...
Господин в гороховом пальто пододвинул свой стул поближе.
— Так как я сам оттуда, и мне господин Лопатин весьма известен...
— Вы из Ташкента?
— Так точно... Позвольте представиться: Сладков, Филипп Петрович!
— Эдуард Симсон! — приподнялся со стула господин с иностранным акцентом.
— Весьма любопытная сторона! — произнес капитанский помощник.
— Еще бы-с! — с некоторым умилением произнес Сладков, Филипп Петрович.
— Так вы господина Лопатина хорошо знаете? — спросил Эдуард Симсон.
— Господи Боже мой! Да вы спросите, кто из тамошних его не знает? Мальчишка какой-нибудь, сартенок, от земли не видать, а спросите его: где живет Иван Илларионович? Сейчас, бестия, вас за полу и к самим воротам ихнего дома предоставит. Человек оборотистый, торговый; деловой человек, голова!
— С капиталом? — полюбопытствовал капитанский помощник.
— Сила, а со временем миллионами будет ворочать!
Сладков совсем пододвинулся к столу и даже перенес с собой тарелку с ветчиной. Трактирный мальчик переставил полынную по соседству с английской-померанцевой.
— Ну, да и край же, я вам доложу, золотой край для всяких торговых предприятий; то есть, за что ни возьмись, и ежели при этом еще деньги — ффа! Все это внове, нетронутое, запускай руки по самые локти, греби знай... ну, да вот вы сами увидите...
— Меня, признаться, это все очень интересует!
— Ну, понятно. Тут вам навстречу еще выслан от Ивана Илларионовича Катушкин, не видались еще?
— А вы знаете и господина Катушкина?
— Ивана Демьяныча то? Ха, ха... Еще бы, — друзья: водой не разольешь. Бывало, вместе...
— Вот не едет что-то. Должен был еще вчера быть в Самаре, — нет; что-нибудь задержало, видно, в дороге!
— Ничего-с, это случается; настоящих почтовых трактов нет пока, то есть, они и есть, но, знаете, еще в таком сыром виде.
— А этот Катушкин с транспортом тоже пойдет через степи?
— Не знаю; наем киргизов в «Уральском» и расчет с казаками, что взяли доставку до «Уральского», поручены ему!
— Так-с; человек бывалый: он все это знает!
— Прикажете? — Эдуард Симсон поднес Сладкову портсигар из желтой кожи.
— Сигарочку-с? Позвольте-с. Много-с у вас грузу, много-с!
— Да, порядочно; особенно этот паровик. На пристанях у вас все как-то не приспособлено!
— Ну, а эти вот, что в рогожах... досками обделаны?
— Это новая машина для размотки шелка, тоже с паровым приводом; очень полезное применение!
— До всего доходит человек! — еще раз умилился Филипп Петрович. — Ящики вот опять у вас, штук двести будет; ну те не так чтоб тяжелы!
— Это товары: галантерейный и ткани — не по моей части; при них особо есть приказчик!
— В одном караване пойдете или порознь?
— В одном, если паровик не очень затруднять будет!
— И прекрасно сделаете; верьте моей опытности: исходил я эту степь вдоль и поперек, знаю я ее, все одно вот как свои ладони! — Сладков вытянул обе руки ладонями кверху. — Да-с, самое лучшее не разбиваться: несколькими днями позже, за то вернее!
— Впрочем, это будет зависеть от господина Катушкина!
— Еще-бы: «Катушкин туда, Катушкин сюда» — доверенное лицо, первый агент у Ивана Илларионовича!
— Я слышал, — начал капитанский помощник, — что у вас в степи не совсем покойно нынче?
— Пустяки-с, «косоглазые» пошаливают, однако, все это при должных мерах, одни пустые страхи!
— Но однако? — вставил Эдуард Симсон.
— Мне ли не знать... Весьма-с, весьма-с приятно познакомиться; позвольте для такого случая бутылочку «тенерифцу», а то шипучего. Эй, мальчик!
— Кроме водки и пива ничего...
— И прекрасно... Любезный, портеру лекоковского четыре бутылки! — скомандовал Филипп Петрович.
Капитанскій помощник вытер усы салфеткой; Эдуард Симсон слегка пожал плечами. Мальчишка в красной рубашке, заложив между ног бутылку, неистовствовал ломаным штопором над осмоленной пробкой.
— Здравия желаем-с... Извините, господа, ежели я теперь немного выпивши! — На пороге показался тот самый матрос, что сидел на канатах баржи № 9.
— Ну, ступай, ступай! — вцепился в него трактирный мальчишка. — Сюда нельзя!
— Нет, ты оставь, потому я говорю с барином, с господином то есть. Так как...
Матрос сильно качнулся в сторону, где сидел Сладков.
— Лево на борт! — кричал из соседней комнаты товарищ его, тоже матрос с «Соликамца».
— Потрафлю! — огрызнулся первый. — Ежели я, сударь, был супротив вашей милости свиньей, то потому больше, что по одежде…
— Ну, однако, ступай, любезный, тебе здесь не место!
— А вот я его, подлеца!
Капитанский помощник, сжав кулаки, поднялся со стула.
— Виноват, я, значит, больше... я уйду, — смутился матрос: он только сейчас заметил присутствие начальства.
— Ваше здоровье! — провозгласил Филипп Нетрович, поспешив замять неприятную сцену.
Все трое слегка чокнулись стаканами.
IVОбитательницы №26 гостиницы под фирмой «Отель Европа»
Большой двухэтажный дом, с надписью под самой крышей «Отель Европа», заметнее всего красовался на городской площади, бросаясь в глаза своей светло-желтой массой. Дом этот смотрел на площадь сорока шестью окнами, и в каждом почти окне поминутно показывались и исчезали столько же, если не больше, самых разнообразных лиц, населявших «номера отеля».
Да, это было хорошее время для мещанина Антошкина, хозяина «Отель Европа»; давно он не помнит такого времени. Прежде, бывало, по целым неделям, даже месяцам, пустуют заново отделанные номера; ключи успеют приржаветь к замкам, пыль накопится вершковая на клеенчатой мебели, пауки заплетут все углы, протянут нити от зеркала к камину, от камина через канделябр на ширмы, с ширм на шляпу алебастрового рыцаря на угольной тумбе, оттуда опять куда-нибудь в темный угол; а теперь...
— Ну, времена... — вздыхает сам хозяин, мещанин Антошкин, сидя у ворот на крашеной лавочке; не грустно вздыхает, а этак полной грудью, с некоторым довольством; так вздыхают после очень сытного обеда, как бы сожалея, что уже больше «некуда». — Да-с, ну, времена, что делать, и рад бы, да все, все, то есть, занято до последней конуры; ну, и не взыщите!..
И, прищурив глаза от ярких лучей весеннего солнышка, смотрит он вслед отъезжающему, тяжелому, как верблюд навьюченному, тарантасу казанской работы, увозящему какого-нибудь самарского землевладельца, приехавшего в город по тяжебному делу.
— Наплыв? — произносит господин в военной шинели, показываясь на крыльце.
— Так точно-с! — приподнимает картузик мещанин Антошкин.
— Да, много наехало, — говорит военная шинель. — Вот я вчера прямо с парохода в «Милан» — занято, в «Москву» — битком набито, в «Арзамас» к Малинину — тоже; фу, ты, думаю, положение; приезжаю сюда — только-только один свободный...
— Минуточку опоздали бы, и того не нашли бы. Генерал спрашивал с парохода «Царевич»...
— Извозчик!
Несколько долгушек и две пролетки подлетают к подъезду.
— Куда бы?! Вези по городу! — произносит военная шинель и садится верхом на ближайшие дрожки.
— Обозревать едете-с? — раскланивается мещанин Антошкин.
— Да, посмотреть поехать: как, что тут у вас!
— Номерок не дороже двух с полтиной, — подходит матрос с парохода. — Барыня просила приказать...
— А этого хочешь?
Мещанин Антошкин придает своему протянутому кулаку несколько оскорбительно-игривую форму.
— Что так? — удивляется матрос.
— Занято! — коротко отвечает хозяин и даже отворачивается.
На лестнице, уставленной чахлыми растениями, по коридорам, устланным полосатыми ковриками, во всех номерах, двери которых большей частью были растворены, то до половины, то совсем уже настеж, царствовали самые разнообразные шум и движение. Только дверь с цифрой «26» была заперта изнутри, и там было так тихо, что можно было подумать, что или спят по целым дням обитатели номера «26», или же там совсем нет никаких обитателей.
Номер этот был занят по письменному уведомлению и долго стоял пустым в ожидании приезда нанявших. Дня четыре тому назад приехали две дамы, показали в конторе какую-то карточку, и их провели в этот номер, который был самый парадный и комфортабельный во всей гостинице. За номер этот было заплачено столько, сколько запросил мещанин Антошкин, а запросил он так, не руководствуясь никакими соображениями, по наитию свыше, должно быть, и потом весьма жалел, что запросил мало.
Несколько раз в день в 26-й номер приносились подносы с чаем, завтраком, обедом, ужином; судя по пустой посуде, выносимой обратно, видно было, что дамы обладали здоровыми желудками и очень хорошим аппетитом. Багаж обеих путешественниц был уважительных размеров, и все, начиная от массивных венских сундуков, оклеенных суровым полотном, до самых миниатюрных несессеров с ногтевым и туалетным приборами, было крайне изящно и ценно.
Дамы эти были очень чистоплотны, потому что умывались по нескольку раз в день, и нарочно приставленная к их номеру горничная то и дело приносила в кувшинах свежую воду и выносила обратно все, что оказывалось лишним.
Дамы эти были крайне нелюбопытны, потому что решительно не хотели высунуть носа из своего номера, не подходили слишком близко к окнам; и когда отворялась дверь, чтобы пропустить человека с подносом или горничную, то случайно мимопроходящие (а их каждый раз было по нескольку человек разом) никак не могли видеть в комнатах ничего, кроме чего-то шелкового, светло-лилового, перекинутого через спинку одного из кресел, да угла плетеных ширм, на котором висела маленькая дорожная сумочка.
А между тем в номере 26-м, в антрактах между завтраками, обедами, ужинами и чаями, велись следующие разговоры:
— Мама, да ведь это, наконец, ужасно скучно... — чуть не плакала хорошенькая Адель, тоскливо бродя из угла в угол и щелкая по паркету каблучками своих изящных шелковых туфель.
— Что же делать? Надо ждать! — спокойно произносила Фридерика Казимировна, сидя с ногами на диване, что было любимой ее позой.
— Эти четыре дня тянулись для меня бесконечно. Мне кажется, что это было так давно, давно, как мы оставили каюту парохода. Шутка ли: четыре дня!..
— Терпение, — это все, что я могу посоветовать!
— Я умру со скуки!
— Не умрешь!
— Ах, Боже мой, Боже мой! Этот проклятый Катушкин не едет... свинья, дурак, рябая рожа!..
— Почему ты думаешь, что у него рябая рожа; ведь ты его никогда не видала?..
— Я сама не знаю; мне так кажется...
Несколько минут молчание. Фридерика Казимировна сидит, не меняя позы; Адель ложится на кровать.
— Мама!
— Что, дитя мое?
— Разве мы не можем сами ехать дальше?..
— Нет!
— Это почему?
— Ты знаешь, что у нас нет почти ни копейки; если заплатить по тому счету, что сегодня прислал наш хозяин, то у нас... впрочем, что же я говорю, даже и половины счета мы заплатить не в состоянии!
— А если Катушкин не приедет?.. — понизив голос, спрашивает Адель и даже на локте приподнимается.
— Тогда... Ах, Ада, какие ты глупости говоришь!
— А если Катушкин не приедет?.. — настойчиво повторяет Адель.
Фридерика Казимировна, в свою очередь, начинает тоскливо пожиматься на диване.
— Не съесть ли нам чего-нибудь? — спрашивает она и протягивает руку к столовой карте.
— Нет, ты мне скажи: что, если Катушкин не приедет?
— Этого быть не может, не может, не может! Ах, да не расстраивай меня, Ада: мне и без того...
— Что?..
— Конечно, сомнения быть не может никакого. Иван Илларионович не такой человек; ну, что-нибудь задержало... вот и все. Надо ждать и ждать...
— Разве котлетку из телячьих мозгов?.. — говорит Адель.
— Позвони! — говорит Фридерика Казимировна.
— И что мы все сидим взаперти, что мы прячемся? — опять начинает волноваться Адель.
— Вероятно, так нужно!
— Странно: мы едем по приглашению Ивана Илларионовича в Ташкент; мне там предлагают место... Разве в этом есть что-нибудь предосудительное?..
— О, помилуй, что за глупости. Но вот видишь; Лопатин писал мне (ведь я показывала тебе это письмо), он писал мне, чтобы мы... как это он выразился так, очень эдак... — Фридерика Казимировна сделала какой-то округленный жест своей пухлой рукой.
— Чтобы мы «дорогой не очень кидались всем в глаза!» — напомнила Адель.
— Да, вот ты сама видишь. Я не знаю, почему это нужно Ивану Илларионовичу, но отчего же в угоду ему не соблюсти этого инкогнито. Это даже довольно интересно; знаешь, в романах это случается довольно часто: какая-нибудь герцогиня или...
— Удивительно интересно: тоска эдакая!
— Ты просто хандришь!
— Да, да, да, да… — расходилась Адель.
— Да тише же!
— Мама, пойдем вниз к общему столу!
— Что ты! Ни за что!..
— Там так весело; шумят так, разговаривают!
— Но ты забыла, что там неудобно быть дамам?
— Неправда: соседки наши обедают там, из номера напротив тоже, из нижнего этажа целое семейство, только мы одни...
— Инкогнито! — протянула Фридерика Казимировна.
— Ну, ты, мама, и сиди со своим «инкогнито», а я пойду одна...
— Адель, ты ужасно можешь напортить!
— Это еще почему?
— Ах, Адель, как я могу объяснить тебе это понятно? Ну, вот видишь ли... Да что же это, в самом деле, Катушкин не едет?
Фридерика Казимировна чуть не заплакала.
— Знаешь, мама, каждый раз, как отворяют нашу дверь, я смотрю в щелку, сквозь ширмы, и вижу всегда одного и того же господина... Он меня начинает немного занимать...
— Удивительно интересно торчать перед дверью: должно быть, делать больше нечего...
— Василий ли входит, Дуняша ли, каждый раз, чуть приотворится дверь, он уже тут!
— Шалопай какой-нибудь. Их много теперь туда едет!
— Он немного похож на Жоржа, только значительно старше!
— Ого, ты успела рассмотреть!
— Тут еще одного я заметила, блондин с длинными усами: у него четыре собаки, и он их все дрессирует в коридоре.
— Ах, этот Катушкин, эта неизвестность!..
— Терпение — это все, что я могу посоветовать! — передразнила свою мать Адель.
Василий, трактирный слуга, внес поднос с порцией мозговых котлет. Адель кинулась к ширмам и приложила глаза к щелке.
— Адель, mais finissеz donс! — крикнула Фридерика Казимировна. — Дверь зачем оставляешь открытой? — обратилась она к Василию.
— Потому с подносом, никак невозможно; я было толкнул ногой...
— Мама, смотри, он опять там стоит!
Ледоколов стоял почти в самых дверях; его отлично видела Адель со своего наблюдательного поста; его успела заметить Фридерика Казимировна, выглянув из-за высокой спинки дивана; только он ничего не мог видеть, кроме угла ширм с висевшим на нем саквояжем и шелкового капота г-жи Брозе, все еще неубранного со спинки кресел.
Положение Фридерики Казимировны с дочерью было действительно несколько затруднительно. До сих пор все шло превосходно. Из Петербурга выехала она, не очень беспокоясь о состоянии своего бумажника, и вынимала оттуда столько, сколько ей нужно было в данную минуту, не справляясь, сколько там оставалось. Семейный, спокойный вагон, отдельная, прекрасная, комфортабельная каюта на пароходе, предупредительность и внимание кондукторов, капитана и пароходной прислуги; это почтительное любопытство, которое видно было в глазах всех спутников, когда ей приходилось выходить из каюты и показываться на палубе парохода, что, впрочем, делалось только в виду крайней необходимости; наконец, то обстоятельство, что едва только пароход пристал к берегу, как явился слуга из гостиницы Антошкина сообщить, что комната для г-жи Брозе с дочерью готова, — все это сильно тешило воображение Фридерики Казимировны, и если дочь ее довольно безучастно относилась к этим явлениям, зато маменька ее строила самые фантастические планы, и в голове ее бродили, беспрерывно сменяясь, все эффектнейшие страницы прочитанных ею романов, в героинях которых она видела то себя, то свою прелестную Аду. Но вдруг как-то пришлось заглянуть в бумажник, и... Фридерика Казимировна даже похолодела вся, и в глазах у нее заплясали фарфоровые божки, спокойно стоявшие на каминной полке.
— Ада, у нас так мало денег! — тихо, с некоторым дрожанием в голосе произнесла Фридерика Казимировна.
— Ну, так что же?
— У нас почти нет вовсе денег!
Адель слегка вздохнула и ничего не отвечала, а Фридерика Казимировна поплакала немного, позвонила, спросила чего-то поесть и успокоилась.
Теперь вся надежда ее была на Катушкина, который, по последнему письму Лопатина, должен был встретить их в Самаре; а между тем вот уже четыре дня прошло, а его нет, как нет. Вчера хозяин счет прислал, — вот он лежит на столике; счет этот весьма солидный; послезавтра надо ждать еще такого же. А если Катушкин еще несколько дней не приедет, — если он совсем не приедет? Разве она знает, что его задерживает? Да и существует ли еще этот Катушкин, о котором она и знала только из писем Ивана Илларионовича? Может быть, это просто миф? А если хозяин потребует денег и скажет, что он ждать не хочет и что он знать не знает никакого Катушкина... Фу!.. Опять холодный пот обдал ожиревшие формы Фридерики Казимировны; она даже есть перестала и отодвинула от себя тарелку со стерлядкой, залитой каким-то лимонным соусом с грибками, каперсами и всякой всячиной.
Когда Фридерика Казимировна показывала своей дочери письма Лопатина, она многое успела скрыть от нее, что, по ее мнению, касалось только ее одной; она, например, скрыла следующее место письма: «Зная впечатлительность Адели, мне весьма приятно было бы, если бы дорогой случаи к развлечению представлялись как можно реже („случаи к развлечению“ было подчеркнуто). Говорю с вами откровенно, уважаемая Фридерика Казимировна, ибо вы женщина опытная и поймете сами, в чем дело. Много теперь едет к нам всякого народа, и молодого, и старого; найдутся непрошеные провожатые, попутчики; дорогой знакомство сводится быстро: люди в день, много два, становятся на короткую ногу; в дружбу лезут, а там... эх! Да вы, как я уже сказал, сами понимаете... не велика мне радость будет, если Адочка приедет ко мне с запятым сердчишком, а то, пожалуй, и еще того хуже. Вы не можете представить себе, что со мной делается; сплю и во сне вижу ее, наяву в глазах представляется... Эх, кабы я связан не был!.. Катушкину приказано от меня...»
Дальше уже шло все такое, что читала и Адель, а когда Адель занималась перечитыванием дозволенных материнской цензурой мест, то Фридерика Казимировна в это время обыкновенно глубоко вздыхала и произносила с особенным чувством:
— Ах, что это за человек, что это за удивительная душа, и как красив еще, несмотря на свои лета; впрочем, что же это и за лета в самом деле: каких-нибудь... и т. д.
А в бельэтаже за общим столом собралось большое общество; Адель была права, когда говорила; «там так весело; шумят, разговаривают».. Там, действительно, очень много шумели и разговаривали.
— Трезор, иси, подлец! Диана, сюда. О-го-го-го! Э, послушайте; там внизу, турните кто-нибудь Минерву, вон она, шельма, под ларь забилась: ну, иси, ну, иси, на, на!.. — кричал, стоя на площадке лестницы, блондин с длинными усами.
— С целой псарней вояжируете... — обратился к нему весьма пожилой чиновник, только что собственноручно выбравший из садка пару живых и вертлявых стерлядок.
— Со всей семьей!
— Так-с!
— Нельзя же; там, говорят, фазанов и разной дичи столько, сколько у нас в Рязани ворон. А та-та-та! Так ее, так ее! Да берите прямо за ошейник; она не кусается!
— Породистые?
— Настоящие аристократы собачьей породы... Ну, ну, ты что! Теперь лизаться? То-то!
— Господа обижаются, что собак с тарелок кормите, а потом энти самые тарелки... — начал один из прислуживающих за столом лакеев.
— А ну их, твоих господ!..
— Тс!.. Тс!.. — послышалось в разных местах.
— Мне небольшую рюмку простой водки! — подошел к буфету мальчик в кучерской поддевке и в лакированных сапожках. У этого мальчика были необыкновенно развиты бедра, и высокая грудь волновалась и сильно вытягивалась из-под красной кумачной рубашки.
— Манюся, ты это уже третью? — предупреждал кучеренка тощий зеленолицый господин в полувоенном костюме, около которого, рядом с прибором, лежал туго набитый портфель с медными оковами.
— Я маленькую! — пропищал кучеренок.
— Костюм для путешествия, особенно продолжительного, весьма удобный! — заметил сосед зеленоватого господина. — Знаете ли: из экипажа ли вылезть, в экипаж ли вскочить; опять пройти пешком прекрасно... с юбками это все не так способно!
— Если бы она была еще хорошо сложена, ну, это я понимаю, — наклоняется к уху своего супруга худенькая дама, — а то этот противный жир, фи, даже смотреть неприлично!
— Э, гм! — соглашается супруг, откашливая рыбью косточку и впиваясь глазами в этот противный жир.
— Смотри лучше себе в тарелку, тогда не будешь давиться костями! — язвительно замечает ему супруга.
А на другом конце длинного стола самое видное место занимал господин с громадными русыми бакенбардами с проседью. Он громко и энергично рассказывал; соседи внимательно слушали.
— Я туда вот уже третий раз еду, и мне эта дорога вот как известна!
Господин с бакенбардами вытянул кулак и разом распустил все пять пальцев.
— Эх, как бы приятно было иметь вас своим попутчиком! — вздохнул тот самый старичок, что справлялся о породе собак на лестнице.
— И эти все фаланги, тарантулы и скорпионы действительно очень опасны? — спрашивал сосед справа.
— Ну да, смотря, как придется, — многозначительно произнес оратор, — как придется!
— Это неутешительно!
— Надо привыкать: меня вот раз двести кусали; ничего, обтерпелся!
— Самое ужасное, говорят, это когда придется проезжать через Кара-Кумы? — спрашивает сосед слева.
— Да, да, вот я вам расскажу. Приезжаете вы на станцию. Стой — где станция?.. Ни следа; там колеса кусок валяется; тут головешка какая-то чернеет, и лежат только одиноко на раскаленном песке, в рамке с выбитым стеклом, почтовые правила о взимании прогонов и непричинении никаких обид и увечий ямщикам и смотрителю!
— Только-то? — удивляются со всех сторон.
— Только. Ямщик, этот косоглазый дьявол, сейчас лошадей выпрягает и марш-марш в степи, только вы его и видели; и остаетесь вы одни на произвол судьбе, пескам и всем четырем ветрам, и сидите день, сидите ночь, еще день, еще ночь, там неделя за неделей, месяц за месяцем...
— Ну, что вы говорите!.. Это невероятно!
— Отчего невероятно? Понятно, кто-нибудь поопытней подъедет и выручит, а там вы и сами наберетесь ума-разума и других будете выручать в свою очередь!
— Ну, вот видите ли, все-таки есть исход!
— А позвольте полюбопытствовать: в чем собственно состоит эта спасительная опытность?
— В чем?
— Да-с?
— А вот в чем-с!
Господин с бакенбардами встал, подошел к столу, где лежала его фуражка и еще что-то, взял это «что-то» и положил его на стол перед своим прибором.
— Нагайка?
— Она самая. Вот вам альфа и омега путевой премудрости!
Господин с собаками подошел к столу и стал за стулом: его очень заинтересовал рассказ опытного путешественника.
— Я делаю так, — начал рассказчик: — приезжаю на станцию или, правильнее сказать, в место, где предполагается станция, и с ямщика глаз не спускаю, сторожу его, как кот сторожит мышь, что высунула в щель свою голову. Ну-с, тот, конечно, сейчас лошадей выпрягать торопится, бестия, так что сбрую рвет зубами, а я тем временем из тарантаса вон; киргиз на лошадь, а я на него; сгреб за шиворот: стой! «Эй, тюра, кой!» — значит: оставь, пусти! — «Нет, врешь, не уйдешь: лошадей!» «Ат берды», каналья! «Где я лошадей возьму? — плачет мошенник: — Мои совсем пристали, дальше не пойдут, а других нет; где они — я не знаю, я с той станции, не мое дело!» А я сейчас бац! Вот этим самым инструментом! — Оратор приподнял нагайку. — Вой, вой! Я сейчас опять бац! А за воротник крепко держу; не вырвется. Благим матом визжит киргиз, на всю степь заливается, а туте сейчас и благие результаты этого концерта: из-за одного бугра лошадей ведут, из-за другого хомуты несут; колеса у вашего тарантаса снимают, салом мажут, лошадей вам запрягают, прогонов не берут, разве сами что-нибудь дадите, и с поклонами вас провожают. На следующей станции опять та же история...
— Но я не понимаю одного только, позвольте вас перебить, — обращается к рассказчику усатый блондин. — Ведь дело происходит в степи — их много?
— Много; человек десять набежит, а то и больше!
— Вы одни?
— Один!
— Не понимаю, воля ваша, не понимаю!
— А вот поймете, если испытаете. Таких трусов, как эта поганая орда, вы и во сне не видали!
— Да, полно, трусость ли это?
— А то что же?
— За последствия боятся, вот что!
— Гм, за последствия... какие там последствия!.. А вот еще один случай; приезжаю я на станцию «Джалавлы» — тут сейчас перед Кара-Кумами станция такая есть. Ну-с, приезжаю я в Джалавлы…
В зал быстро входят, почти вбегают, два молодых офицера в линейных мундирах; подпоручик Душкин и поручик Милашкин.
— А я увидал! — возглашает поручик Душкин.
— Я тоже видел! — сообщает также во всеуслышание поручик Милашкин.
— Кого, кого? — послышались вопросы.
— Обитательниц двадцать шестого номера! — в один голос произнесли вбежавшие. — Они теперь обе ходят по коридору: одна по своей охоте прогуливается, а другая уговаривает ее опять уйти в комнату, — потеха!
Несколько человек быстро встали из-за стола, задвигав стульями.
— Ты постой, братец, не убирай, — обратился к слуге зеленоватый господин, подхватывая портфель под мышку. — Ты, Манюся, подожди меня здесь!
Но его Манюся уже давно выскочила в коридор, дружески кивнув головой подпоручику Душкину и толкая слегка под локоть поручика Милашкина.
— Так вот приезжаю я в Джалавлы... — говорил господин с бакенбардами. — Э, да что там такое?
Его уже никто не слушал.
— Адель, mais flnissеz... это скандал! Посмотри, сколько их набралось... — уговаривала свою дочь Фридерика Казимировна, стоя в отворенных дверях своего номера.
Действительно, целая толпа, плотно притиснувшись друг к другу, заняла весь выход из коридора. Передние, несколько смущенные, мяли в руках захваченные со стола салфетки, задние напирали на передних. Каждый хотел, будто бы нечаянно, пройти по коридору мимо наших барынь, но маневр этот положительно не удался вследствие многочисленности маневрирующих.
— Ах, мама, да мне-то что за дело! — огрызалась Адель.
— Но это скандал! — шептала Фридерика Казимировна.
— Ай — невольно вскрикнула Адель, обернувшись: она только что сейчас заметила сборище при входе в коридор.
— Ну, что я говорила!.. Ты забываешь, что мы не в Петербурге, где никому нет ни до кого дела! — язвительно упрекнула ее г-жа Брозе, захлопывая дверь,
— Да это звери какие-то: я даже перепугалась, — говорила Адель. — А этот, что похож на Жоржа, он живет как раз напротив, дверь в дверь. Я видела, он сидел за письменным столом и что-то писал, а когда я вышла, он подошел к двери и все время стоял на пороге!
— Какие глупости тебя занимают!
— Он мне даже поклонился слегка!
— Ах, Ада, вот видишь, до чего доводят твои шалости!
— Я ему поклонилась тоже!
— Проклятый Катушкин!
— Господин тут вас один спрашивает! — доложил коридорный Василий, входя в номер и протягивая г-же Брозе маленькую бумажку.
— Кто такой? — спросила Фридерика Казимировна и сердце у ней ёкнуло.
— Господин, приезжий из степи; они там-с, в конторе; приказали записку отдать и ответ чтобы сейчас!
— Мама, это Катушкин! — произнесла Адель, пробежав записку и передавая ее матери.
— Проси! — произнесла Фридерика Казимировна, села на диван и приняла позу.
Коридорный Василий скрылся за дверью, и слышны были его торопливые шаги, когда он пробежал по коридору и начал спускаться по лестнице.
Адель встала спиной к окну и не спускала глаз с двери. И мать, и дочь сосредоточились на ожидании.
VВ Губерлях
— Какая гроза нынче ночью будет, страсть! — произнес ямщик из местных казаков и стал тянуть из-под себя запасной халат.
— Да, что-то подозрительно солнце садится! — заметил Ледоколов — Чу! Гром никак?!
— Ветер из Чумного ущелья рвется; вот оно и гремит по горам; завсегда так, — объяснил казак происхождение глухого грохота, доносившегося до слуха путешественников. — Эй, вы, дьяволы, пошевеливайтесь, что ли!..
Он подобрал вожжи и подхлестнул пристяжную; та наддала задом и шарахнулась вбок, нажавши на оглобли; какой-то угловатый черный камень торчал у самой дороги и встревожил подозрительного коня.
— Испужалась!.. Нам бы только до станции добраться, а там ночевать будете, потому — в эту пору никто вас Губерлями не повезет!
— Опасно, что ли?
— Косогоры, обрывы, дорога чистый камень — скользко; опять не видать ничего. Долго ли до греха!
Сильный порыв ветра, налетевший совершенно неожиданно, чуть было не сорвал шапку с головы Ледоколова; тот уже почти налету прихватил ее рукой.
— Надо верх поднять. Подержи лошадей!
Звон колокольчика и стук колес по каменистой дороге замолкли, когда ямщик остановил лошадей. Глухой, заунывный вой доносился снизу из ущелий, затянутых темно-сизым туманом. Солнце село за громадную черную тучу, медленно поднимавшуюся из-за горизонта. Ярко-красный, багровый свет пылал из-за этой тучи, и, словно раскаленные, рисовались на вечернем небе отдельно разбросанные, скалистые вершины. Дорога шла по уступам каменистых холмов, беспрестанно поднимаясь и опускаясь. Направо и налево чернели местами глубокие трещины; жалкие кустарники цеплялись кое-где по откосам.
В стороне, на высоком косогоре, наискось торчала одинокая полувысохшая сосна; вершина дерева, расщепленная громовым ударом, высоко поднималась, упираясь в самое небо своим занозистым, обуглившимся острием, и вот-вот собиралась прорвать грозно надвигавшуюся тучу.
— Видели?.. — таинственно произнес ямщик.
— Что?
— Сосну. Вон на энтой-то самой сосне в ину пору, ночью, огонь стоит на самой вершине. Словно свечка теплится...
— Ты сам видел? — спросил Ледоколов, поглядывая на оригинальное, так высоко забравшееся, изуродованное дерево.
— Нет, самому не приходилось; наши сказывали. Урядник станционный в прошлом году видал; говорил: страсть! Пылает, ровно пакел (факел), а это, около, словно кто в колокол бьет, таково протяжно. Подъехал ближе; ничего, все, как следовает!
— Может, он пьян был?
— У березинского старшины на крестинах был, точно!
— Ну, вот!
— Казначей тут, сказывают, ехал, — давно это было, еще о ту пору, как наши казаки от царицы первые льготы получали... Ну, вот, ехал казначей... Эй вы, что ли!..
— Легче под гору!
— Ничего, кони привычные. Ехал это казначей и около самого эвтого места остановился; надобность, может, какая была; хвать-похвать — сумки нету. А в сумке-то у него деньжищ казенных было... Тп-р-ру!..
— Что там?
— Развожжалась!
— Ну, нам от грозы не уйти!
— Может, поспеем. Эй, вы, потрогивай!..
Крупные капли дождя с глухим стуком забарабанили по туго натянутой коже экипажного верха. Стемнело. Тучи заволокли последние отблески вечерней зари, и только в одном месте, около резко очерченного края, сверкала одинокая звезда. Вот и она исчезла. Исчезли очертания скалистых кряжей; исчезло все, поглощенное густым мраком; и только на несколько шагов от экипажа чуть-чуть блестела мокрая от дождя кремнистая дорога.
Вдруг полнеба вспыхнуло разом... В этом красном, пожарном свете промелькнула змееобразная, голубоватая, ослепительная борозда. Громовой удар треснул, словно пушечный выстрел, у самого уха... На секунду все затихло... и глухо зарокотали по горам и ущельям громовые перекаты, то затихая, то раздаваясь с новой силой, то где-то далеко-далеко, то почти над самыми головами путешественников.
— Гляди, барин, с нами крестная сила! — наклонился с козел ямщик. — Вот оно, вот!..
— Что там?
— Назад гляди: оно самое. Да воскреснет Бог и расточатся...
Ледоколов выглянул. Он высунулся из экипажа, его обдало холодным дождем; он закрылся полой непромокаемого плаща и повторил попытку взглянуть по указанию ямщика.
Высоко, в том месте, где стояла сосна, теплилась небольшая огненная точка, и этот фосфорический, мигающий свет, казалось, находился в постоянном движении. Он прыгал по ветвям дерева, взбирался на самую верхушку и там исчезал на мгновение, и снова показывался, и снова исчезал...
— Это душа казначейская томится, — шептал ямщик. — Удавился он в ту пору, сердечный...
— Поосторожней!
Тарантас сильно качнуло. Снизу доносился шум воды и всплески; какая-то громадная черная масса загромоздила дорогу.
— Что это, станция? — снросил Ледоколов.
— Какая станция... Что за диковина?! До станции еще верст пять будет!
— Окно светится... Да это дормез, кажется, на боку лежит. Придержи лошадей!
Еще раз осветилось грозное небо; опять зарокотали горы. При блеске молнии ясно можно было разобрать внизу на дороге большой дормез, стоящий наклонно на трех только колесах. Внутри этого дормеза было освещено, и слышались голоса. Лошади с отстегнутыми постромками стояли около экипажа и, опустив головы, повернулись задами к ветру, жались и вздрагивали при каждом громовом ударе. Ямщика не было; он, вероятно, уехал на уносных лошадях, и намокшие веревочные уносы вместе с вальками висели на конце экипажного дышла.
— Боже мой! Я готова умереть: я не выдержу более!.. — взвизгнула Фридерика Казимировна, когда молния ярко осветила экипажное окно, и жалкой, грязноватой точкой показалось в это мгновение крохотное пламя внутреннего фонаря. — Это ужасно...
Она уткнулась носом в подушку и тяжело дышала, так как в наглухо, со всех сторон закрытом экипаже было душно и невыносимо жарко.
— Мама, я отворю окна. Это невыносимо, я задыхаюсь! — говорила Адель и рванулась привести в исполнение свое намерение.
— Ада... пощади. Ты знаешь, как это опасно, — стонала маменька. — Ты отворишь, молния влетит, и все мы погибнем!
— Но мне дышать нечем... Мне дурно...
— Лучше перетерпеть...
— Это насчет молнии вы, Фридерика Казимировна, напрасно беспокоитесь, — начал Катушкин. — Вот разве дождем помочит, это точно!
Он сидел на передней лавочке, подобрав под себя ноги и боясь пошевелиться. Ему было страшно неловко, ноги у него затекли, и в коленях бегали мурашки, но он стоически выносил свое стесненное положение, боясь потревожить дам.
— Какую ужасную ночь мы должны будем провести! — стонала Фридерика Казимировна.
— Ничего-с; может, скоро ямщик подъедет! — утешал ее Катушкин.
— Иван Демьянович...
— Что прикажете-с?
— У вас есть пистолеты?
— Как же-с; мы в степь без оружия никогда не ездим, только теперь пока не требуется, они в чемодане уложены...
— А что, здесь есть бандиты?..
— Нет, бандитов не водится!
— Да ведь это горы; мы ведь в горах?
— Так точно, Губерли прозываются, отрог Уральского хребта, а там дальше пойдет...
— Мама, как хочешь, а я отворю!
Адель взялась за тесьму.
Опять вспыхнула яркая молния, опять взвизгнула на все Губерли Фридерика Казимировна. На этот раз струсила и сама Адель; она быстро отодвинулась от окна и смотрела в него широко раскрытыми, испуганными глазами.
Чье-то бледное, бородатое лицо мелькнуло за напотевшими стеклами окна. Свет молнии словно голубоватым бенгальским огнем осветил высокую фигуру в плаще, в башлыке, стоявшую у самой экипажной подножки.
— Что я видела... — шептала Адель.
— Ада, не пугай! — волновалась госпожа Брозе.
— Ямщик, ты, что ли ? — громко окликнул Катушкин. — Фридерика Казимировна, позвольте, я выйду; может: помочь что нужно...
— Ах, нет, сидите; не пущу, в такую критическую минуту мы будет одни!
Рука без перчатки показалась у самого стекла и легко постучала в окно. Адель заметила блестящий перстень на одном из пальцев таинственной руки.
— Я — проезжающий. С вами случилась одна из дорожных неприятностей. Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?
— Это он, мама, — тихо произнесла Адель, — наш самарский vis-à-vis!
— До станции недалеко; вы, вероятно, скоро доедете. Нельзя ли вам поторопить нашего ямщика? — поспешил произнести Катушкин.
— Ради Бога. Мы здесь задыхаемся! — крикнула Адель.
— Отворите окно...
— Ни за что... Ах!.. — крикнула в свою очередь Фридерика Казимировна.
Даже Ледоколов вздрогнул от страшного громового удара, прервавшего переговоры.
— Это где-нибудь близко в скалу ударило! — говорил ямщик с козел ледоколовского тарантаса.
— Мой экипаж к вашим услугам, и я довезу вас до станции, если вам угодно! — предложил Ледоколов.
— Ах, как это хорошо; маменька, дайте мне мой большой платок! — обрадовалась Адель.
— Э, гм... — замялся Иван Демьянович.
— Я не поеду ни за что, я не решусь! — говорила госпожа Брозе.
— В таком случае я поеду одна! — объявила Адель.
— Ада...
— Тяните к себе дверцу, у меня не хватает силы! — крикнула девушка Ледоколову.
— Ада... Ада...
Сильный порыв ветра обдал мелкими брызгами дождя всех пассажиров, когда Ледоколов распахнул дверцу дормеза.
— Я вас перенесу на руках!
Он протянул руки.
— Ада, Ада, дитя мое!..
— Как хорошо, как свежо!
Тарантас Ледоколова стоял шагах в трех, не более, от дормеза; на одно только мгновение почувствовала Адель, как две сильные руки подняли ее на воздух; затем она уже сидела в тарантасе, прижавшись в угол и смеясь во все горло: ей вдруг стало почему-то необыкновенно весело.
— Мама, мама, скорее! — кричала Адель.
— Пожалуйте! — протягивал вторично руки Ледоколов.
— Ни за что!
— Мама, да идите!
— Что же, Фридерика Казимировна, теперь уж все одно-с: пожалуйте! — вздохнул Катушкин и добавил как бы про себя: — Своенравная барышня!
— Ай! — ступила было на подножку г-жа Брозе и опять попятилась назад.
— Смелее! — ободрительно говорил Ледоколов.
— Я уж при экипаже останусь; так вы уж похлопочите там на станции, чтобы насчет колеса... станционному скажите: от Лопатина, Ивана Илларионовича, он знает! — обратился Катушкин к Ледоколову.
— Непременно. Пошел!
Через минуту звон колокольчика под дугой ледоколовской тройки чуть слышался в вое ветра и глухом шуме проливного дождя.
Иван Демьянович завернулся в шинель, вытянулся во всю длину дормеза, подсунул себе под голову подушку, под бок другую, закурил папиросу и стоически принялся ожидать результатов своего поручения.
«Гувернантка — ха, ха! Несдобровать Ивану Илларионовичу с этакой гувернанткой, да-с! — начал он свои размышления. — При таком, так сказать, оживлении нашего тракта народу едет всякого много... гм! Глаза молодые, разбегутся... услужливость эта проклятая, — ну, и шабаш! Да мне-то что? Только бы довести да сдать»...
Он опустил стекло и выбросил окурок.
«Симсон сказывал, — продолжал думать вслух Иван Демьянович, — что за леший такой? Меня знает, Лопатина знает, всех знает. Расспрашивал, что и как, — подозрительно! Да ведь приметы какие — ничего не разберешь! Всех перебрал — подходящего нет... Что за черт, право, в самом деле? Тс! Едут никак»...
Ему послышался как будто топот конских ног по дороге; прислушался — ничего не слыхать.
Ивовый пень, подмытый дождевыми потоками, сполз со своего места, навис над обрывом и — рухнул в воду. Кони, привязанные к дышлу, шарахнулись и стали рваться; тяжелый дормез заскрипел и покачнулся.
— Тпру, вы, дьяволы! — крикнул Катушкин, высунулся из окна и посвистал успокоительным образом, как обыкновенно свистят ямщики во время водопоя. Лошади перестали биться. Катушкин начал дремать.
На просторном дворе станционного дома уже стояло несколько экипажей, задвинутых до половины под окружающие двор навесы. Подслеповатый фонарь со стеклами, заклеенными бумагой, мигал у столба, в воротах двора. Другой фонарь, поменьше, чуть-чуть освещал покосившееся крыльцо. Если свет этих двух фонарей не был достаточен для того, чтобы въехавший в отворенные ворота тарантас Ледоколова не наткнулся бы на другие экипажи, зато яркие, широкие световые полосы, направляясь из окон, тянулись через весь двор и достигали даже самой глубины навесов, где виднелись серые, вороные, рыжие, гнедые, пегие и всех прочих мастей почтовые лошади, стоявшие тесными рядами у кормовой колоды.
Окна станционного дома были отворены, и оттуда неслись самые разнообразные звуки: брякала посуда, слышались возгласы: «ну, шельма, иси, подлец, ну, иси!» — «На пе... дана... угол от трех красных!» — «Тубо, Трезор, тубо, каналья!» — «Манюся, ты уже шестую никак?» и т. п.
— Боже мой, сколько народу! — испугалась Фридерика Казимировна.
— Да, съезд большой! — говорил Ледоколов, слезая с козел.
Он сидел вместе с ямщиком и с его непромокаемого плаща вода текла, как с крыши.
— Дальше дорога очень опасна в горах, и в такую погоду до утра никого не повезут! — сообщал он, помогая дамам поочередно выбраться из экипажа.
— Что-то делает теперь наш Иван Демьянович? — произнесла Адель, взбираясь на ступеньки крыльца. — Мама, осторожней!
— Ничего, идите смелее! — говорила сверху толстая, краснощекая баба-казачка, вышедшая в сени посветить приезжим, загораживая от ветра своей пухлой рукой сильно колеблющееся пламя сального огарка.
— Самовары доливай, Авдотья! — кричал голос из вторых сеней. — Скажи Борьке, чтобы еще две бутылки водки спросил у дьячка: проезжие требовают!
— Ах, черт меня съешь и назад не верни! — долетело из открытого окна.
— Мама... — немного струсила Адель.
— Как же мы, что же мы: здесь и так уже много! — замялась на пороге Фридерика Казимировна.
Дверь отворилась. Десятки глаз смотрели на новых приезжих. Кучеренок с сильно развитыми бедрами не донес рюмки до своих свеженьких, розовых губок да так и остановился на полдороге. Усатый блондин собирался положить кусочек колбасы на нос Трезору и держал этот кусочек двумя пальцами. Спелохватов приостановился метать и, на всякий случай, прикрыл кучку скомканных ассигнаций своей широкой ладонью; около него сидела довольно красивая блондинка с громаднейшим, почти вертикально укрепленным шиньоном, несмотря на дорожный костюм, сильно напудренным, и грызла ногти на своих пальчиках, сверкавших чуть не полудюжиной разнообразных перстеньков. За ними виднелись: плечо в кителе со штаб-офицерским погоном, спина в казачьем мундире и пара ботфортов со шпорами, принадлежащая кому-то, должно быть, лежащему на диване и, несмотря на шум, похрапывающему с носовым присвистом.
Для приезжих дам отвели следующую комнату, поменьше, отделенную от первой только тоненькой перегородкой, не доходящей даже до потолка. Г-жа Брозе и ее дочка, потупив глаза и подобрав свои шлейфы, прошмыгнули через первую комнату под перекрестными взглядами всего общества; даже Трезор, не спускавший сначала глаз с куска колбасы, и тот обратил внимание на Фридерику Казимировну, обнюхав полу ее щегольского бурнуса.
Ледоколов притворил дверь за дамами и остался в первой комнате, все проезжие оказались более или менее знакомыми ему: со всеми приходилось встречаться на пути; то на пароходе, то в Самаре, то в Оренбурге, или же просто на станциях.
— Господа, мы продолжаем? — объявил Спелохватов.
— Э-э, позвольте! — протянула спина в казачьем мундире. — Это все насмарку, и это тоже, и это тоже!
— Просто дух захватываете! — произнес штаб-офицер и разобрал пальцами свои густые, черные бакенбарды.
— Что так? — спросил зеленоватый чиновник, сидевший в углу и упрекавший перед этим «Манюсю» в неумеренности.
— Барыня хороша!
— Дочка?
— Маменька, то есть — фах! Шик-особа. Глазами так и работает. Вы с ними знакомы? — обратился он к Ледоколову.
— Почти нет! — отвечал тот.
— Э, да это все равно; отрекомендуйте меня, представьте... ну, пожалуйста!
— Отрекомендуйтесь сами, коли хотите. Нельзя ли чаю или чего-нибудь горячего? — спросил он казака-смотрителя.
— Сию минуту закипает. Авдотья, скоро, что ли?
— Что же вы? — говорила спина в казачьем мундире, опершись обеими руками на стол для поддержания равновесия и пытливо глядя на банкомета.
— У меня готово, — произнес тот. — Верочка, отойди подальше: дышит в самое ухо...
— Eh bien! — Понтер сделал нетерпеливый жест рукой. — Мечите, что же вы?
— Деньги на стол!
— Что?
— Деньги. Ваша ставка так велика. Вы хотите отыграться на одной карте...
— Что же, вы мне не верите, вы мне не верите?..
— Это мое правило!
Блондин с усами оставил в покое своих собак и подсел к столу; подошел и штаб-офицер бакенбардист и начал рыться и пересчитывать в своем бумажнике.
— У меня денег много... Я не знаю, выдержит ли ваш банк, а денег у меня много... Миронов... Миронов, черт... скотина!
В двери стремительно ворвался молодой казак-драбант, по всем признакам только что проснувшийся.
— Шкатулку мою сюда... живо! Денег у меня нет, ха, ха, ха!
— Это мое правило! — пожал плечами Спелохватов.
Миронов принес шкатулку. Шкатулку отперли. У Верочки заблистали глазки, заблистали ярче, чем розетки на ее пальчиках, она даже покраснела немножко и нежно взглянула на обладателя такой ценной шкатулки.
— Мечите...
Спина в казачьем мундире была, что называется, далеко на втором взводе, и потому в ее манерах проявлялась необыкновенная размашистость и развязность, между тем как язык словно распух и с трудом ворочался во рту.
— Вы в Ташкент едете? — спросил кто-то у Ледоколова, скромно приютившегося у другого столика в стороне и разбиравшего чайный погребец.
— Вы меня спрашиваете? — он поднял голову.
К его столу подошел господин, которого он не заметил с первого раза. Вероятно, его скрывала громадная, изразцовая печь, выдвинувшаяся чуть не на средину комнаты. Это был худощавый брюнет довольно высокого роста, с длинными усами, с добрыми, веселыми глазами, несколько рябоватый, и в голосе его ясно слышался малороссийский акцент.
— Да, в Ташкент! — отвечал Ледоколов и невольно подвинулся, как бы предлагая подле себя место подошедшему.
Есть натуры, которые располагают к себе с первого взгляда. Это была одна из тех симпатичных натур, и Ледоколову вдруг очень захотелось разговориться и познакомиться покороче с малороссом.
— Скука такая, право, сидишь здесь всю ночь, — пробовал заснуть, не мог; шумят очень... Вы в первый раз едете?
— В первый!
— А я так вот уже третий. Каждый раз давал себе слово не возвращаться более, а поживешь годик в России и опять потянет...
— Вы служить едете?
— Нет, я уже послужил довольно там, будет с меня. Так собираюсь поработать частным человеком... Я, знаете, немного горное дело маракую, так вот хочу попытать счастья!
— В самом деле? — обрадовался Ледоколов! — Так мы по специальности товарищи; я тоже горный инженер!
— Вот и прекрасно, может, вместе работать будем!
Минут через пять они совершенно сошлись и разговаривали, как самые старые знакомые, почти приятели.
Доски тонкой перегородки не совсем плотно приходились одна к другой. Фридерика Казимировиа смотрела в одну щелку, Адель в другую. Усатый блондин, пробравшись по заваленке к окну из комнаты, смотрел в стекло, хотя и сильно затаившее изнутри, но все-таки позволявшее рассмотреть все, что происходило в комнате. Впрочем, он ничего не видел, кроме широких форм госпожи Брозе и менее широких, но не менее грациозных форм ее дочери.
— Смотрителя березинской станции видели? — спрашивал бакенбардист зеленоватого чиновника.
— Видел, это пятая станция от города, кажется?
— Уж там какая она счетом, не знаю. А глаз у него левый видели? Хорош?
— Подбит сильно!
— Моих рук работа... Приезжаю, — лошадей не дает: кроме курьерских, все в разгоне... Ну, понятно, результаты известные: он получил в рыло, а я, вследствие этого, получил лошадей. Позвольте-с!
Он сложил вчетверо бумажку, прикрыл ее девяткой и протянул к банкомету.
— Вот этот тоже второй раз едет, — малоросс кивнул головой на Спелохватова. — Барыню его я не знаю; это он в Петербурге себе раздобыл, я с ним прежде встречался; он там пообчистил публику... С Батоговым, покойником, приятели были. Вы не слыхали про Батогова?
— Нет, не слыхал!
Ледоколов с любопытством наблюдал изящные манеры Спелохватова.
— Хорошо играет. Смотрите: рукава немного засучены, как у фокусников, колода словно святым духом вертится между пальцами; а пальцы-то, пальцы также играют... Музыкальные руки. Что это за барыни с вами едут?
— А, право, не могу вам сказать определительно; я их захватил по дороге; у них экипаж сломался в овраге, верст пять отсюда... Едут в Ташкент. Обстановка роскошная, по всем признакам — авантюристки!
— Хлебные персоны; коли не глупы, в убытке не останутся. Эки пальцы... эки пальцы!.. Смотрите-ка, в Петербурге случалось мне наблюдать подобные манеры в домах у Неплюйцына и Брулева, там у них собираются в ночки темные, осенние этого ремесла художники... Вот и этот барин той же школы... Ловко!..
Малоросс заметил что-то уже очень замысловатое в движении рук игрока и даже крякнул от удовольствия.
— Однако, это вы бьете подряд уже пятую карту! — протянула спина в казачьем мундире.
Спелохватов пожал плечами.
— Вы имеете! — он пододвинул ставку к бакенбардисту.
— Ага, заполучил малую толику. А ну-ко уголок опять...
— Ах, черт меня съешь... опять!
— Одиннадцатую тысячу пропирает! — шептал кучеренок зеленоватому чиновнику.
— И не оставит... хоть бы его попридержать; а то, что толку. Вот ты с ним с самого Бузулука возишься... и останешься с носом!
— Ведь я же тебе уже передала шестьсот!
— Гм! Шестьсот, — тут большим пахнет...
— Ва-банк со всяким чертом... идет... — горячилась спина в казачьем мундире.
— Позвольте, я сочту! — остановился Спелохватов.
— Пойти поглядеть, это интересно. Пойдемте! — пригласил малоросс Ледоколова.
Приятели встали и подошли к столу.
— Ипполит Карлович... — нежно произнес кучеренок.
— Madamе?.. — отозвался казак.
— На два слова...
Спина в казачьем мундире, шатаясь подошла к кучеренку; тот стал шептать ему что-то на ухо.
— Гм!.. Буду глядеть в оба! — произнес Ипполит Карлович и вернулся к столу.
Ледоколов и его новый знакомый не спускали глаз с пальцев банкомета; Верочка незаметно толкнула его в бок. Брови Спелохватова немного сдвинулись.
Карта была весьма крупная. Целая гора бумажек лежала у банкомета под локтем; такая же гора лежала прикрытая сверху надорванной двойкой.
Медленно, с расстановкой ложились карты направо и налево.
Верочка вышла из-за стола и начала прохаживаться по комнате.
— Теперь он готов бы послать к самому сатане всех трезвых наблюдателей! — шепнул малоросс Ледоколову.
— Ай! — во все горло завизжала Верочка.
Все обернулись.
— Какой большой паук, какой страшный... — хныкала блондинка, указывая со страхом на крохотного паука, мирно притаившегося в трещине стенной штукатурки.
— Бита! — отчетливо произнес Спелохватов.
Малоросс расхохотался, махнул рукой и пошел на свое прежнее место, Ледоколов пошел за ним.
— Ах, сколько он денег потянул к себе. Ах, сколько денег! — томно шептала Фридерика Казимировна и вдруг воспылала непримиримой злобой к обладательнице напудренного шиньона.
— Кокотка какая-нибудь, — ядовито прошептала госпожа Брозе и добавила: — Чего бы нам поесть, Адочка?
В воротах блеснул неожиданно знакомый рефлектор лопатинского дормеза. Иван Демьянович дождался-таки ямщиков с колесом и прибыл, наконец, благополучно на станцию.
Гроза понемногу стихала. На прочистившемся небе кое-где замигали звездочки, и только вдали чуть слышались в горах громовые перекаты, да на самом почти горизонте вспыхивали по временам отблески молнии.
С прибытием Катушкина все оживилось за перегородкой.
Явились разнообразные спиртовые приборы, всевозможные консервы и закуски, запахло свежезаваренным чаем, и жесткие станционные диваны покрыты были ковром и чистыми простынями, да как покрыты! Все ехидное население бесчисленных трещин старой мебели могло целую ночь безуспешно блуждать под полотном, и самый маленький клопик, будь он самых микроскопических размеров, не нашел бы себе лазейки, чтобы выбраться на поверхность и попробовать прогуляться по жирному, розовому телу Фридерики Казимировны или по стройным формам ее прелестной дочки.
Мало-помалу разошлось и остальное общество по своим экипажам. В большой комнате остались только: Катушкин, Цербером расположившийся на диване, у самых дверей дамской комнаты, Ледоколов с малороссом, нашедшие себе бесконечные темы для разговора, и пара ботфорт, так и не просыпавшаяся с тех пор, как завалилась с вечера, только теперь эти ботфорты были согнуты под прямым углом, грозя всем близко проходившим своими ржавыми шпорами, и виднелись еще широко натянутые, вытертые от давнего употребления кавалерийские рейтузы и развороченные полы такого же сюртука, из кармана которого висел конец бумажного цветного платка и блестела стальная окова портсигара.
— Да, капитальные залежи, такие, что стоит над ними повозиться, — рассказывал малоросс. — А в каменном угле нужда предстоит великая, такая, что без него, пожалуй, ничего не пойдет...
— Лесов мало?
— Какие леса, все сады, не станет же сарт рубить на дрова деревья, которые рассаживал поштучно, ну, валит он только те, что попорчены, их на небольшой обиход хватает... Ну, а заводская деятельность — это совсем другая статья...
— Мы с вами, кажется, уже имеем удовольствие быть знакомыми? — приподнялся Катушкин со своего дивана.
Он присмотрелся к говорившему и узнал его.
— Да-с, припоминаю. Вы у Хмурова прежде служили, потом у Перловича, потом у... кого, бишь, это еще?..
— Да мало ли у кого, вот у Федорова, потом сам по себе пробовал; к Перловичу опять перешел, да мы не поладили... Во многих местах...
— Теперь у кого?
— У Лопатина, Ивана Илларионовича; вы еще их не изволите знать? Из новых негоциантов!
— Слыхал проездом в Самаре, потом в Оренбурге!
— Помогите, помогите! — раздался вопль за перегородкой. Это был голос госпожи Брозе. Катушкин рванулся на призыв.
— Что случилось, что?.. — спрашивал он.
Холодный, предрассветный ветер врывался в открытое окно. Фридерика Казимировна закрылась с головой под одеяло и оттуда только слышалось сперва громко, потом все тише и тише: — «Помогите... ах, помогите... помогите»... Адель приподнялась и испуганно смотрела на открытое окно; рука ее держалась за медный подсвечник, готовая к защите. В комнате было почти темно, потому что ветер затушил свечу.
— Что случилось? — спрашивал Катушкии, целомудренно отворачиваясь от полуоткрытого бюста Адели.
— Я сама не понимаю, — говорила девушка. — Окно распахнулось, кто-то ввалился, упал, опрокинул вон тот стол и опять ушел через окно. Я не понимаю что это такое?..
— Разбойники, это разбойники... — стонала госпожа Брозе.
Катушкин сообразил кое-что. Он подошел к окну, заглянул в него, захлопнул и запер задвижки, улыбнулся и собирался уходить.
— Ну, спите спокойно; теперь к вам никто больше не ввалится, я принял меры!
— Иван Демьянович! — Фридерика Казимировна выглянула немного из-под одеяла.
— Что прикажете?
— Спите здесь с нами...
— Мама, это что за глупости?.. — произнесла Адель.
— Ада, молчи. Ну, или вот что, возьмите пистолет и ходите под окном...
— Не беспокойтесь больше; я за вашу безопасность ручаюсь. Прошенья просим-с, приятного сна-с. Ну, народ! — вздохнул Иван Демьянович, выходя опять в общую комнату.
Ледоколов и малоросс вышли на крыльцо, намереваясь тоже провести остаток ночи в экипажах.
Все тарантасы, не смотря на то, что лошади, привезшие их, спокойно и совершенно отдельно от них жевали овес у колоды, поскрипывали и покачивались; это в них возились, укладываясь на покой, их владельцы. Везде слышались шепот, вздохи, сопение и даже иногда легкое чмоканье...
У одного тарантаса, засунувши голову под экипажный фартук и привстав на подножку, виднелась спина в казачьем мундире.
— Маня... — шептала спина.
— Тс! Муж может проснуться! — чуть слышно говорил из тарантаса голос кучеренка.
— Ты придешь ко мне, не правда ли?.. Вон стоит моя коляска. Ангел мой, я буду ждать...
— Убирайся, продулся весь в пух, а туда же лезет с нежностями!
— Маня, ведь не в деньгах счастье... жизнь моя...
— Тише!
В тарантасе послышалось откашливание... Спина в казачьем мундире отскочила.
— Ты, Манюся, однако, очень не заходи! — шептал зеленоватый чиновник.
— Без тебя знаю! — отвечала его «Манюся».
Невдалеке блеснул огонек сигары. Там, закутавшись в туземный халат, сидел Спелохватов. Ему не спалось, и он рассчитывал что-то, то загибая, то разгибая вновь свои изящные пальцы.
— Вот, батенька, попался было, — говорил сидящий на водопойной колоде блондин с длинными усами. — Задвижку-то они не заперли, я прислонился, понажал; окно бац! и распахнулось, а я стоял в это время на одной ноге... что-то опрокинулось у них, зазвенело сильно...
Он потер себе рукой колено, и прихрамывая немного, пошел куда-то в темный угол.
— Вот вам причина тревоги, слышали? — заметил малоросс. — Ну, прощайте пока!
Скоро все успокоились окончательно.
С солнечным восходом все уехало со станции. Дормез раньше всех выбрался на дорогу, благодаря предусмотрительности Ивана Демьяновича и его знакомству со смотрителем.
Уже на двадцатой версте обогнал его тарантасик Ледоколова, и когда ямщик свернул лошадей немного на косогор, чтобы объехать дормез, то Ледоколов заметил, как из окна дормеза весело улыбалось и кивало ему хорошенькое, молодое личико.
— Адель, ты ведешь себя непозволительно! — укоряла дочку Фридерика Казимировна.
— Только бы довезти да сдать благополучно, а там не наше дело! — бормотал Катушкин, сидя на козлах и пуская дымок из своей трубочки.
— Эй вы, други! — покрикивал ямщик.
Бурченко, — так звали малоросса, — сидел рядом с Ледоколовым и приподнял свою фуражку, заметив девушку в окне дормеза.
Приятели уговорились продолжать путь дальше вместе, на половинных издержках, что оказалось весьма удобным и для того, и для другого.
Звонко гудели колокольчики; весело смотрело солнце, поднявшееся над зубчатой линией губерлинских гор; еще не просохшие после ночного ливня скалы сверкали мириадами блесток, и серебристыми нитями тянулись по дороге наполненные водой колеи.
Начинало пригревать. Свежий горный воздух так животворно действовал на нервы путешественников, возбуждая аппетит и заставляя их пристально всматриваться в даль, в то место, где из-за густой зелени, в лощине, краснела крыша новой почтовой станции.
VI«Энергические меры»
— Вот это, видите, вправо, кустики чуть чернеют за тем бугром, — это уже последние; и не встретите вы долго теперь ни одного путника... потому началась степь...
Бурченко, произнося эту фразу, пустил кольцом дымок из своей маленькой трубочки и задумчиво стал вглядываться в беспредельную равнину, расстилавшуюся перед глазами путешественников.
— Вон и церковь орская почти пропала из глаз; прощай, Русь! Надолго ли? — вздохнул Ледоколов, привстав в тарантасе, и оглянулся назад.
— А что загадывать, — обживетесь; придется по душе — может, и на всю жизнь останетесь, а нет — что же, вы к тому краю не пришиты: в том же тарантасике и назад приедете! — говорил спутник и стал напевать сквозь зубы какой-то характерный малороссийский напев.
Маленький, легкий, прочный, словно выкованный из литой стали тарантас казанской работы тихонько катился по мягкой степной дороге. Ямщик киргиз, спустив совсем с плеч грязную рубаху и подставив свою темно-бронзовую, закопченную дымом и покрытую толстым слоем жирной грязи спину под жаркие лучи полуденного солнца, дремал на козлах, распустив веревочные вожжи. Лошаденки киргизские, заморенные усиленной гоньбой, чуть плелись, что называется, собачьей рысцой, обмахивая хвостами степных оводов, целыми роями налетавших на их наболевшие, покрытые ссадинами спины.
Давно миновали кое-какие поля и огороды, разведенные орскими жителями, миновали бахчу с арбузами, что, на десятой версте от городка, в самой степи засеял казак-переселенец, миновали и сторожевой шалаш его, долго еще черневший вдали, как только кому-нибудь из путешественников приходила охота взглянуть назад; и с обеих сторон дороги теперь только колыхались под легким ветром седые верхушки степного ковыля и тощие, полувысохшие стебельки какой-то травки; кое-где зеленелись отдельные небольшие пространства; там, словно вставленные кусочки зеркал, сверкали стоячие мелководные лужи. Какие-то бурые, горбатые массы медленно двигались, то опуская к самой земле, то поднимая кверху длинные, мохнатые шеи; это паслись двугорбые верблюды, принадлежащие ближайшим кочевникам. По дороге навстречу попадались киргизы, то верхом на маленьких лошадках, то на верблюдах, едущие в Орск на тамошний базар приобрести себе променом на свой товар что-нибудь необходимое для своего несложного хозяйства. Равнодушно смотрели они на русский тарантас; Ледоколову показалось даже, что из-под густой тени бараньих малахаев сверкают далеко не ласковые взгляды. Киргизы неохотно давали дорогу экипажу, хотя в степи места для разъезда было немало.
— Ишь, волками какими смотрят! — заметил Ледоколов.
— Не с чего им барашками прикидываться, — произнес Бурченко. — Вон женщины их едут. Вы еще не видали, чай, таких амазонок?
Он указал на две оригинальные фигуры в красных архалуках и в высоких белых тюрбанах, карьером пронесшиеся мимо тарантаса.
— Гм, наездницы...
— А вон кибитки стоят. Видите? Вон правее, верстах в трех, словно улья торчат!
— Вижу.
— Вот погодите, поближе их рассмотрите. Долго нам не видать теперь другого жилья, кроме этих кошемных дворцов!
Помолчали с полчасика.
— А мы ведь уже чересчур тихо едем! — начал Ледоколов.
— Да, не торопимся! — отвечал Бурченко.
— Что же, мы всю дорогу будем так тащиться?
— Надо полагать!
— Эй, ты, как тебя звать, погоняй, что ли! — Ледоколов, приподнявшись, толкнул легонько в спину дремавшего ямщика.
— Гей, гей! — сипло прикрикнул киргиз, махнул лениво рукой и опять задремал; только теперь спустился с козел на самые дроги, вероятно, во избежание повторения побудительных толчков Ледоколова.
— Оставьте, толку никакого не будет, поверьте, — говорил Бурченко, — клячи их совсем заморены. Ведь раза два в день гоняют, а станция без малого полсотни верст.,. Доедем как-нибудь!
Пришлось переезжать через широкую водомоину, на дне которой стояла сгустившаяся от летних жаров, черная илистая грязь. Тихонько спустились туда лошади, завязили тарантас по самые ступицы и стали.
А по дороге навстречу ехал конный киргиз, в поводу вел он другую лошадь, тоже оседланную. Увидел он тарантас, остановился в стороне и стал равнодушно поглядывать; чем, мол, все это кончится?
Побился немного с усталыми лошадьми проснувшийся ямщик; вылезли пассажиры, даже сами приняли участие, ухватившись за какие-то веревочки; покричали, пошумели, похлестали лошадей по бокам и под брюхо... Тарантас с места не двигался.
А тем временем к киргизу, безучастному зрителю, подъехали еще человека три верховых и тоже остановились неподалеку, молча наблюдая за всем происходившим.
— Ну, что же мы будем делать? — спросил ямщика Бурченко по-киргизски.
— А ничего, видишь, не берут; устали очень и не берут! — отвечал спокойно киргиз; сплюнул, почесал спину и отошел в сторону.
— Отдохнут — возьмут! — хладнокровно произнес он в ответ на недоумевающие взгляды Ледоколова.
— Подсобите, вы, эй! — крикнул Бурченко киргизам-зрителям.
Те переглянулись, усмехнулись и не трогались с места.
— Что же вы?!
— А нам что! — отвечал один из них. — Почем баранов продал, Гассан, вчера в Орске? — обратился он к товарищу, слезшему с лошади.
— Дешево. Мясники там сбились; цены настоящей не дают, а назад в степь гнать не хотелось!
— Да помогите же! Что вам трудно, что ли?
— Лошади к вашим арбам непривычны!
— Я заплачу вам, коли хотите! — вел Бурченко переговоры.
— А что дашь?
— А вот это дам!
Бурченко показал двугривенный.
— Мало!
— Два дам!
Киргиз отрицательно покачал головой.
— Ну, больше не дам.
Киргизы еще раз переглянулись и тронулись своей дорогой.
— Дайте, сколько хотят. Не сидеть же нам, в самом деле, пока отдохнут эти клячи! — обратился Ледоколов к своему товарищу.
— Погодите, я их натуру знаю! — произнес Бурченко, полез в тарантас и принял там самую спокойную позу, словно действительно намерен был хоть целые сутки провести в таком положении.
— Ну, хорошо! — неожиданно подъехал сзади вернувшийся киргиз. — Мы тебе поможем... Гайда, берись!
Два всадника заскакали с обеих сторон тарантаса, подхватили его веревочными арканами, гикнули и вынеслись на противоположный берег водомоины. Только комья грязи полетели из-под колес, и испуганные почтовые лошади еще с добрую четверть версты пронеслись вскачь, путаясь в оборвавшихся постромках.
— Ну, давай деньги! — подъехал вплотную к тарантасу один из помогавших киргиз.
Бурченко расплатился.
— Мы смотрели: будешь ты бить ямщика или не будешь?
— За что же бить-то его?
— Ваши ведь все бьют наших. Ну, так вот мы и смотрели. За то и помогли, что не бил, а стал бы бить, мы бы... — Киргиз замялся немного, пряча деньги в плоский кожаный кошелек, висевший у пояса.
— А если бы мы его стали бить?.. — спросил Бурченко.
— Ну, мы тогда бы уехали. Вылезай сам из грязи, как знаешь!
— Резонно! — заметил Бурченко и перевел весь разговор Ледоколову.
— Вот как! Вот тут и применяй к делу те нагаечные теории, что предлагал штаб-офицер с бакенбардами, помните, что тремя днями выехал раньше нашего!
— Погодите, еще не то увидите!
Кроме этого небольшого эпизода, других развлечений не предстояло более нашим путешественникам. Скучная, ровная, словно по шнуру вытянутая линия степного горизонта утомительно действовала на зрение; глаза слипались; одолевала сильная дремота, голова невольно отыскивала мягкий угол кожаной дорожной подушки.
Бурченко затянул тенором какую-то песню; ямщик оглянулся, оскалил зубы и затянул что-то свое.
Ленивое бряканье разбитого колокольчика все слабее и слабее слышалось в ушах Ледоколова, словно лошади вместе с дугой и колокольчиком уходили куда-то далеко-далеко от тарантаса... Песня Бурченко о том, как орел сидел на кургане, несколько раз прерывалась носовым свистом и даже похрапыванием и, наконец, замолкла... Тихо, спокойно покачивался тарантас на своих эластичных дрогах. Откинувшись в один угол, полураскрыв рот, спал Ледоколов, и теплый степной ветер скользил по его лицу, путая его густую бороду. Бурченко спал в другом углу, уткнувшись лицом в подушку и стиснув зубами давно уже потухшую трубочку.
— Заснули, дьяволы! — проговорил про себя ямщик, присмотревшись к обоим пассажирам, и сам поспешил свернуться клубком на козлах, привязав вожжи за какую-то скобку.
А привычные лошади шли да шли себе ровной, тихой рысцой и только немного надбавили ходу, когда завидели вдали беловатую точку почтовой землянки.
Солнце садилось, когда тарантас подъехал к станции и остановился перед входом в низенькую саклю-землянку с провалившейся крышей, из-за которой торчало колено трубы от железной печки. Повешенная на деревянных колках кошма заменяла дверь. Поломанный стол и два табурета, — единственная мебель «станционного дома», — были вынесены на свежий воздух и стояли у глинобитной стенки дворика, предназначенного для лошадей.
Теперь только груды перегоревшего навоза и клочья кое-какой упряжи свидетельствовали о его назначении. В углу этого дворика стояла старая желомейка, около нее лежал ящик повозки и приставлена была сломанная ось. Красный ощипанный петух забрался на самую верхушку желомейки и усаживался поспокойнее, вероятно, рассчитывая там провести наступающую ночь.
Несколько поодаль лежала на боку совершенно потерявшая силы, загнанная лошадь и только чуть-чуть отделила от земли свою страдальческую голову и пошевелила ушами, когда последний раз звякнул колокольчик остановившейся тройки.
— Ге! Ге! Урумбай! — крикнул ямщик, прислушался и стал неторопливо слезать с козел.
Ответа не последовало.
— Ге! Ге! — повторился призывный крик.
— А, приехали? — очнулся Ледокодов, приподнялся и стал удивленно озираться кругом.
— Чего вскочили? Спите; еще долго придется ждать, — не без иронии произнес Бурченко. — Видите, ни одной лошади нет, да и ямщиков не видать. Должно быть, все в разгоне!
— Что же мы будем делать?
— Ждать, пока вернутся. Ночевать здесь придется. Что же, переночуем. Дело бывалое. Субар-ма? (Вода есть?) — обратился Бурченко к ямщику.
— Кудук-бар! (Колодец есть!) — отвечал тот, махнув в сторону рукой.
— Что это вы? — спросил Ледоколов.
— А вот насчет чаю справки навожу. Пойди, принеси ведро воды и огонь разложи, вот тут у стенки. Чаю дам тебе за это! — говорил он ямщику.
— Чаю? — ухмыльнулся тот. — Джаксы! (хорошо). И баранков дашь?
Киргиз слово «баранков» произнес по-русски. Он пригляделся к этого рода хлебу, которым обыкновенно запасаются путешественники по степи.
— И баранков дам!
Ямщик отпряг лошадей и пустил их прямо в степь. Те отошли шагов полтораста, мимоходом обнюхали лежащую лошадь и принялись щипать сухую травку и валяться на спине, дрыгая во все стороны своими разбитыми ногами.
Через четверть часа огонь весело горел, облизывая и коптя шероховатую поверхность стенки, в которую вколочен был железный крюк, а к крюку подвешен был объемистый медный чайник, налитый мутной, несколько солоноватой на вкус водой.
Быстро стемнело в степи. Последние отблески вечерней зари давно уже потухли, и со степи потянуло сыроватым холодом. Тарантас, землянка, верхушка желомейки с неподвижно, словно какой-то буроватый комок, сидящим петухом, околевающая лошадь... все исчезло, поглощенное густым мраком. Только черные силуэты наших путешественников да оригинальная фигура ямщика-киргиза, сидевшего на корточках в ожидании обещанного чая, отчетливо рисовались на ярко освещенной части стенки.
Дорожный погребец поставлен был вместо столика; хозяйничать взялся Бурченко, и в настоящую минуту он, вооруженный полотенцем, усердно перетирал стаканы и прочие принадлежности чаепития.
— Много народу вашего едет в степь нынче! — произнес киргиз и стал ощупывать рукой хитрые металлические оковки дорожного несессера.
— Это еще что за много! Вот, погоди, скоро еще больше поедут, — угрожающим тоном отвечал Бурченко.
— Вой-вой! — покачал головой ямщик. — И скоро поедут?
Он поближе придвинулся к огню и внимательно следил глазами, как Ледоколов отвинчивал пробку-стаканчик у своей оплетенной фляги.
— Скоро!
— Цс... Беда! — Киргиз вздохнул. — Отчего они все такие сердитые?
— Чем?
— Известно, чем! — Он почесал спину. — Дерутся больно.
— А как же вас не бить?
Бурченко засмеялся и хлопнул киргиза по плечу.
— Хе-хе, — осклабился ямщик. — Что же, это все начальники едут?
— Начальники!
— Большие?
— Нет, маленькие, большие после поедут!
— Вот беда будет!
— Это почему?
— Как почему? Вот с четвертой станции все ямщики разбежались; насилу после собрали. А ты спрашиваешь: почему?
Из степи донеслись какие-то дикие завывания. Пасущиеся лошади, впрочем, нисколько не выражая беспокойства, не обращали никакого внимания на эти звуки.
— Что это, волки? — поднял голову Ледоколов и потянулся за своим ружьем.
— Нет, верблюды, — отвечал Бурченко. — Тут аул, может, где-нибудь неподалеку, а то так караванные пасутся!
— Аул близко; десять кибиток! — сказал киргиз, понявший, о чем идет речь.
Чай поспел, и Бурченко начал разливать его по стаканам. Ямщику он налил в тыквенный ковш, который тот принес из желомейки. Когда он туда ходил, то путешественникам показалось, что ямщик с кем-то тихо разговаривал.
Бурченко и Ледоколов переглянулись.
— Вы слышали?
— Может, это он сам с собой!
— Нет, другой голос. Разве там кто есть? — спросил Бурченко ямщика.
— Никого нет там, все уехали... кому там быть...
Киргиз, видимо, смущен был этим вопросом.
— А вот я погляжу!
Бурченко встал и шагнул по направлению к желомейке.
— Не надо ходить, зачем? Там больной ауру... Человек совсем никуда не годится! — ухватил его за полы киргиз.
— Ну, черт с ним, коли никуда не годится!
— Может быть, помочь ему чем-нибудь можно. Со мной всякие средства есть, — заметил Ледоколов. — Зажгите-ка фонарь!
— Не надо ходить! — бормотал ямщик.
— Ладно!
Все трое пошли через дворик. Впереди Ледоколов с фонарем, за ним Бурченко; сзади всех ямщик, значительно поодаль, запрятывая на ходу что-то к себе в шаровары. Он успел воспользоваться удобным случаем и стащил целую связку баранок.
Какой-то странный шорох послышался внутри жилища, когда Ледоколов взялся за кошму, служащую вместо двери.
Вошли, подняли высоко фонарь и осветили внутренность желомейки. Мятая, грязная донельзя солома валялась на полу; тут же лежали два рваных хомута и сломанная дуга. Старый чугунный котел, весь проржавевший, стоял на треноге посредине. Никакого живого существа, кроме прыгающих по всем направлениям блох, не было в желомейке.
— Что за черт? — пожал плечами Бурченко.
— Никого нет! — удивился Ледоколов. — Но я сам слышал. Я не мог до такой степени ошибиться!
— Стой! Я видел босую ногу в этой прорехе, — говорил Бурченко. — Как только мы вошли, она прежде всего попалась мне на глаза; теперь ее нет. Он выполз под кошмой, с противоположной стороны. Тс!..
Оба замолчали и стали прислушиваться.
— Да не бойся, это добрые! — тихо говорил кому-то ямщик, не входивший в кибитку.
— Бить будут... — чуть слышно стонал другой голос. — Урумбайку бить будут!
Путешественники поспешили выйти на свежий воздух. Да и пора было: грудь сжималась от нестерпимой вони, наполнявшей все тесное помещение ульеобразного жилища.
Вся голая, с сине-багровыми полосами, тянувшимися крестообразно по плечам, спине и худым, выдающимся ребрам, с распухшим коленом, обмотанным грязными тряпками, полусидела жалкая фигура еще не старого киргиза и пугливо глядела на русских учащенно моргающими, слезящимися глазами. Но кроме безотчетного страха, в этом диком взгляде чудилось что-то недоброе.
Так смотрит волк, пойманный в капкан, когда к нему подходит охотник-промышленник и, поплевывая на рукавицы, стискивает рукоять топора, обухом которого намерен прикончить пойманного, лишенного возможности защищаться разбойника.
— Зачем Урумбайку бить... Урумбайку бить не надо... Его уже много-много били... — хрипло бормотал киргиз и все плотнее и плотнее жался к кибиточной кошме, словно хотел продавить ее этим движением.
— Не будут тебя бить; это не такие! — уговаривал его ямщик.
— Лошадей нет... ямщиков нет, Урумбайка ходить не может...
— Не тронем тебя, не бойся... Хочешь, чаю дадим тебе, хлеба? — ласково нагнулся к нему Бурченко. — Эк исполосовали его, сердечного!
— Но это зверство! — возмутился Ледоколов. — Я думал, что рассказы все преувеличены... Это ужасно!
— Самые обыкновенные явления; не то еще увидите. Эй, ты, бери его под мышки, тащи к огню! — распорядился Бурченко.
Ямщик подхватил избитого под мышки и поволок к огню; несчастный еще кое-как действовал левой ногой, зато правая, совершенно парализованная, беспомощно тащилась, бороздя густой слой пыли.
— Урумбайка есть хочет... Из аула никто не приходил, а туда не мог дойти: больно...
— И есть тебе дадут... Ах, ты, проклятая!
Бурченко бегом кинулся к оставленному без наблюдения бивуаку.
Какая-то тощая, облезлая собака, невесть откуда появившаяся, пробилась по самой стенке, поджав хвост между ног и боязливо оглядываясь. Несколько шагов отделяло ее от соблазнительно пахнувших путевых припасов, и только голос Бурченко заставил ее мгновенно исчезнуть в той самой темноте, из которой она так неожиданно появилась.
— Кто же это тебя бил? — расспрашивал Бурченко киргиза, когда все четверо уселись у огня.
— Проезжий вчера бил! — хрипел и захлебывался Урумбай, жадно теребя зубами поданный ему большой кусок холодного мяса.
Не прошло и десяти минут, как несчастный совсем ободрился, подполз к самому огню, с видимым наслаждением отогревал свои избитые члены и перестал вздрагивать при каждом неожиданном движении кого-нибудь из русских, что беспрестанно делал сначала.
— Вот оно, что значит пуганая ворона! — заметил Бурченко, выгребая прутиком уголек для своей трубочки.
— Рано утром вчера, — рассказывал Урумбай, — приехал большой тарантас, фонари по бокам, фонарь наверху, кругом стекла, как в комендантском доме, в Орске; я такого еще и не видал... В прошлом году вот самый большой генерал проезжал, так у того был хуже... А тяжелый какой — беда! Одной тройки мало было, а на станции было всего две тройки да вон эта... — киргиз кивнул в ту сторону, где лежала околевающая лошадь. — Ну, та уже больше не годится. В тарантасе этом две женщины и мужчина ехали и очень уж они хорошо деньги платили.
— Это лопатинская... помните? — обратился Бурченко к Ледоколову.
Тот кивнул головой.
— Ямщик, что привез их, говорил: на водку целую горсть копеек дали; считал, считал он их, да надоело, так и запрятал в шаровары, до другого раза... А тут слух был, из аулов приходили и сказали: будет курьер скоро из Орска... Как я отдам всех лошадей?! Однако, отдал... всех отдал. Ну, не успели они еще совсем отъехать, смотрю, еще бежит маленький тарантас, сидит в нем такой толстый, высокий, борода черная... кричит, еще вон с того места кричит: лошадей скорей! Бить буду!.. Вылез он, глазами во все стороны ворочает; цап меня за воротник... Где я возьму лошадей, все уехали, большой тарантас тоже уехал. Никого нет кругом, только мальчик у меня был, такой баранчук маленький, — Урумбай показал на аршин от земли, — спрятался он за трубу, на крышу, и оттуда выглядывает. Я и сам хотел спрятаться, да не успел... а вырваться не могу, держит крепко. «Подожди, тюра», — говорю, а тот-то меня бац! прямо в глаз кулаком, вон подбил как! Стал я рваться, и кричать, и уже ничего не помню. Может, я его сам как-нибудь нечаянно ударил, может быть, и не трогал. Прижал он меня к самой земле, подтащил к своему тарантасу, вынул нагайку и принялся бить... бил, бил он меня... Я сперва считал, думал после жаловаться бию, так чтобы счет знать... Да где уж тут... говорит: покуда лошадей не приведешь, до тех пор бить не перестану. А сильный какой — десяти наших мало, чтобы с ним справиться... Кричу я баранчуку: беги в аул, проси, кланяйся, может, кто даст лошадей хоть пару... Побежал мальчишка. Ну, сам знаешь, пока добежал, пока что; из степи тоже не скоро приведут, найти их сперва надо, степь-то велика. А тот-то все говорит: пока не приведут, не перестану... Привязал он меня к колесу, да и лупит; перестанет на минуту, отдохнет, табаку покурить и опять... Уж мне потом и не больно было... Ничего не помню. Как лошадей привели, как уехал проклятый медведь; ничего не помню. Очнулся я, когда темнеть уже стало. Так вот всю ночь и сегодняшний день и провалялся в желомейке. Слышу, вы приехали, страх на меня такой напал, думаю опять бить будут, притаился я и Богу молюсь. А уж как сюда вы ко мне шли, так уж думал, что совсем мой конец пришел: добьют меня теперь уж совсем до смерти, потому теперь до завтра привести лошадей неоткуда. А тот-то меня сильно бил, — я бы еще не выдержал; немного бы ничего, а много не выдержал...
Киргиз наивно посмотрел на проезжих и еще раз повторил:
— Нет, Урумбайка больше бы не выдержал. Вот тут больно, — он взялся за левый бок. — На ноги встать не могу; спина не позволяет...
— Араку хочешь? Это хорошо, помогает скоро! — предложил ему Бурченко. — Будешь пить?
— Давай арак!
Киргиз жадно, сквозь зубы, прихватив обеими руками поданную ему чарку, вытянул водку.
— Любишь?
— Арак джаксы, коп джаксы арак! Я поползу в аул, к утру, может, там буду, и пришлю вам лошадей!
— Я сам съезжу, — вызвался привезший путешественников киргиз. — Где уж тебе! Еще волки сгложут дорогой... На водку дашь? — обратился он к Бурченко.
— А вот приведешь лошадей — дам. Посмотрим, так ли подействуют деньги, как нагайки этого бородача!
— А ведь это тот самый, что ораторствовал тогда. Я его еще в Самаре видел, — сказал Ледоколов, — он еще все наставления дорожные читал всем вновь едущим!
— Кроме него кому же быть больше! — согласился Бурченко.
— Ну, прощай, я поеду! — сказал киргиз и пошел отыскивать своих лошадей.
Несмотря на темноту, он справился скоро. Он припал к самой земле, присмотрелся и тотчас же заметил на более светлом фоне ночного горизонта темные силуэты пасущихся кляч. Через минуту топот конских ног дал знать о том, что ямщик отправился по своему назначению.
— Ну, так как же: я полагаю, теперь спать надо. Уберем все, как следует, и завалимся в тарантас; это самое лучшее! — предложил Бурченко. — Да что это вы опять задумались? Хандрить опять начинаете? Стыдно!
— Грустно что-то стало, да и этот рассказ так на меня скверно подействовал!
— Полноте, на всякое чиханье не наздравствуетесь. Вы много еще услышите и увидите такого, да что я говорю: «такого», — гораздо почище. И поверьте моей опытности, спрячьте вашу чувствительность в карман: мы едем в такую сторону, где она вовсе неуместна!
Они убрали дорожный прибор и полезли в экипаж. Повозились немного, умащиваясь, и успокоились, закурил Ледоколов сигару, а Бурченко свою носогрейку.
— Вот в прошлом году, например, — занимал своего товарища на сон грядущий словоохотливый Бурченко, — я сам видел. Барыня тут одна проезжала, и прехорошенькая, молодая еще совсем, такое нежное, юное создание, — с мужем она ехала... Вышла она из сакли, а киргиз, скотина, и сыграй над ней какую-то шутку, гикнул, кажется, на нее из-за забора; известно, дикарь нецивилизованный, что с него взять? Так ведь что же бы вы думали? Муж держит за локти сзади киргиза-то, а жена пустой бутылкой из-под водки по зубам его дует... Зубы выбила, бутылку разбила, рожу всю стеклом изрезала... Далее смотреть было противно!
— Да чего же вы смотрели?
— А что? Что я мог один сделать? Речи им гуманные читать — не поймут, дураком еще назовут, а то, пожалуй, тоже бутылкой; с ними, ведь, еще человека три было, — по мировым учреждениям на службу туда ехали, — и посуды с собой много пустой было!
— И это цивилизаторы?
— Цивилизаторы... Едут всяк по своему делу... Покойной ночи...
— Тс?.. — приподнялся Ледоколов на локте.
— Кто-то возится у нас под тарантасом! — стал прислушиваться Бурченко. — Кто там? — наклонился он, перевесившись через облучок.
Шорох усилился немного; то, что заползло под тарантас, слегка застонало.
— Это ты, Урумбай, что ли?
— Гге, Урумбай есть там, Урумбайка!
— Что ты?
— Тюра спать будут... Собака придет, нехороший человек придет. Урумбайка стеречь будет... Урумбайка не будет спать!
— Ну, вот мы и под охраной! — расхохотался Бурченко. — Итак, постараемся заснуть!
— Но этого нельзя допустить. Больной, искалеченный, почти голый, валяется в пыли под тарантасом!
— Их натуру не переделаете; это, по-ихнему, в порядке вещей. Вы напоили и накормили его, а главное — не били; за это он считает себя обязанным отблагодарить вас, чем может. Прогоните его из-под тарантаса, он отползет два шага и ляжет на дороге. А коли уж хотите что-нибудь сделать, так это вот самое лучшее...
Бурченко вытащил из-под ног ковер и сбросил его на землю.
— На, вот, завернись: все теплее будет! — крикнул он Урумбайке.
Затихла возня в тарантасе, заснули, наконец, путешественники. Не затихла, не засыпала только вечно неугомонная степь... И если замолкли там дневные звуки, то теперь каждый легкий порыв ветра доносил с собой что-то неопределенное, то словно звон отдаленного колокольчика, то тихий, продолжительный свист, то слабый крик, внезапно оборвавшийся, то шелест какого-то ползущего тела, а то и такое, что и самое опытное, самое привычное ухо косоглазого степняка не разберет, что оно такое, и вздрогнет во сне полудикий конь, навострив свои надрезанные уши, и вскочит на ноги разоспавшийся верблюд, и призовет на помощь покровительство пророка наивный номад, и шепотом скажет своему товарищу:
— Слышишь, это проклятый шайтан гоняет по степи свои атары (стада)!
VIIВсадник, хорошо знающий свое дело
Длинным серебристым столбом отражалась луна, поднявшись над горизонтом, в водах Солено-горького озера. Этот столб тянулся через всю водную поверхность, дрожал, искрился и был в нескольких местах перерезан черными отмелями. Ни кусточка, ни стебелька не виднелось на плоских, пустынных берегах; трудно было даже определить ту черту, что отделяла воду от сероватых песков, покрытых кое-где илом и солонцеватым налетом; казалось, что пески незаметно переходили в воду, — так все кругом было гладко, ровно.
Темная группа каких-то живых существ виднелась в полуверсте от озера. От этой группы по временам отделялось что-то, двигалось, опять сливалось в общую массу, да и вся-то масса, несмотря на то, что находилась на одном и том же месте, как-то странно колебалась, двигалась, и не могло быть сомнения в том, что это были живые существа, забредшие сюда, чтобы хотя сколько-нибудь оживить эту мертвую пустыню.
Это был небольшой табун диких лошадок-куланов. Эти животные любят посещать подобные солончаки и лизать серый песок, пропитанный горьковатой солью.
Несколько кобылок дремали, то стоя и опустив книзу свои немного ослиные головы, то лежа плашмя на боку и вытянув ноги, как лежат обыкновенно павшие лошади. Жеребята копошились около своих маток, вскакивали поминутно на свои тонкие, высокие ножки, прислушивались, подбрыкивали иногда, без всяких видимых причин, задом и снова примащивались к кобылам, теребя губами припухшие, обильные молоком сосцы. Десяток подростков стоял плотной кучей и тоже дремал. Не дремал только один сторожевой, косячный жеребец и, держась поодаль, зорко присматривался к окрестностям, тянул носом воздух, настораживал уши и, понемногу успокоившись, принимался потихоньку бродить вокруг косяка, обнюхивая кучки помета и отфыркиваясь.
Тихо и покойно было кругом, и робкие животные, казалось, были совершенно довольны своим положением. Вдруг жеребец вздрогнул и даже прискакнул на одном месте. Рысью пробежал он несколько шагов по направлению к воде, храпнул и замер, весь обратившись в одно, самое напряженное внимание. Даже в табуне заметно было какое-то беспокойство, и лежавшие кобылки лениво поднимались на ноги.
Из степи чуть доносился мерный, однообразный топот. Эти звуки неслись с противоположного берега Соленого озера. Широко оно в этом месте; только в совершенно ясную погоду можно заметить желтоватую береговую полосу. Но по воде да еще тихой ночью доходят отчетливо и не для такого чуткого уха, каким обладает дикая лошадь.
Успокоился было жеребчик, но подозрительные звуки не затихали, не удалялись, а, напротив, все яснее и яснее поражали слух. Чу, вот еще что-то прибавилось, будто металл звякнул о металл, или кованое копыто наступило на камень.
С легким ржанием жеребец обежал вокруг своего косяка, и все куланы сбились в кучу. Вся куча шагом потянулась в степи, дальше от озера, и долго еще виднелась темная масса, постепенно уменьшаясь в своем размере и сливаясь в обшей линии темного горизонта.
А между тем звуки, всполошившие чутких дикарей, теперь уже определенно достигали до слуха; нельзя было сомневаться в их происхождении. То был конский топот. Лошадей было две; обе они шли собачьей рысью, «тротом»; одна ступала тяжелее, значит, она была под всадником, другая — легче, значит, ее вели в поводу. Металлическое стремя звякало по временам, может быть, оно задевало за оковку какого-нибудь оружия.
Нота какой-то заунывной песни пронеслась над озером, усталый конь фыркнул и споткнулся. Яснее и яснее слышалось все это, но только не видно было ни коней, ни всадника. Мглистое туманное отражение лунного света от серых песков скрывало путника; но вот, на самом почти берегу, показались темные силуэты, отразились в озере кверху ногами, исчезли, еще раз отразились на другом месте и выдвинулись из этого лунного столба, протянув от себя по степи длинные тени.
Эх, да не одна... то во поле дороженька
Пролегала...
Уныло тянул всадник и, словно в дремоте, согнулся над шеей своего коня, лениво помахивая нагайкой.
Если он и воспевал поле, по которому пролегало много дорог, то по тому полю, по которому он сам ехал, не пролегало ни одной. Всадник держал путь целиком степью, руководясь ему одному известными соображениями. Этот всадник не заблудился. Он был слишком опытен для того, чтобы заблудиться. Он хорошо знал пустыню, знал все ее капризы и особенности. Ему не надо было дорог, он сам их прокладывал везде, где только к тому не представлялось положительно непреоборимых препятствий. Довольно было только взглянуть на этого всадника, на его лошадей, на его вьюки, на то, как все это предусмотрительно, со знанием дела, прилажено, чтобы узнать в нем травленного степного волка, видавшего на своем веку разные виды.
Всадник был одет в полосатый сине-серый халат туркменского покроя, в кожаные желтые шаровары, поверх халата, и на голове у него был ушастый лисий малахай с красным суконным верхом; за плечами висел одноствольный штуцер, танеровский казачий, за кушаком, подтягивающим шаровары, торчала рукоять револьвера, шнурок которого был накинут на шею, нож с утопленной (т.е. входящей в ножны) костяной ручкой, и висел на ремнях кожаный кошель с патронами и другой, поменьше, с табаком и курительными принадлежностями. За седлом ловко переброшены были переметные сумки, куржумы, туго набитые и перехваченные поверх волосяным арканом, так что висели спокойно даже на самом быстром аллюре и не толкали в бока лошади; поверх сумок прилажен был небольшой медный котелочек и складной таган. На передней луке висел теркешь с чашками и кунган для чаю. Все седло и вьюк плотно прикрыты были сверху полосатой, тканной из верблюжьей шерсти попоной, так что вещи и не пылились, и были предохранены от влияния непогоды; кроме того, эта же попона служила ковром во время отдыха. Вторая лошадь была тоже оседлана остролуким хивинским седлом с подушкой, и за седлом свернуто было серое байковое одеяло. На этом коне висел мордой книзу, притороченный за все четыре ноги, молодой сайгаченок, добытый сегодня утром метким выстрелом танеровской винтовки. На эту лошадь, как на оседланную легче первой, вьючилась постоянно случайно во время пути добытая провизия. Оба коня были казачьей оренбургской породы, крепкие, выносливые, имеющие много сходства с обыкновенными киргизскими лошадьми средней орды, но только несколько плотнее на вид и шире в костях; они были вороной масти, оба со звездочками на лбу, с надрезанными ушами, на прямых низких бабках и с длинными волнистыми хвостами, закрученными в хитрый узел по туркменскому обычаю. Трудно было рассмотреть лицо наездника, так оно было запачкано, вымазано и до половины прикрыто густой тканью малахая.
Потихоньку, медленным ходом подвигался терпеливый всадник. Он ехал так, как следует: ни тише, ни скорее; все у него было рассчитано, да и ход лошадей был так верен, что, проследив по часам хотя одну версту, можно было наверное, с математической точностью определить час и даже минуты прибытия его на данное место.
Таким размеренным ходом путешествуют только опытные степные бродяги, и только тогда, когда имеют в виду очень продолжительное путешествие.
Всадник, по-видимому, избрал ночь для движения и день для отдыха. Это было для него очень выгодно; во-первых, ночью не жарко, и кони менее утомляются, а во-вторых, не так заметно; а это тоже входило в расчет путешественника.
Давно он уже в дороге; подобравшие животы кони похудели и перестали горячиться, втянувшись в мерную побежку. Под ремнями уздечек и подпруг белелась мыльная пена.
Русская песня смолкла. Другой мотив, более веселый, плясовой, сменил монотонные звуки «Дороженьки». Ба! Да это краковяк. Вот ясно слышны польские слова припева.
Всю ночь ехал всадник, давно он уже миновал берега Солено-горького озера. Миновал песчаные наносы, белевшиеся в стороне, пересек какую-то торную тропу... и завидел на светлой полосе утренней зари темный силуэт отдаленного кургана.
Впереди и вправо расстилалась бесконечная степь, левее виднелась волнистая линия песков Тальды-Кум; всадник направлялся наискось к этим пескам, и не успело еще хорошо рассвесть, как ноги его лошадей вязли по щиколотки в сыпучем песке, прокладывая себе дорогу между барханами незначительной высоты. Всадник зорко приглядывался по сторонам и вперед, привставая на стременах, и вообще принял вид человека, что-то отыскивающего. Он уже бывал здесь и знал, что искал, только его немного смутили конские следы, еще не занесенные песком, которые раза три попались ему на его дороге.
В одном месте песок был темнее цветом, чем окружающие барханы, он был влажен и лежал плотным слоем. Это была небольшая котловина, обрамленная песчаным кольцеобразным валуном, и в центре этой котловины виднелся оригинальный родник, одно из чудес степи. Представьте себе небольшой песчаный конус, вершина которого ссечена и углублена; в этой природной чашке стоит прозрачная холодная вода, и сколько вы ни выбирайте ее оттуда, чашка будет полна. Эта волшебная, неисчерпаемая чашка, словно нарочно поставленная в глухом безводном пространстве, внушает кочевому дикарю суеверное боготворение, и чтит номад эти спасительные родники, с молитвой подходя к ним для удовлетворения своей жажды. Вода в роднике постоянно как будто кипит; это происходит оттого, что со дна ее пробивается струйка водяной жилы, а песок, окружающий родник, всасывает излишек воды и не дает ей переливаться через край; вода, вследствие этого, находится в постоянном движении и, несмотря на время дня, сохраняет одну и ту же, довольно низкую, температуру,
В кочевьях средней орды родники довольно часты, но здесь они составляют одно из самых редких степных явлений и, скрытые в стороне от караванных путей, между бесплодных песков, становятся секретом, которым обладают далеко не многие из окрестных кочевников. Вот к такому-то роднику приехал путешественник о двуконь и намеревался здесь провести день и дать отдохнуть своим усталым коням, пробежавшим в одну ночь около восьмидесяти верст, т.е. сделавшим за один раз два больших караванных перехода.
Всадник слез с лошади и привязал ее за ногу к приколу; другую лошадь он пустил по воле (он знал, что никакой степной конь не уйдет далеко от своего товарища), а сам, расправив онемевшие немного ноги, пошел на бархан взглянуть, нет ли чего кругом подозрительного, да кстати нарвать бурьяну и колючки для того, чтобы было чем развести огонь и поджарить на нем кусок жирной сайгачины.
Скоро маленький синеватый дымок тонкой струей поднялся из котловины, и весело затрещало пламя, пробегая по сухим стебелькам скудного топлива и накаливая железные ножки тагана и тонкие стенки медного чайника.
Выстояв в этом месте самую жару, путешественник опять привел в порядок свои вьюки и поехал дальше. Выбравшись из Тальды-Кум, он взял направление на юго-запад. Опять степь потянулась ровная, как скатерть, и только правее синела полоса озера Челкара. Эта синяя полоса словно отделилась от горизонта и облаком висела на воздухе; в одном месте эта черта переломилась и уступом шла далее, словно отражение в составленном из двух кусков зеркале. Длинная вереница верблюдов тянулась еще выше; два, три животных рисовались отчетливо, можно было даже заметить вьюки, остальные легкими, голубоватыми тенями чуть обозначались, поднимаясь из вод озера-миража и, мало-помалу, расползаясь в колеблющемся от зноя воздухе. Все эти отражения дрожали и волновались, особенно те, которые находились ближе к горизонту.
Проехал всадник с версту — и явление исчезло, уступив место новому: какие-то странные предметы медленно двигались, извиваясь отлогой дугой. Внимательно изучал всадник этот новый мираж и даже засмеялся от удовольствия. Он узнал большие воловьи повозки, пары рогатых оренбургских волов, верблюдов, перемешавшихся между повозок. Густой, пепельно-серый степной смерч высоким крутящимся столбом закрыл видение, покружился на одном месте и понесся к югу. Мираж исчез, словно вихрь закрутил его вместе с вырванными кустами бурьяна, двумя птицами, не смогшими вырваться из этого воздушного водоворота, и увлек его в пески, где он и рассыпался, налетев на высокие барханы.
— Они, — произнес всадник, — идут хорошо, этот проклятый казак водить умеет....
Несколько раз подносил он к глазам большой бинокль, присматривался к горизонту и снова прятал трубку в кожаный футляр, висевший через плечо на ремешке.
Несколько черных точек виднелось впереди; всадник не догонял их, а ехал навстречу, потому что эти точки быстро росли, формируясь в нечто определенное. То был верблюд и два всадника; на верблюде был всадник, и сверху сидела женщина в киргизском белом тюрбане, с открытым лицом, и погоняла длинной нагайкой усталое животное, тянувшееся на поводу, конец, которого был привязан к седлу переднего всадника.
Оба всадника, по костюмам, были мирные киргизы челкарских аулов, расположенных на южном берегу этого озера.
Опытным взглядом всадник оценил встретившихся кочевников и спокойно поехал к ним навстречу, держась поближе к стороне, чтобы съехаться вместе.
— Да будет гладка дорога перед твоей лошадью! — приветствовал его передний киргиз.
— И над тобой да будет рука Аллаха!
— Спасибо; куда глаза твои смотрят?
— На Малые Барсуки, к Вию-кашик-ходжа... Как степь живет?
Всадник остановил своих лошадей, остановился и маленький караван.
— Народу много гуляет у святого места Аулье, у Девлет-Яра нехорошие люди стоят. Коли ты не к ним, обходи дальше!
— Много?
— Лошадей сорок!
— Туркмены?
— Бузачинцы с Усть-Юрта, есть курома![1]
— Ну, прощайте!
— Прощай... Да, караван русский прошел вчера, перед вечером (арбинной караван), да остановился!
— Что так?
— Узнал, что у Девлет-Яра нечисто; пережидает, повозки базаром поставили, волов близко пасут, стерегут в оба; на курган сторожевика поставили...
«Проклятый казак, эдак он все дело испортит», — подумал всадник и добавил громко:
— Далеко стоят?
— С пути влево, на забитых колодцах, в саксауле!
— Ну, прощайте! — повторил наш наездник, и повторил таким тоном, будто бы говорил: «Ах черт бы вас подрал с вашими вестями».
Киргизы поехали в одну сторону, всадник в другую. Раза два оглянулся последний, раза два оглянулись и те.
«Эдак не расспроси вот путем, как раз нарежешься, — думал всадник, — спасибо, народ словоохотливый».
«Что за черт, — думали киргизы, — по виду совсем из наших, а не наш», а баба, что сидела наверху, та сразу порешила: яу (разбойник), такой же, как и те, что стоят у могилы.
И снова все было гладко да ровно кругом, снова не видно было нигде ни одного живого существа, даже миражи исчезли, потому что солнце давно уже перешло за полдень, и весь колорит степи изменился из сероватого, знойного, в красноватый с лиловым, туманным горизонтом.
VIIIВагенбург в саксауле
В стороне от караванной дороги, в редких зарослях саксаула, на небольшой возвышенности расположился оригинальный лагерь. Оренбургские воловьи повозки, длинные, на широких колесах, стояли четырехугольником, связанные попарно задними колесами; скрещенные дышла были приподняты и образовали ворота, в которые мог проехать даже всадник, пригнувшись предварительно к шее своего коня. Повозки были тяжело нагружены, и их прикрытые войлоком верхи далеко виднелись сквозь саксаульную чащу; издали казалось, что это слоны забрались в саксаул и выстроились рядами; громадный паровик, установленный на восьми нарах здоровых бычьих колес, занимал целый фас импровизированного укрепления. Человек десять погонщиков, казаков и киргиз, возились у повозок, улаживая на досуге все дорожные повреждения. В стороне, в четверти версты от лагеря, кусты саксаула трещали и колыхались, откуда по временам показывались: то пегий бок, то рогатая, широколобая голова, то махал хвост, сбивающий со спины назойливого, кровожадного овода; иногда слышалось хриплое мычание, и взлетали кверху комки земли и пыль, взбитые ногой рассердившегося на что-нибудь животного. Там паслись упряжные обозные волы, обгладывая молодые побеги саксаула и сгрызая верхушки полыни и степной колючки. За ними, на небольшом кургане, лысая вершина которого далеко виднелась над саксаульной чащей, поднимался столб черного дыма, и мигало красноватое пламя. Там сидели сторожевые и варили себе что-то от скуки, сжигая даровое, обильное топливо.
В центре укрепленного лагеря была поставлена круглая татарская палатка, возвышавшаяся надо всем своим ярко-зеленым конусом; там на ковре лежали три человека и прихлебывали чай из стаканов. Один из них был в белом парусиновом пальто, в фуражке, в высоких щеголеватых сапогах и обладал всеми признаками цивилизованного европейца; двое других были в рубахах, засунутых в киргизские штаны, вымазанные дегтем, заскорузлые до того, что согнулось бы лезвие ножа, если бы пришлось их резать. Корявые, мозолистые, черные, как сажа, пальцы неуклюже придерживали стаканы и кусочки сахара; босые ноги обладали такими прочными, неуязвимыми подошвами, что никакой в свете тарантул или скорпион не мог бы прокусить эту мозолистую кожу. Один из них был совсем старик с седыми длинными усами, с обритой щетинистой бородой и гладко остриженной головой, другой был еще молодой парень и, судя по сходству, сын старика. Европеец был Симсон, сопровождавший транспорт Лопатина, двое других были казак Ефим Мякенький с сыном, взявшие на себя воловью доставку до Казалинска. Этот старик и был тот самый «проклятый казак», раздосадовавший так таинственного всадника.
— Нас немного и мы бы не устояли на пути, т.е. оно, может быть, сами-то и отбились бы, но скотину нашу не отстояли бы ни за что, — говорил старик. — Ты говоришь, сколько этих собак было? — обратился он к своему сыну Прокопу.
— Человек двадцать пять, о дву-конь все, я хорошо разглядел! — отвечал молодой казак, осторожно кладя на дно опрокинутого стакана недогрызенный кусочек сахара.
— Да ты близко ли подъезжал? — пытливо посмотрел Ефим Мякенький в глаза своему сыну.
— А то нет?! — Прокоп тряхнул головой. — Одежду я взял у Девлетки-работника и малахай его надел, чтобы не так в глаза бросилось с первого разу; а поехал на саврасом; тот лихо скачет, так чтобы, не ровен час, удрать можно было... Ну, подобрался я к ним сзаду, от могилы еду эдак себе сторонкой, словно сам по себе; мне-то все видно, а им за мазарками не видать... Кони все на приколах, важные кони; у стены пики поставлены; ружья у всякого, снаряд в порядке, известно барантачи. Я было еще ближе подъехал, да «саврасый», — прострели те брюхо, — как заржет, те и встрепенулись. Не успел я с бархана спуститься, а мне наперерез двое, сзаду четверо, а один, как есть около самого меня, леший его знает, откуда выскочил; гикнули; я ходу, без памяти гнал. Мосула на дороге встретил, кричу: беги, черт, трухмены! Заметался он, сердечный, лошаденка под ним хромая была (соловой, что у балдуевцев дорогой купили). Ну, его и накрыли...
— Убили, что ль?
— А не знаю; взвыл он волком; должно, ножом куда пырнули, не видал. Уж у самого саксаула отстали проклятые. Кабы не савраска, где удрать, то есть, ни в жисть...
— Но ведь и нас человек пятнадцать, — заметил Симсон, — силы почти равны; можно было бы идти!
— А тебе, купец, хозяйского добра не жалко, что ли? Коли не жалко, так мы свою скотину бережем. Они на нее больше и зарятся! — произнес Ефим.
— Известно, до волов наших добираются, а то, что им еще? Нет, надо погодить!
— Да долго ли ждать придется? — нетерпеливо перебил Симсон и встал на ноги.
— А сколько придется. Благо, спасибо Владычице Небесной, место привольное Бог послал: топливо, вода, припасу у нас всякого много, корм есть, чего не ждать? Вот коли бы где на песках довелось, али вот середь голого места, ну, тогда все одно пропадай. Отсидимся!
— Надысь Калашниковы эдак тоже отсиделись! — вставил, со своей стороны, Прокоп.
— Долго ждать нас не станут; им тоже кормиться надо, откроют нам дорогу, это верно! — утешал нетерпеливого англичанина старый казак.
— Я должен к сроку!..
— Какие тут в степи сроки!.. Мы еще таких и не слыхали, — улыбнулся Прокоп. — Вечеряет, батька, пора волов поить. Я пойду!
— Время. Скажи там на кургане, — больно огонь широко распустили, балуются со скуки, как бы чащу не запалили; беды наживем!
— Ладно, скажу. За угощение благодарим покорно! — протянул Прокоп Симсону свою руку и вышел из палатки.
— Будем ждать! — вздохнул англичанин.
— Выждем... — как бы про себя произнес Ефим.
— Батька, всполох на кургане! — крикнул Прокоп, вбегая в палатку.
Симсон побледнел, закусил губу и, захватив в охапку револьвер и свою двустволку, кинулся к выходу.
— Всех к волам... загонять живо! — ревел Ефим Мякенький и полез на верх паровика, чтобы осмотреться кругом и сообразить степень опасности.
На сторожевом кургане темная фигура махала жердью с навязанной на конце тряпкой. По саксаулу шел гул и треск: волы ревели и, сгоняемые всеми погонщиками, приближались к вагенбургу. Несколько верблюдов, задрав хвосты и пугливо поглядывая по сторонам, метались, натыкаясь на повозки; саврасый жеребец ржал и рвался на приколе. Четыре киргиза вместе с Прокопом раздвигали возы, чтобы пропустить скотину внутрь лагеря.
Кругом же все было спокойно; ничего подозрительного не было заметно, и Эдуард Симсон взмостился на паровик, где стоял уже старый Ефим и внимательно осматривал замок своей ружницы.
Сторожевые оставили курган, и между саксаулом мелькали их шапки, быстро приближающиеся к лагерю.
— Что за черт, — произнес Ефим, — какая такая беда?..
— Кажется, нас потревожили даром эти трусы... — начал Эдуард Симсон.
— Погоди, — остановил его старик. — У тебя ружье далеко стреляет?
— А что?
— Вон до того кургана хватит?
Он указал на курган, где стоял перед этим сторожевой пикет. Огонь, не поддерживаемый более, стал гаснуть, дым опал и расползался по низу, клубясь между кустами. На красноватом фоне вечернего неба мелькнула тонкая черточка, рядом с ней другая...
— Видел?
— Что такое?
— Пики трухменские. Берегись!..
Симсон чуть не полетел со своего возвышенного поста, так он порывисто отшатнулся и ухватился рукой за веревки ближайшего закрутка.
Старик снял шапку и набожно перекрестился.
О выпуклый, металлический бок паровика, испещренный закругленными головками болтов, что-то звонко щелкнуло, расплюснулось и, оставив чуть заметный знак, отскочило. Клуб дыма вспыхнул на кургане, донесся звук выстрела. У подножья кургана мелькнули красные халаты, и блеснула кольчуга. Силуэт всадника показался еще раз, к нему прибавилось еще двое...
— Отвечай, — шепнул Ефим Симсону. — Мое ружье не достанет!
Симсон приложился.
— Задирать ли их? — приподнял он голову и вопросительно смотрел на старого казака.
— Стреляй. Надо их постращать, а то очень расходятся... Я их натуру знаю!
— Есть! — крикнул с угла Прокоп, наблюдавший за результатом выстрела английской двустволки.
Симсон ничего не видел за дымом. Когда дым рассеялся, то вершина кургана оказалась пуста.
— Может, теперь отстанут! — произнес Ефим.
Атаки барантачей более не повторялись; с их стороны это была только простая рекогносцировка.
Однако, эта попытка заставила обозников удвоить свою осторожность. Волов на ночь так и не выгоняли из-за возов. Прокоп сам залег в саксауле, невдалеке от вагенбурга, и от его чуткого уха не ускользнул бы ни один, сколько-нибудь внушающий подозрение, звук. На паровике, как на самом высоком пункте, сидел сменный сторожевой. Эдуард Симсон был в тревожном состоянии и волновался.
«Вот приятная перспектива, — думал он. — Пожалуй, если одолеют они нас, в плен попадемся, увезут, черт знает куда»...
Он немного трусил. Ему представились все ужасы плена в степи у дикарей, он припомнил все, что читал до сих пор об этом, начиная с рассказов Мунго-Парка до последних газетных известий.
— И отчего это конвоя не дают торговым караванам? Что за беспечность такая относительно наших интересов? Ну, вот, возможна ли правильная торговля... А, что такое? Кажется, шумят в той стороне?
— Нет, ничего, — спокойно отвечал Ефим, — это ветер в саксауле; ну, оно и гудит!
— А что, они обыкновенно убивают тех, кто при караванах, или в плен берут? — спросил Эдуард Симсон у старика.
— Коли очень барахтаться кто будет, ну, с тем покончат; а то им в полон таскать много прибыльнее!
— Я думаю, легче умереть, чем к ним попасться?
— Что так? От них уйти можно. Оно точно, что спервоначалу трудно, а потом обтерпишься и ничего; я два раза был у них в полону!
— Не может быть!
— Да, два раза, — спокойно говорил старый казак. — Раз еще мальчиком, по девятому году; ну, тогда был недолго. С отцом это я попался, — отец покойник тоже ходил в степь с волами; возили крупу, муку и еще кое-что по торговой части. Был у отца приятель, купец-бухарец Саид-ходжа; узнал это он о нашей беде и у хана хлопотал через муллу ихнего, самого важного; нас с отцом и выкупили. А второй раз... Тс!..
Из чащи донесся резкий свисток; сторожевой на паровике щелкнул курком своего ружья.
Луна поднялась уже довольно высоко, и солонцеватая степь за саксаулом белелась, словно покрытая снегом; там, тихим шагом, ехал всадник на вороной лошади и вел другую в поводу. Всадник, по-видимому, даже и не замечал лагеря, хотя ехал от него не более, как в трехстах шагах.
— Что за дьявол? — пожал плечами Ефим Мякенький, выглядывая из-за воза. — Погоди, Егор...
Он остановил сторожевого казака, который было прицелился в проезжающего.
Всадник остановился и повернулся лицом к повозкам. Он стоял несколько минут в таком положении и, казалось, не решался, подъезжать ли ему к обозу или нет. Наконец, он решился и тронул вперед своих лошадей.
— Кого Бог посылает? — окликнул старик, когда всадник подъехал ближе.
Ефим окликнул по-киргизски.
— Свой... торговый человек. Еду в Казалу, — отвечал всадник по-русски. — Что стоите на дороге?
— А то, что и тебе советуем остановиться, коли бережешь свою голову! — говорил Прокоп, неожиданно поднявшись почти около самого всадника.
Вороные кони шарахнулись, так неожиданно увидев белую фигуру, словно из-под земли вынырнувшую.
— В степи, что ли, нечисто? — спрашивал проезжий.
— У могил барантачи; на нас нападали, да мы отбились!
— Ну, так я с вами переночую, коли пустите!
— Милости просим, коли добрый человек! — произнес старик.
— А коли худой, — подозрительно взглянул Прокоп, — так у нас тоже глаза есть, не бойсь, не проглядим!
— Экий ты неласковый! — усмехнулся всадник, слезая с лошади.
— Не могу припомнить, а голос положительно знакомый! — шепнул Симсон старому казаку.
— Устал я страсть и спать хочется! — говорил незнакомец, убирая лошадей и привязывая их к дышлу повозки.
— Ужинать будешь?
— Поем, коли дадите. И долго ли это стоите таким манером?
— Вот уж целые сутки... Издали их заметили, а то бы на дороге влопались...
— Кони у тебя хороши больно! — заметил Прокоп.
— Ничего, годятся. Это у вас лапша?
— С бараниной; вот на, возьми ложку!
— А что, теперь с нами поедете? — обратился Эдуард Симсон к гостю.
— Да, уж придется, в обществе все веселее и не опасно!
— И нам выгодно, хорошо вооруженный человек не будет лишним!
— Слышь ты, батько, пойди сюда, — толкнул в бок отца молодой казак, — дело есть!
— Что там еще? — лениво поднялся Ефим.
— Там в возу колесо. Да пойди сам, погляди!
Отец с сыном отошли к одному из возов.
— Ну, что ты?
— Да что, больно у меня сердце не лежит к этому! — Он кивнул в ту сторону, где сидел гость и с аппетитом ел лапшу из большой деревянной чашки. — Как бы худа какого не было, — кто его знает? Едет один, ровно волк; к нам вот подъехал совсем не по дороге, невесть откуда. Может, он одной масти с теми...
— Поглядим — увидим; не гнать же его теперь!
— Гнать не следует, а я бы его скрутил да и шабаш!
— Поспеем, коли надо будет; нас много, — он один!
— Не могу припомнить, где это я вас видел? — говорил громко Симсон, обращаясь к соседу.
— Не встречался я с вами никогда, — у меня память хорошая, — это верно! — отвечал тот.
— Может быть, но ваш голос... голос...
— Сходство всякое бывает... Ко сну так клонит, что страсть. Лошадей своих напою ужо с рассветом!
— Вот вам ковер, если хотите!
— Благодарю покорно. Спокойной ночи!
— Ты, батько, ложись, а я не лягу — сна нету! — говорил Прокоп.
— Что ж, посторожи — дело хорошее!
Старик снял шапку, повернулся лицом к востоку и начал молиться. Набожно склонилась на грудь седая, усатая голова, рука размашисто, отчетливо переходила от лба на живот, с одного плеча на другое. Казак был старовер и крестился всей ладонью.
Тяжело дышали, сопели и пережевывали корм лежащие тесной кучей волы. Под телегами слышался тихий говор погонщиков; гость давно уже храпел, беспечно свернувшись под своим одеялом; улегся и старик, кряхтя и почесываясь; не спал только сторож на паровике, Эдуард Симсон, ходивший по вагенбургу в каком-то ажитированном состоянии, и казак Прокоп, подозрительно поглядывавший на вороных лошадей, спокойно стоявших у дышла.
Луна стояла высоко, почти над самой головой, и обливала сонную степь своим серебристым светом. Кругом было спокойно и тихо, но в этой тишине невольно чуялось что-то недоброе, сжимавшее сердце англичанина и отразившееся даже на состоянии духа всех погонщиков. Все спали, что называется, одним глазом и готовы были вскочить и взяться за оружие при малейшем намеке на опасность.
Когда рассвело, Прокоп еще раз сделал разведку в ту сторону, где стояли гробницы «Девлет-Яр». В степи никого не было видно; приглядывался-приглядывался казак вдаль — ничего подозрительного. «Что за дьявол, неужели ушли? — подумал Прокоп и подъехал ближе. — Золу издалека видно, помет конский виден; вон то самое место, где стояли их кони. Не в гробницы ли забрались? Так нет, лошадей много, — шутка ли; штук полсотни! — всех в мазарку не попрячешь. Должно быть, и в самом деле ушли».
Еще ближе подъехал, на курган взобрался, обогнул кругом — никого. А отсюда далеко видно кругом — место высокое, выше нет во всей этой степи. Вон их воза стоят, вон даже волов можно разглядеть; поят их, должно быть, ребята: все у колодца столпились. Вон и это чудище — паровик стоит. «Да, ушли... в ночь ушли. Это перед вечером они последнюю попытку делали», — окончательно решил Прокоп и поехал рысью к вагенбургу.
Не успел он подъехать к зарослям, как услышал, что в лагере какая-то суматоха. Погнал коня казак, вскачь пошел по чаще, раздвигая кусты грудью своего саврасого.
Столпились все погонщики в кучу, в середине круг оставили, в кругу стоит кто-то; все наперерыв его расспрашивают; громче всех слышны голоса англичанина и того «гуся», что на вороных приехал.
Голый, в одних только совершенно изодранных штанах, с окровавленными боками, то всхлипывая, словно плача, то хрипло смеясь, стоял киргиз Мосол, попавшийся было в плен к барантачам. Он рассказывал историю своего освобождения.
— Сперва я все ползком да ползком: по верху-то светло, а в ложбине темно; а тут, на мое счастье, жеребцы подрались, — один с прикола сорвался!
— Как же ты ноги развязал? — спросил кто-то из толпы.
— Перетер о камень, — сам уж пророк помогал, не иначе!
— Что же, тебя били много? Это они тебе лоб рассекли? — говорил «гусь».
— Резать было совсем хотели, да потом бросили...
— Так они при тебе еще собирались уходить? — перебил Симсон.
— Как же, при мне. Старший их, черный такой, весь чапан на нем кольчужный, говорил: «Что же мы ждать-то будем? Здесь, видимое дело, плоха пожива, а в другом месте упустим что получше».
— Да верно ли? — усомнился Ефим Мякенький.
— Вот высохни я, как этот прут, если сам не слышал! — Мосол поднял с земли какую-то былинку.
— Там, говорят, у них народу столько же, как и нас, и ружья хорошие. Вчера-то — ха, ха! Вечером-то одного ихнего убили, — важного батыра ухлопали; я видел, как привезли!
— Это я стрелял! — похвастался Симсон.
— Да само собой разумеется, уйдут, если уже не ушли, — произнес всадник, приехавший вчера ночью. — В неверную схватку вступать им нет никакого расчета. Мы можем выступать смело!
— Вы полагаете? — не без оживления произнес Симсон.
— Понятное дело!
— Эге, да это наш Мосол! — вскрикнул Прокоп, протискиваясь вперед.
— Ну, что, сынку? Что нового привез?
— Да что: курганы чисты, был у самых могил ни души нету!
— А, что я говорил? — обратился Симсон.
— Так ушли? — переспросил обладатель вороных лошадей у Прокопа.
Тот взглянул на него искоса и произнес:
— Ушли... да ты, может, это лучше нашего знаешь? — Он понизил голос и не спускал глаз с того, кто стоял перед ним, спокойно набивая себе трубочку.
— Ты, брат, никак умом повихнулся?
— Всяко бывает... Я ведь не в обиду!
Прокоп отвернулся и пошел к волам.
— Ну, вот, жару переждем маленько, а там и волов запрягать будем! — решил Ефим Мякенький.
— Наконец-то! — вздохнул Симсон.
— Еще бы денек-другой переждать... — ворчал Прокоп, заслышавший распоряжение своего отца.
Как решил старый Ефим, так и сделали. Часам к четырем пополудни караван выбрался из саксаула, и возы длинной вереницей потянулись по степной дороге. Верблюды вьючные шли стороной. Прокоп уехал много вперед и далеко виднелся его «саврасый», особенно когда ему приходилось повернуться к солнцу своим широким, на диво вычищенным крупом.
IXРенегаты
В полуперегоне от «Малых Барсуков», правее караванной дороги, тянется гряда песчаных холмов, то подступая почти к самому пути, то отходя назад, к обширным пространствам, когда-то бывшим озерам, теперь же покрытым топкой, соленой грязью. Берега этих грязей поросли мелкими сортами кустарников, рангом и разными видами степной колючки. Это превосходные пастбища для овец, которые любят бродить по солончакам и лизать вонючую грязь. Киргизы, пользуясь обильными колодцами и родниками, рассеянными по всем «Барсукам», сгоняют сюда бесчисленные отары овец, и берега этих затонов оживляются пасущимися стадами и кое-где чернеющими кибитками кочевников.
Теперь же ни одной овцы не было видно кругом, ни из одной лощины не показывался приветливый дымок. Быстро свернулись и собрали свои стада подвижные степняки и ушли отсюда дальше на запад, в глубь песков, подальше от опасного соседства, а соседство это, так всполошившее мирных киргиз, было не постоянное: сегодня здесь, а завтра, может, Аллах ведает где. Киргизы знали это и поставили по высоким постам конных сторожей, которые должны были известить аулы, когда минет опасность.
Всю эту тревогу наделала вереница всадников, двигающаяся отдельными маленькими отрядами позади холмов, ближе к соленым грязям. Шайки эти пришли от Девлет-Яра, заняли место за большим холмом, в неглубокой балке, и стали на отдых. Только теперь они стали осторожно: огня не разводили, лошадей поставили теснее и сами зря не бродили по степи и в глаза никому не кидались, как прежде, когда они занимали возвышенную площадку у святых могил. Те, кто шли караванным путем, как бы ни присматривались вправо, ничего не видали бы, кроме песчаных, желтеющих на солнце холмов, и, наверное, могли быть далеки от подозрения, что за этими-то, мирными на вид, холмами скрывается грозная опасность.
Немного было счетом этих наездников, но зато нельзя было и трех насчитать одинаковых. Со всех концов степи сбрелись искатели легкой наживы; тут были и туркмены, и киргизы-адаевцы, и бузачинцы, и безымянный сброд, невесть откуда появившийся. Группировалось же все это около трех джигитов, отличавшихся от остальных разве только тем, что у двух были бороды с проседью, а третий был рыжий и с лица шибко смахивал на беглого русского солдата; у него даже борода раздваивалась посредине, где в прежнее время пробивалась дорожка, не успевшая еще сравняться с бакенбардами, да и ухватки его были совсем не татарские, хотя по одежде его никто бы не отличил от природного хивинца.
Большинство всадников было в кольчугах и в лисьих малахаях; на одном только туркмене Ата-Назаре была круглая белая чалма, издали отличавшая его от прочих всадников.
Барантачи сидели в кругу и держали совет. Говорил седой Чабык, адаевец; кто слушал, а кто только вид делал, что слушает, а на самом деле дремал, пережевывая табачную жвачку и машинально сплевывая по временам слюну.
И кони их, высокие, подобранные, стояли, понурив головы. Барантачи сделали большой крюк, верст в сотню, чтобы попасть от могил Девлет-Яра к предверьям «Малых Барсуков». Прямо же, близ дороги, они идти не решились из боязни, что русский обоз наткнется на их следы и опять примет оборонительные меры.
— Верить ли нам твоему тамыру (приятелю) или нет? Ты уж лучше скажи прямо; по крайней мере, мы время терять не станем и пойдем туда, где нам будет повыгоднее... — говорил Чабык и смотрел в глаза рыжему, которого все звали Иван-баем, добавляя к его русскому имени киргизское окончание.
— А как знаешь, мне все равно! — нахально усмехнувшись, отвечал рыжий.
— Ты, может, опять над нами свои штуки играешь; ведь у тебя на конце языка правда не поставила своей кибитки... Она даже в гостях там не бывала!
— Не веришь — уходи; я тебя разве держу? Останусь я со своими, да вот, может, Рахим-Берды со своими останется, Ата-Назар... тот меня не бросит... Мы и одни управимся!
— А правда, — начал туркмен Ата-Назар, — тот, когда приезжал к нам, выругал нас, говорил; «воронами на виду сидят, воробьев пугают»... Разве это не правда, что мы двое суток у Девлета стояли? За что джигита у нас убили?.. Кто хотел прямо возы брать, нахрапом, не ты, что ли, старый ишак?..
Он злобно взглянул на Чабыка; тот пожал плечами.
— Все по воле пророка; не попустил, — ну, и не взяли. А отчего он на нас прогневался, не от тебя, что ли?
— Как от меня? — удивленно спросил туркмен.
— Зачем своих жеребцов в «аулы» поставил? Все святое место испакостили...
— Ну, уж и ты хорош тоже, — вмешался рыжий. — Лошадь что, лошадь — живот чистый: от нее ничего не сделается; а в прошедшем году, когда почту в Кара-Кумах грабили, кто в божьем котле[2] собак борзых поил? Эге, брат, чужие грехи считать умеешь...
Все расхохотались.
— Тогда ничего от этого не было. Мы свое дело благополучно окончили; сам знаешь! — оправдывался Чабык.
— Скоро было очень; Аллах-то, может, еще не успел узнать; так вот теперь за прошедшее тебе бока пощупал. Это верно!
— Слушай, Иван-бай, ты его где знал прежде? — спросил Рахим-Берды. — Ты нам не сказал про то...
— Это про кого ты спрашиваешь?
— А вот про того, что к нам ночью на вороных конях приехал!
— Случалось, видались и прежде. Да тебе что?
— Не проведет он нас?
— Какой ему барыш проводить... Он тоже под хозяином состоит; не свою, чужую волю правит!
— Зачем он опять к ним в обоз поехал?
— Значит, нужно!
— Вот еще что мутит у меня на сердце... — вставил Рахим-Берды. — Это как бы нас киргиз-батрак не выдал, ведь они, собаки, к своим привязчивы!
— Не выдаст; я ему такое шепнул, что побоится. Там, говорю, тот будет, что от нас поехал. Ежели чуть что заметит, тут тебе и конец; а обделаем дело, тебе же барыш: коня, говорю, получишь, халат и с нами поедешь вольной птицей. Он не дурак, поймет, «где мясо, где камень». Ну, что ж, Чабык-бай, уйдешь, что ли, от нас или, может, раздумал?
Рыжий Иван-бай засмеялся и нахально глядел на старика, оскалив свои клыкастые волчьи зубы.
— Отстань! — угрюмо произнес Чабык и затянулся из походного кальяна.
— Вон и наши едут! — крикнул кто-то.
— Эге! Ну, никак пусто... — сказал Рахим, всматриваясь в четырех всадников, медленно приближавшихся со стороны соленых грязей.
Ближе подъехали всадники; теперь можно было видеть, что у одного только из них перекинут был поперек седла баран и бился о стремя своей рогатой головой.
— Плохо?! — крикнул им Ата-Назар.
— Яман (дурно)! — отвечал передний. — Все ушли, как куяны (зайцы) от орлов, по норам попрятались. Кибитки сняты, по всем грязям пусто. Уж очень они стали пугливы!
— Вот только одного этого и нашли, — говорил другой, приподнимая барана и сбрасывая его на песок. — Да и то каскыр (волк) прежде нас его тронул!
Действительно, часть бараньего зада была до костей обнажена от мяса и по рваным краям раны можно было без труда узнать волчью хватку.
— Потерпим — немного, усмехнулся Иван-бай, искоса поглядывая на недоверчивого Чабыка, — вон обоз русский заберем, там, сказывали, всякой снеди вволю припасено.
— Не пей кумыса, пока кобыл не подоил! — огрызнулся Чабык.
— Ладно. На крайний бархан ступай кто-нибудь двое. Лежите на брюхе, — кольями не торчать на виду. Как что — знать дайте... Кто пойдет: твои, Ата, что ли?
— Своих посылай, они у тебя ползуны!
— Ну, хороши же вы «яу», как погляжу... Ни твоих не пошлю, ни своим не прикажу. Сам пойду. Эдакое дело да чужому глазу доверить — вороны!..
И Иван-бай поднялся на ноги.
Это был мужчина небольшого роста, коренастый, немного хромой, с необыкновенно развитыми, длинными руками, могучие кисти которых достигали почти до колен. Силу этих рук, словно отнятых у какой-нибудь гориллы и приставленных к человеку, хорошо знали по всем кочевьям между Аральским и Каспийским морями, да, пожалуй, и дальше...
Лет двадцать пять жил он в степи и знал ее так, как не знали коренные номады. А в степь он попал еще мальчиком, следующим образом: отец его служил в багрильщиках у одного из астраханских рыбных торговцев. Раз как-то, вместе с сыном, двенадцатилетним мальчишкой, и человек десятью работников, отправились они к восточному берегу Каспийского моря, к Мангышлаку, на рыбную ловлю. Шхуна их бросила якорь у песчаного мыска, недалеко от озера «Батырь», и часть экипажа высадилась на берег, кто говорит, что пострелять сайгаков, а кто говорит — за другим делом, менее благонамеренным. Хозяин шхуны был вместе с последними, а на судне остался отец рыжего Ваньки и человека три рабочих. К солнечному закату подошли к судну четыре каика (узкие, длинные туземные лодки); хотели подойти поближе, да астраханцы не подпустили, не без основания подозрительно глядя на оборванных туркмен, припрятавших свое оружие на дно каиков, под сети... Пираты боялись двуствольных ружей экипажа, под выстрелами которых не совсем было удобно брать штурмом скользкие, высокие борта судна...
Наступила ночь... Полез один из матросов на рею сторожить, остальные заснули и, должно быть, заснули крепко... Страшный вопль часового поднял всех сразу на ноги... Вся палуба затряслась, когда с высоты трех сажен, как мешок, набитый костями, свалился матрос и брызгал во все стороны своей кровью... Луна взошла уже на небе, и ясно было видно, как корчился и изгибался несчастный, как две каких-то светлых черточки впились в его тело и дрожали при каждом его движении... Это были хивинские стрелы, тонкие камышины с зубчатым, тонким, как шило, острием и красиво оперенные с другого конца цветными обрезками кожи и конскими волосами... Кинулись к ружьям оторопелые рыбаки... Заметались... Куда же это запропастились их двустволки? Багры с насаженными топорами тоже пропали!.. А из-за бортов, со всех сторон, глядят скуластые, узкоглазые рожи, со всех сторон растут темные тела, и заходили доски палубы под топотом нескольких десятков босых ног; по гладкой водной поверхности пронеслось гиканье и вой торжествующих пиратов.
Отец Ваньки долго отбивался, вооружившись какой-то снастью; его убили, остальных двоих скрутили и спустили в каик. Все, что было на судне ценного и удобного для перевозки, забрали, шхуну сожгли.
Красное зарево пожара, отразившись и на воде, и на темном небе, далеко было видно в степи... Видели его и те, что были на берегу, у озера, впоследствии тоже попавшиеся в недобрые руки.
— Когда же ты мне дашь те деньги, что обещал? — сказал рыжий Ванька старому хивинцу, когда каики далеко отошли от горевшей шхуны и тянулись камышами, придерживаясь берега...
— Когда... Ах ты, волченок проклятый! — засмеялся старик. — Тогда, — добавил он, положив свою руку на стриженую голову мальчика, — тогда, когда будешь большим волком и сумеешь добыть себе сам...
— Ладно, — согласился рыжий, — другой раз не надуете...
Это был первый подвиг ренегата Иван-бая, «кызыл-каскыра» (красный волк).
В двадцать лет он уже дал знать о себе по всей степи. В пограничных фортах наших узнали о его подвигах. Голова его была оценена, но, верно, дешево, потому что не находилось охотников позариться на посулы русских властей.
Он женился на дочери одного из кочевых султанов, красивой хивинке, потом еще взял себе одну жену из другого рода. Он мог позволить себе эту роскошь, потому что разбои и грабежи караванов давали ему на это средства.
Он был отважен и дерзок в своих предприятиях до того, что появлялся даже в русских укреплениях и разведывал там обо всем, что ему надлежало знать... В каком-нибудь жалком «лауче» (погонщике верблюдов), оборванном, грязном, приютившемся на базаре, в ожидании нанимателя, или в киргизе, пригнавшем в форт на продажу десяток курдючных баранов, никто не мог узнать известного степного разбойника...
Он появлялся даже в Оренбурге, а потом в Нижнем Новгороде, одетый бухарским торговцем, ходил по караван-сараю, перевидался со всеми своими приятелями (а у него их было немало) и уехал оттуда на почтовых под видом Саид-Абасса, бухарского уроженца, торговца хлопком и бараньими шкурами.
Раз только попался он. Бурей разбило лодку, на которой он с двумя хивинцами переплывал залив «Мертвый култук». Его спасло одно из рыболовных судов из Астрахани же. Все обошлось бы, пожалуй, благополучно, но один из башкир, работников на этом судне, узнал в этом безжизненном теле, распростертом на палубе, грозу степей — «рыжего Ивана».
Разбойник очнулся связанным; нисколько не удивившись этому, он попросил есть; ему дали. Разговорился он, расспрашивал о том, о сем, куда его везут и т.д., и кончил тем, что вздохнул и произнес «Ну, значит, воля Господня. Погрешил довольно, пора и поплатиться». Хозяин судна был старовер и заметил, что Иван перекрестился по ихнему обряду...
Через месяц «рыжий» опять появился в степи. Как он вырвался, никто не знал. Сам же он рассказывал о своем освобождении такие небылицы, что даже легковерные до всего фантастического и таинственного дикари, и те пожимали плечами и приговаривали потихоньку: «что только за язык Бог дал человеку, чего только он не стерпит?»
Начал Иван-бай свои новые подвиги тем, что собственноручно зарезал свою первую жену: он узнал, что та, в его отсутствии, пошалила с одним из молодых батыров соседнего кочевья. Султан, отец зарезанной, сперва обиделся и рассердился на своего зятя, но потом, убедясь в правоте оскорбленного мужа, помирился с ним и дал ему, взамен первой, вторую свою дочь.
Скоро дела пошли по-старому, да, должно быть, еще лучше, потому что из Астрахани прислали сказать, что за голову Ивана плату удвоили, и что тому, кто привезет ее, будь он сам разбойник, простятся все его грехи, и на свободу опять его отпустят...
Посмеялся рыжий над последним обещаніем. Хотел было сам отвезти свою голову, получить за нее деньги и опять вернуться в степь, да раздумал.
Не прошло и четырех часов, как ушел Иван-бай сторожить на бархан, как он уже назад возвращался. Конь под всадником стлался по песку, и издали было слышно, как храпели и фыркали раздутые от быстрого бега ноздри.
— Гонит шибко! — поднялся Ата-Назар.
— К лошадям! — крикнул Рахим-Берды.
Вся баранта всполошилась.
— Дождались! — подскакал Иван и коня своего осадил так, что тот вспахал песок передними ногами. — Колесная пыль видна от Девлета... Это наши крестники!
—- Пошли, Аллах, милости детям своим! — со вздохом произнес старый Чабык и пошел к своим аргамакам, что стояли у самого края и, прижав уши, так вот и норовили брыкнуть того, кто к ним неосторожно подберется.
С севера тянулось большое пыльное облако, что-то неясное мелькало в этом облаке... Ближе и ближе подвигалось оно к холмам, вот уже можно различить волов, возы, всадников, верблюдов, идущих стороной, и над всем этим чернеющую массу паровика, медленно подвигающуюся на своих двенадцати колесах. Восемь пар здоровых волов и четыре верблюда тащили эту махину, и глубокий двойной след прокладывался по степной дороге.
Барантачи, затаив дыхание, сидели на своих лошадях. Они пригнули пики почти до самой земли, согнулись сами, впились глазами в обоз и, как борзые на натянутых сворах, ждали только сигнала к атаке. А сигнал этот должен быть подан оттуда, из этого самого обоза, и даже сам Иван-бай побледнел немного, отыскивая глазами между возов всадника на вороной лошади.
Тяжелые возы скрипели; волы, опустив под ярмом свои рогатые головы, шли мерным шагом, помахивая хвостами и вперив в песок свои мутные, слезящиеся глаза. Работники шли пешком, заложив за спины руки, и также, как и волы, глазами созерцали дорогу; кое-кто спал на возах, лежа на брюхе, подставив свою спину под палящие лучи солнца. Уныло визжало какое-то плохо подмазанное колесо, монотонно гремели бубенчиками стороной идущие верблюды…
Однообразное, мерное движение, такое же медленное, как и движение вон тех черепах, что парами ползают по степи, прячась под тень сухих стеблей прошлогоднего ревеня, скучное, бесконечное, нагоняет тяжелую дремоту...
Дремлют и те немногие всадники, съехавшиеся вместе под тень паровика... Клюет носом старый Ефим Мякенький и чуть было не выронил из зубов свою коротенькую трубку, чуть-чуть не свалился с седла и Скобляк, башкир, да вовремя проснулся, вздрогнул, оглянулся кругом мутными, сонными глазами и протер их рукавом свой грязной рубахи... Прокоп уехал вперед; хотел было разведать, все ли спокойно у родника, за холмами, да в одном из передних возов ось загорелась, дым повалил из-под воза, и Прокоп остался менять негодную ось и своротил воз в сторону, чтобы не мешать движению остального обоза. Киргиз Мосол, что из плена вырвался, возился вместе с Прокопом, поднимая на крюку одну сторону воза, пока казак стаскивал поврежденное колесо.
— Вот дойдем к ночи до родничка, у песков, — «чиликом» его орда прозывает... хороший родник, вода чудесная... — говорил старый Ефим.
— Там и ночевать будем? — спрашивал всадник на вороной лошади, держась тотчас же за крупом казачьего коня...
— Там будем!
— Это первый переход такой длинный, — заметил Симсон. — Ведь мы тронулись почти за час до рассвета...
— Там дневку сделаем... — произнес Ефим.
Перекинулись двумя-тремя словами и опять замолчали; опять задремал Ефим; англичанин тоже сделал какое-то странное движение на седле и открыл глаза несколько шире, чем бы следовало...
Эх, да не одна-то... эх, да не одна... —
затянул всадник на вороной лошади и пытливо взглянул вправо.
А там все было спокойно и тихо; словно вытянутые в ряд, виднелись конусы желтоватых песчаных холмов, синей полосой проглядывали в промежутках соленые грязи.
«Надули, черти!..» — подумал всадник, снял из-за плеча свою двухстволку, поглядел на замки, снова закинул оружие на прежнее место.
— Эй... хозяин... — толкнул локтем башкир Скобляк старого Ефима.
Тот встрепенулся.
— Чего ты?..
— Там, хозяин, что-то не ладно, — кивнул башкир на холмы, — как бы чего не было...
— Посмотрите, — говорил Симсон своему соседу, — вон, на холме, видите... орел сидит, кажется?..
— Шапка трухменская... — сказал Скобляк.
— Прокоп где?.. — спросил Ефим.
— У передних возов...
— Падаль лежит какая-то! — равнодушно заметил всадник на вороной лошади.
Во по-ле дороженька... да пролегала...
Он отвязал повод своего заводского коня, намотал его ему на шею и пустил на волю... Эта лошадь могла бы ему помешать.
— Я начинаю припоминать, — говорил Эдуард Симсон. — Послушайте, не были ли вы в Самаре?.. В трактире, у пристани; мы вместе, кажется... Ой!..
Несчастный англичанин захлебнулся дымом в упор, прямо ему в лицо направленного выстрела. Лошадь его взвилась на дыбы и, затянутая судорожно стиснутой рукой убитого, рухнула на песок, вместе со своим всадником.
Раскинул руками Ефим Мякенький, нагнулся к шее коня; тот поддал задом и отскочил. Свалился «старый волк» и лег ничком, поперек англичанина, прямо к солнцу своим пробитым, развороченным затылком...
— А, ты заодно с ними, собака! — заревел Скобляк и навалился на убийцу.
Тот встретил нападение прикладом своего разряженного ружья... пошатнулся в седле, и они схватились врукопашь, вцепившись друг в друга руками, силясь сорвать с седла один другого.
От холмов, лавой, пригнув пики, погоняя диким гиканьем своих аргамаков, неслись барантачи и обхватывали всю переднюю половину растянувшегося обоза.
— Сбивай в кучу!.. — покрывал все отчаянный голос Прокопа...
Весь окровавленный, спотыкаясь и зажимая бок рукой, он бежал пешком к паровику... Он не видел, что там произошло... Кровь проступала меж его пальцами... Все кружилось перед глазами и путалось: и возы, и волы, испуганные, задравшие кверху хвосты, и верблюды, мечущиеся во все стороны, и дикие наездники, мелькающие там и сям... Вдруг все это исчезло разом... Помертвелые глаза ничего не видели, уши ничего не слышали...
— Сбивай в кучу... Батько!.. — чуть слышно прошептали губы Прокопа.
Он упал.
— Эко сцепились, точно вьюны! — наскакал рыжий Иван и осадил коня перед борцами. — Нешто помочь тебе, земляк...
Он вынул из-за своего широкого пояса длинный пистолет турецкой работы, подобрал коня и поднял вооруженную руку...
Два тела сплелись, словно прилипли друг к другу...
Сдавленные груди тяжело дышали, осоловелые глаза в упор смотрели друг на друга... Скобляк пытался зубами вцепиться в горло своего противника и жевал ворот его халата, грыз шнурок от складного образка, выбившегося наружу...
— Как бы того не попортить! — ворчал Иван-бай и, нагнувшись почти к самым борцам, выжидал удобное мгновение.
XНовые лица
— Вот мы и вторые сутки сидим здесь, на одном месте! — произнес Ледоколов с досадой, закрывая книгу, которую читал, и засовывая ее под подушку.
— Что же делать? Некоторым приходилось по неделям просиживать на станциях или, вернее сказать, на местах, где предполагаются станции; вот как здесь, например!
— Что вы там делаете?
— Наблюдаю горизонт с помощью вашего превосходного полевого бинокля и изыскиваю средства к дальнейшему нашему движению!
Малоросс сидел на козлах и почти не отрывал бинокля от своих глаз, щурясь и всматриваясь в прозрачные линии миражных озер, в бесконечную даль безлюдной степи.
— Школа терпения, — вздохнул Ледоколов, помолчав немного. — Сигару хотите?
— Вон что-то чернеет; не то всадник, не то... не разберешь, что...
— Хотите сигару?
— Верблюд... или, постойте-ка... Что же это, в самом деле? Позвольте...
Бурченко, не оставляя своих наблюдений, протянул руку.
— Вот кого-то еще судьба посылает. По дороге пыль!
— Экипаж?
— Не видать за пылью. Что-то большое, кажется...
— Уж не дормез ли с нашими дамами?
— Может быть. Далеко еще, верст пять, пожалуй, будет: не скоро дотащатся. Вы, кажется, оживились немного?.. Не хотите ли бинокль?
— Нет, пользуйтесь им; меня это нисколько не интересует!
— Будто?.. А мне показалось...
— Как ни симпатична она, но, наученный горьким жизненным опытом, я смотрю иначе на эти явления!
— Я тоже вот смотрю... (Бурченко даже встал на ноги) и вижу дормез... Теперь это ясно видно!
— Близко?..
Ледоколов сделал движение, будто тоже хотел лезть на козлы.
— Гм!
Бурченко улыбнулся и подвинулся немного. Ледоколов, впрочем, остался на месте.
— Грустную роль берет на себя эта девушка. Судя по намекам, по рассказам, которые мне приходилось слышать... — начал Ледоколов.
— Нисколько не грустную. Коли она так же умна, как красива, то в накладе не будет... Верочка эта, белобрысенькая, та тоже молодец, скоро разыщет, где раки зимуют. Кучеренок — ну, тот мелко будет плавать, натуришка небогатая. Да на что вот сама маменька: вы думаете, устарела барыня... нет, еще посмотрите, как поработает...
— Вы все смотрите с точки зрения наживы... барыша...
— А то как же?.. Ведь это все тоже своего рода горные инженеры, вот как и мы с вами. Мы будем рыскать по горам и запускать в их недра свои буравы и щупы, они тоже, т.е. оно, положим... впрочем, это решительно все равно, дело в результатах!
— Но, послушайте, продавать так свою молодость, девственность, сердце, душу — все за деньги, не согреть себя ни разу истинным чувством, оскорблять так свою духовную природу...
— Чего-с?
— Это не может пройти безнаказанно. Рано или поздно человек остановится, оглянется назад, на свою молодость... Это будет ужасная минута...
— Вот вы опять в крайности ударились... Вот вы изволили видеть, как Спелохватов метал?
— Ну, это к чему?
— Вы, я думаю, заметили, что он, бивши чуть не каждую карту, нет-нет, да и даст что-нибудь и понтеру... Так вот и в этом деле. Вот вы все говорите «продавать да продавать», а иные так ухитряются, что, по-видимому, и продают товар, да из лавки его не выпускают. Все зависит только от уменья и ловкости, а это все достигается рядом опытов, а чтобы сделать опыт, надо сделать решительный шаг. Вот эти барыни и шагнули, да как, чуть не пять тысяч верст сразу. Да напустит на вас Аллах премудрости, храбрые барыни! Нет, это не дормез, а, впрочем, ничего не разберешь; пыль поднялась такая!..
Бурченко протер стекла бинокля и опять приставил его к глазам.
— Они самые!..
— Брозе?!.
Ледоколов вскочил тоже на козлы и взял бинокль из рук своего путевого товарища.
Оригинальный вид представлял распряженный тарантас, стоящий посреди необозримой, гладкой, как море, степи, и эти две бородатые фигуры, в парусиновых пальто, взобравшиеся на козлы, наблюдавшие с сосредоточенным вниманием что-то такое, что опять скрылось из глаз, заслоненное густым пыльным облаком.
Чуть слышно доносился свист ямщиков-киргизов. Темная, тяжелая масса, поскрипывая и позванивая разболтавшимися гайками, медленно ползла по дороге.
Ледокодов поправил рукой свою бороду и стряхнул с нее завязшую соломинку; Бурченко справился, все ли у него застегнуто.
Ближе и ближе подвигался чудовищный экипаж. Теперь ясно уже было видно, что это такое; всякое сомнение исчезло: это не был дормез госпожи Брозе и ее дочери.
Легкая, досада промелькнула на лице Ледоколова.
— Однако, слезем с козел на всякий случай! — предложил Бурченко.
Большая колымага, вроде тех еврейских фур, которые попадаются частенько в наших западных губерниях, на деревянных осях и бычьих колесах, запряженная четверкой верблюдов, приближалась к станции. Верблюды были запряжены попарно: пара в дышле и пара впереди. Передняя пара, должно быть, сильно притомилась и начала приставать, потому что «лаучи» слез с горбов одного из верблюдов этой пары и, перекинув поводья через плечо, шел впереди пешком и тащил усталых животных. На задней паре сидел другой «лаучи» и дремал. Плоская крыша этой колымаги была завалена узлами, перехваченными накрест веревками; из боковых отверстий, служащих для входа и выхода или, вернее, для влазу и вылазу, торчали углы подушек в ситцевых наволочках, торчала даже женская нога, обутая в полосатый синий чулок и красную туфлю без задка.
— Это что за явление? — удивился Ледоколов.
— А вот узнаем... Во-первых, это верблюды не почтовые; видимое дело, они едут на долгих. Где же это мы их обогнали и не видели?
— Ночью как-нибудь, должно быть!
Колымага, дотащившись до станции, остановилась. Лаучи, молча, не обращая никакого внимания на тарантас и двух русских путешественников, словно их тут и не было, принялись отцеплять постромки и выводить верблюдов. Внутри колымаги незаметно было никакого движения; оттуда только слышался храп и тяжелое, носовое дыхание спящих.
«Пойти, поглядеть», — подумал Бурченко и подошел к колымаге. Надо было встать на подножку, чтобы заглянуть внутрь. Так он и сделал. С противоположной стороны в это время лез Ледоколов.
Шесть женщин, пять молодых и одна преклонного возраста, необыкновенно развитых, ожирелых до того, что все формы лоснились, спали на перинах. Между жирным затылком в чепце и углом кованного сундучка торчали тараканьи усики и длинный красный нос чистейшего кавказского типа.
— Наблюдаете? — произнес Бурченко, заметив, с каким вниманием созерцал его vis-à-vis интересную картину.
— Что же это такое?..
— Я полагаю, это тоже горные инженеры. Однако, это уж слишком! Как ни интересно все это, но наблюдать на таком близком расстоянии...
Бурченко соскочил с подножки, Ледоколов тоже опустился на землю. В колымаге послышалась возня; нога в туфле спряталась, вместо нее высунулась черномазая голова восточного человека, оглянулась, щуря на солнце заспанные, маслянистые глаза, и стала вылезать.
— Уф... как же жарко!.. — послышался женский голос. — Ой, как мине хочется пить! — говорил другой женский голос.
— Амалат Богданович, у вас бутилка?..
— А я же почему знаю... — отвечал Амалат Богданович и, заметив посторонних, поспешил оправить свой архалук с нашитыми на груди патронами и закрутил ус. — Мое почтение... Мы тоже проезжаем в Ташкент... Здесь можно пить чай?.. — почему-то обратился он к Ледоколову.
— Отчего же нельзя, — отвечал за него Бурченко, — В степи просторно, и чай пить никому не возбраняется!
— Очень это хорошо... Боже мой, Боже мой! И отчего это только так жарко?.. У нас, в Шемахе, тоже очень жарко; в Варшаве не так чтобы совсем; в Петербурге тоже очень хорошо, там не жарко...
— Не может быть? — удивился Бурченко.
— Нет, не жарко. Вот в Ревеле и в Кенигсберге...
— Не случалось!
— Прекрасный город... Вы бывали в Ташкенте?
— В Ташкенте был.
— Вот и мы едем в Ташкент... Да что же вы спите все? Вставайте, вылезайте; здесь будем пить чай и гулять будем немножко!
Из колымаги выбросили большой ковер. Амалат Богданович ухватил его за угол и поволок на то место, где ложилась тень от их экипажа. За ковром последовало несколько подушек, наволочка с булками. За всем этим полезли девицы, за девицами пожилая дама с самоваром под мышкой и двумя металлическими чайниками. Кавказец почтительно принял от нее посуду и помог ей спуститься на землю.
— Ставь самовар, Амалат... Пусти меня тут сесть, Каролина! — произнесла почтенная дама и лениво, с самой сладкой миной, раскланялась с нашими приятелями.
Амалат засуетился над самоваром, пыхтя и раздувая его трубу, и осторожно закупоривал бочонок, из которого наливал воду.
— А нельзя будет полюбопытствовать, — обратился Бурченко к восточному человеку, — что именно вы предполагаете устроить в Ташкенте?!
— Новый ресторан!
— Ну, а вот эти барыни, что же они будут делать?
— Будут подавать господам кушанье и играть на арфе! — серьезно ответила за своего мужа Августа Ивановна.
— А что, позвольте теперь вас спросить... — обратился, в свою очередь, восточный человек к малороссу.
— Что прикажете?
— Когда вы изволили быть в Ташкенте, не было там еще ресторанов?
— Таких, как ваш, еще не было, да и теперь нет. Вы первый!
— Ой, как же это хорошо! Слышите, Августа Ивановна, мы первые!
— О!.. — осклабилась почтенная дама, — Вы, господа, к нам, пожалуйста, заходите, когда мы устроимся...
— Непременно...
— А близко здесь аулы? — спросил киргиза Бурченко.
— Должно быть, недалеко. Вон, видишь, солнце? Оно теперь уже на низ пошло, как дойдет совсем до земли, можно назад успеть вернуться!
— Ну, поезжай в аул!
— Зачем же ты в аул посылаешь?
— А по своему делу. Сделаешь — целковый дам!
— Что же тебе там надо?
— Скажи там бию, или кто там есть постарше, чтобы прислал сюда лошадей или верблюдов отвезти наш тарантас в аул. Скажи мол, купцы едут; хотят у них погостить!
— Купцы? — киргиз подозрительно посмотрел на проезжих.
— Известно, купцы, а ты думал: чиновники?
— То-то. Ну, я там скажу. Давай целковый!
— Половину на, а остальную — когда приведешь лошадей. Ты скажи им, что я за лошадей тоже заплачу, слышишь?
— Слышу-у... Эх!.. Далеко как аул, очень далеко, и так далеко, что не хочется ехать!
Киргиз лениво потянулся и сделал вид, будто собирается прилечь.
— Ведь, экая хитрая свинья: ты же ведь, говорил, что близко, что к солнечному закату назад вернуться можно?
— Да как ехать; если уж очень гнать... Да нет, у меня верблюды очень устали. Не поеду!
— А, ну, хорошо же, так я сам поеду!
Бурченко выбирал глазами между лежащими верблюдами, которого бы взять. Темно-бурый нар, недавно только остриженный, почему-то ему приглянулся больше прочих. Он подошел и взял за волосяной арканчик, продетый в надорванные ноздри животного.
— Кой (оставь), не твой верблюд! — крикнул киргиз.
— Ладно, испорчу — заплачу!
Малоросс дернул за повод и издал гортанный хриплый звук, которым обыкновенно поднимают верблюдов на ноги. В ту минуту, когда животное подобрало зад, чтобы подняться, Бурченко вскочил на седло, и верблюд поднялся вместе с всадником.
— Ну, прощай, до свиданья, товарищ! — крикнул Бурченко и тронулся.
— Ведь вы не знаете дороги? — крикнул ему вслед Ледоколов.
— В степи надо знать только, в какую сторону ехать; а это я знаю!
— Смотри, Маллык, как бы тебе не вышло чего, — остерег пожилой лауча молодого товарища, — Пожалуется там бию, что ты его не послушал!
— Эй, шайтан! Я его догоню!
— Садись вот на этого да догоняй. Поезжайте лучше вместе.
Киргиз поднял другого верблюда, сел и пустился тяжелой, развалистой иноходью догонять Бурченко. А тот далеко уже виднелся в степи, беспрестанно погонял своего верблюда ударами нагайки и уже чуть мелькал в пыли белой спиной своего парусинового балахона. Ледоколов взял бинокль и наблюдал обоих всадников. Расстояние между задним и передним становилось все меньше и меньше, наконец, они сошлись; поспорили, должно быть, помахали руками. Бурченко вернулся, а киргиз исчез совершенно из глаз, погнав своего верблюда туда, где были аулы.
— Фу, как раскачало... отвык! — произнес Бурченко, слезая с верблюда.
Амалат Богданович со всей своей компанией с недоумением и подозрительно смотрели на происходившие перед их глазами маневры. Они положительно не понимали, что это такое делается. Даже сам Ледоколов недоумевал немного.
— Вот мой план, — говорил Бурченко. — Нам приведут лошадей; мы поедем в аулы. Оттуда мы договорим кого-нибудь везти нас степью, мимо почтового тракта, от аула к аулу и т. д. Если мы будем и медленнее двигаться, то, по крайней мере, путешествие наше будет интересней. Да еще это вопрос, медленнее ли?
— Позвольте вас попросить с нами чай кушать! — подошел к ним Амалат Богданович.
— Пожалуйте, господа! — с приятнейшей улыбкой протянула Августа Ивановна.
— Помилуйте, в таком приятном обществе...
Бурченко подставил локоть Ледоколову, тот взял его под руку. Они подошли к ковру. Эмма, Матильда, Розалия и Каролина пораздвинулись и дали место гостям.
XIГрозные вести
Как только начало заходить солнце, и в степи посвежело, как с той стороны, куда поехал лауча, посланный опытным степняком, показалась довольно большая группа верблюдов, резким пятном обозначаясь на красном фоне заката. Верблюды шли скоро, рысцой; ясно, что они были налегке, без вьюков; виднелись два или три всадника; впереди же всех катил посланный лауча, издали еще давая знать резким криком о своем приближении.
Дамы хотя и были предупреждены Ледоколовым о том, что послано в аулы за верблюдами, и что, вероятно, их скоро приведут, все-таки перетрусили при виде быстро приближающейся кавалькады и с визгом полезли в свою фуру. Даже храбрый кавказец пожелтел и оттопырил губу; он встал на подножку фуры и несколько раз повторил: «Ах, Амалия Ивановна, я не знаю, что это... пожалуйста, поищите мой кинжал: он там где-то, между подушками...»
С верблюдами приехало еще человек пять любопытных киргиз; все они похаживали мимо фуры, полы которой были спущены на всякий случай... Амалат Богданович глядел испуганным зайцем и вздрагивал каждый раз, когда кто-нибудь из прибывших чересчур уж близко подходил к экипажу или же обнаруживал свое намерение заглянуть: да что же там внутри, о чем так хорошо рассказывал лауча, что вызвал их из аула?
Долго спорил и убеждал приехавших Бурченко, стараясь доказать, что до их аулов близко и что довезти их туда не может стоить по пяти целковых с верблюда, как заломили киргизы. Те настаивали на своем, уступали понемногу и потом вдруг, ни с того, ни с сего, возвращались к прежнему требованию. Наконец, сладились, и то потому только, что малоросс обещал сам поехать в аулы и нажаловаться на них бию, а то так и самому губернатору, как доедет до «большого города».
Порешили по рублю за каждого верблюда и принялись запрягать их в легонький тарантас Ледоколова.
— Тут и одному везти нечего, а вы мне шестерых напутываете; только повозку поломаете! — убеждал Бурчепко.
— Тяжелая арба! — лаконически отвечал коренастый, полуголый киргиз и, как бы в доказательство своих слов, одним плечом приподнимал на пол-аршина от земли задок экипажа со всеми привязанными там чемоданами.
Долго возились, спорили, шумели, наконец, тронулись. Верблюды оказались никогда ни ходившими в упряжке и чуть не разнесли по кускам тарантас. Делать было нечего — пришлось ограничиться только двумя верблюдами и отпрячь четырех; деньги, впрочем, получены были за всех, да еще вперед, на том основании, что, как заявил один из киргизов, ведший переговоры, «вашему брату, русскому, нельзя верить ни на вот столько», причем он показал на своем пальце, насколько именно нельзя верить русскому.
— И обидеться не смеешь, ибо они резон имеют! — заметил Бурченко.
Товарищи подошли к фуре, пожелали дамам счастливого пути и благополучного прибытия на место действия, раскланялись и сели в тарантас. На каждого из верблюдов село по киргизу; конные тоже прихватили их своими арканами. Верблюды пугливо озирались, ежились и вот-вот норовили шарахнуться в разные стороны.
Тронулись.
— С этой минуты мы начинаем путешествовать по новому методу, — произнес Бурченко, — и, поверьте, в накладе от этого не будем!
— Я отдаюсь в полнейшее ваше распоряжение и преклоняюсь перед вашей опытностью! — отвечал ему Ледоколов.
— Путевой, только путевой, — поскромничал малоросс. — Однако, они подхватывают! Смотрите, если мы часа через два не будем в аулах!
Было темно, и тарантас прыгал по кочкам, скрипел и сильно покачивался. Ехали без дороги, целиком степью; кусты колючки и бурьяна шуршали и потрескивали, попадая под экипажные колеса; упряжные верблюды вздыхали, пыхтели и подбрыкивали на ходу, когда тарантас набегал на них и свободно подвязанные оглобли задевали по цыбатым ногам животных. Раза два верблюды распрягались или же обрывали постромки; тогда приходилось останавливаться; начиналась опять возня с упрямыми животными; для того, чтобы запрячь их, надо было класть их на землю и надвигать к ним тарантас руками. При усилившейся темноте эта операция занимала много времени. Раза два тарантас крякнул чрезвычайно подозрительно.
— Я боюсь, как бы нам не пришлось бросить наш тарантас за негодностью и продолжать путь на вьюках! — заявил свое опасение Ледоколов.
— Все случается... — утешил его Бурченко.
— Что это: аулы?
Впереди что-то чернело, и слышались голоса.
— Аулы ваши, что ли, вон виднеются? — переспросил у ближайшего киргиза Бурченко.
— Какие аулы? Нет, то не аулы; аулы еще далеко! — отвечал киргиз, приглядываясь вперед.
— Что же это там?
— Это? Караван!
— Да разве здесь дорога?
— Нет дороги. Это из наших аулов чиновников выпроваживают!
— Каких чиновников?
— А разве мы знаем, каких? Вы лучше знаете!
— Ничего не понимаю!..
Караван приближался. Можно было рассмотреть, что это тоже были какие-то экипажи, запряженные лошадьми и верблюдами; их конвоировали человек двадцать конных. Всадники были вооружены, и на более светлом фоне неба чернелись тонкие черточки киргизских пик. Колокольчики бренчали под дугами тех тарантасов, которые были запряжены лошадьми; слышалась протяжная, монотонная киргизская песня; слышался какой-то подвыпивший, хриплый тенорок, отхватывающий:
«Ой, барыня, барыня,
Сударыня-барыня!»
— Что такое за чиновники? — стал приглядываться Ледоколов.
— Комиссия какая-нибудь специальная; теперь они в ходу, эти комиссии-то! — высказал свое предположение Бурченко.
Поезда поравнялись.
— Стой! Что за люди? — крикнул с козел переднего тарантаса казак-оренбуржец.
Должно быть, он сделал этот оклик по приказанию сидящего в экипаже, потому что перед этим он нагибался с козел назад и выслушивал почтительно чей-то полушепот.
— Эй, придержи своих верблюдов, тамыр! — остановил своего возницу Бурченко. — Купцы по своим делам! — крикнул он в ответ на оклик.
— Стой, стой! — кричал казак.
— Стой, стой! Да остановитесь же вы, дьяволы! — послышались голоса из других экипажей.
— Это еще что за нахальство? — чуть не вскрикнул Ледоколов и поднялся на ноги.
— Успокойтесь, это не к нам относится, — удержал его товарищ. — Это они на своих возниц кричат!
— Чего стой? Гайда, гайда! Не надо «стой», гайда дальше! — подскакал к переднему тарантасу конный киргиз.
— Я стрелять буду, каналья! Стой, тебе говорят! — высунулась из экипажа темная фигура в шинели и в фуражке с кокардой.
— Не можешь ты стрелять! Гайда, ступай вперед!
Казак на козлах вырывал вожжи из рук киргиза-ямщика, тот не давал и нахлестывал лошадей. Лошади бились и рвались из упряжи. Из других тарантасов повыскакивали пассажиры и подбежали к переднему экипажу. Подвыпивший тенор дотянул до конца свою «Барыню». Два сильно шатающихся кителя подошли к тарантасу Ледоколова.
Оба поезда остановились.
— Ничего не понимаю... — как бы про себя шептал Ледоколов.
— Догадываюсь, догадываюсь... — так же точно бормотал Бурченко.
— Господа купцы, вы это куда? — произнес один из шатающихся кителей.
— В аулы! — отвечал малоросс.
— На свою погибель?
— Как так?
— Назад, назад скорее, если вам жаль ваших голов!
— Бунт... да какой!.. — таинственно предупреждал другой китель, пытаясь стать на подножку экипажа, но никак не попадая ногой, куда следует.
— Где, кто?
— Однако, это новость! — удивился Ледоколов и, признаться, немного струсил. — Вот штука!
— Господа, я должен вас предупредить, — вежливым, приятным, самым, впрочем, официальным баритоном заговорила из своего экипажа фуражка с кокардой. — Вся степь в восстании, и вы не в безопасности. Мой совет...
— Удирайте скорее, да и все тут! — перебил один из кителей.
— Знаете, пока это еще не разошлось... пока что... — подвернулся сбоку не то мундир, не то охотничий кафтан (в потемках нельзя было разобрать).
— Да где же восстание? Мы положительно ничего не слыхали! — удивлялся Бурченко. — Там все так спокойно...
— Я вам это сообщаю, я предупреждаю вас, а впрочем, как угодно! — обиделась немного фуражка.
— Поворачивайте оглобли и утекайте с нами! — шептал китель.
— Я не знаю, впрочем, с какими целями вы едете… — не без двусмысленности говорила фуражка.
— Послушайте, а, может, и в самом деле опасность серьезная? — тихо говорил Ледоколов.
— Пустяки! Это повторение старого. Я уже понял, в чем дело!
— Мы арестованы! — заявил один из кителей.
— Да-с, в плену! — пояснил неопределенный костюм.
— Куда же это вас везут — в Хиву, что ли? — улыбнулся Бурченко.
— А не знаем, право...
— Выведем на большой тракт и пустим! — объяснил, наконец, конный киргиз ломаным русским языком.
Он понимал, о чем говорили между собой встретившиеся, и все время переводил содержание разговора своим товарищам. В это же время он допрашивал киргизов, везших Ледоколова и Бурченко, и, по-видимому, остался доволен результатами своего допроса.
— Странный плен! — удивился Ледоколов.
— Ну, господа, счастливого вам пути! Каждый едет разной дорогой; вы — в плен, мы — в восставшие степи! — раскланялся Бурченко.
— Ваша фамилия? — строго и холодно полюбопытствовала фуражка.
— Бурченко, — к вашим услугам; а товарищ мой... — Вы позволите назвать себя?
— Ледоколов! — поспешил предупредить его товарищ.
— Гм, понимаю... — произнесла фуражка и откинулась внутрь экипажа.
«Шла барыня по мосту,
Полна шляпка хворосту...»
— опять начал тенор.
— А что, господа, не можете ли вы поделиться табаком: у меня весь вышел, а в степи, вы сами понимаете... — попросил неопределенный костюм.
— С удовольствием! — произнес Ледоколов и вытащил ящик с сигарами.
«Ай, барыня на печи,
Сует в карман кирпичи...»
— Развеселые пленники!
— Эй, лучше бы вернуться!
— Гайда, гайда! — опять начались понукания конвоирующих киргизов.
— Прощайте!
— Счастливой дороги!
Поезда разъехались, и долго еще слышались в степи звон колокольчиков и крики: «Гайда, гайда!» — и сквозь все это прорезывались временами забористые куплеты «Барыни».
— Все-таки я решительно не понимаю, в чем дело! — говорил Ледоколов, прислушиваясь к этим удаляющимся звукам.
— В ауле все узнаем подробно!
— Но, послушайте, все это так странно... Ну, если и в самом деле?
— Старые песни!..
— Жаль, что вы не расспросили хорошенько этих киргизов!
— Они вам то же бы сказали, что и я сейчас говорил: приедете, мол, в аулы, все сами узнаете. А что, тамыр, далеко еще до ваших аулов?
— Вон они!..
Киргиз, сидящий на козлах, протянул руку с нагайкой и указал вдали, на самом горизонте, красные пятна кострового зарева.
— Ха-ха-ха!.. — вдруг расхохотался Бурченко.
— Чего вы?
— А вспомнил я о наших барынях, что сидят теперь на станции. Теперь они нашли себе надежную охрану. Ведь вся эта комиссия поехала в ту сторону!
— Вот банкет зададут, на тракте-то!
— «Гран плезир!» — вспомнил Бурченко. — Тише вы под горку-то!
Тарантас перебирался через некрутую степную балку. Темные горбатые массы паслись по сторонам. Неподалеку заржала лошадь... другая, третья... Доносились голоса... Тарантас поднялся на противоположный высокий берег балки.
Громадные, широко раскинувшиеся аулы, освещенные сотнями костров, оживленные, шумные, открылись перед глазами путешественников. Густые столбы дыма, снизу красные, сверху освещенные только что поднявшейся луной, клубились над аулами. Пестрая толпа, — преимущественно женщины в высоких белых тюрбанах, — стояла на дороге и дожидалась прибытия тарантаса. Черные, закопченные, пузатые, совершенно голые дети, с торчащими на бритых головах косичками, кричали, кувыркались и орали по обеим сторонам экипажа.
— Гей! Гей! — весело кричали киргизы-конвой.
Резкий свист и ответные крики «Гей, гей!» неслись им навстречу.
— Ну, вот мы и в центре восставших аулов! — произнес Бурченко.
Тарантас остановился.
XIIКурьезный документ
Выйти не успели приезжие из экипажа, как их со всех сторон окружили любопытные, жадные до всяких новостей кочевники.
— Откуда Бог принес?
— Что привезли?
— Чего вам у нас надо?
— Проваливайте, откуда приехали!
— К нам идите, гости божьи будете!
— Нам, девкам, подарков наготовили много?
— Где ж товары ваши?
Посыпались со всех сторон самые разнообразные вопросы и заявления.
— Вот так атака! — произнес Ледоколов, пятясь назад к тарантасу.
— Да дайте же дорогу, чего пристали... Ну, здорово, здорово. А ты щипаться, жирная эдакая! Ой! Да ну вас, черти!.. Пусти, что ли!.. — слышался голос Бурченко. — Что, брат, заревел?.. Не лезь под ноги, босоногий!.. — нагнулся он куда-то вниз. — Ну, дорогу же, говорят вам...
Несколько женщин полезли в тарантас и начали там рыться. Бурченко заметил это обстоятельство.
— Эй, эй, вы, там, не трогать! — крикнул он любопытным красавицам. — Слышь ты, тамыр, — обратился он к одному из киргизов, приехавших с ними, — посторожи, брат, поблагодарю после... Разгони их, пока я к бию схожу!..
— Ладно! — согласился киргиз и принялся разгонять женщин, пустив в ход брань, кулаки и даже неизбежную нагайку — «камчу». Впрочем, все это делалось без всякого озлобления с той и другой стороны.
Молодой джигит, весь в красном, с шашкой — «клынчем», засунутой за поясом, протолкался к нашим приятелям.
— Аман исен сыз? (здоровы ли вы?) — приветствовал он приезжих.
— Здравствуй, брат, — отнесся к нему Бурченко. — Выручи ты нас, ради Аллаха, видишь, как пристали эти сороки... просто не дают ходу!..
— Бабы! — презрительно пожал плечами красный джигит. — Ну, идите за мной. Султан Забык в свою кибитку зовет вас!
— Пойдемте к султану Забыку! — пригласил своего товарища Бурченко, и они тронулись сквозь толпу, раздавшуюся при появлении «красного» и еще человек трех вооруженных джигитов.
Мягкая, словно кошачья лапка, нежная рука ласково тронула за плечо Ледоколова, — тот обернулся. Красивая, смуглая, как дубленая кожа, девушка прижималась к нему и хотела что-то шепнуть ему на ухо...
— Ты мне платок подари пестрый и нитку красных шариков на голову. Подаришь?.. — И она нежно смотрела на русского из-под своего белого джавлука (головного убора).
Ледоколов ничего не понял и недоумевал.
— Я к тебе за это приду постель твою оправить и спину чесать ночью. Подаришь?
— Послушайте, Бурченко... вот тут она говорит... я ничего не понимаю...
— Что такое?.. — остановился малоросс.
Девушка фыркнула и спряталась в толпе.
Сопровождаемые конвоем из четырех джигитов, путешественники выбрались, наконец, из толпы, прошли мимо кибиток, из-под приподнятых кошем которых выглядывали мужские и женские лица, провожая русских не совсем ласковыми взглядами, прошли между двумя обширными загонами для мелкого скота; косматые собаки злобно рычали и лаяли, глядя на непривычные костюмы; перебрались через небольшой ручей по вязанкам камыша и хворосту и направились к большой белой кибитке, стоявшей особняком от прочих, около которой собралось довольно-таки народу, и на длинном шесте развевался треугольный белый значок, украшенный наверху конским хвостом и увешанный суконными кромками. Это и была ставка Рахим-Берды, бия, и султана Забыка, его брата. За белой кибиткой виднелись верхушки других желомеек и кибиток, где помещались их семейства. Неподалеку несколько женщин ставили еще одну желомейку, и в то время, когда одни из них устанавливали ребра крыши, другие разворачивали широкие сшитые войлоки и прилаживали к ним тесьму для обвязки всей желомейки снаружи.
Луна поднялась уже высоко и ровным, молочным светом заливала все волнующееся кочевье; свет костров оказался теперь излишним; внутри же кибиток ярко пылали очаги, и багровые лучи высоко поднимались из решетчатых тендюков (верхних отверстий, предназначенных для выхода дыма).
После размена приветствиями и обычных переговоров, Ледоколова и Бурченко ввели в кибитку, на пороге которой встретил их высокий, плотный старик с проседью в клинообразной бороде и с лукавым, словно подсмеивающимся взглядом темно-карих косых глаз... На старике был надет в накидку простой верблюжий халат, из-под которого виднелся расстегнутый ворот шелковой лиловой рубахи и узорные концы шитого пояса; на голове его плотно сидела крошечная парчовая тюбетейка с острым верхом, вся зашитая блестками и ярко сверкавшая при каждом движении старика. Это был хозяин кибитки и бий здешних аулов, Рахим-Берды, человек, пользующийся уважением и доверием чуть не всей степи.
За очагом, на почетном месте, сидел другой киргиз, помоложе, тоже в золотой шапочке, одетый довольно оригинально: поверх длинного халата из какой-то полосатой бухарской ткани накинут был темно-зеленый казакин, выложенный по бортам галунами, а на плечах киргиза красовались русские кованые эполеты с прапорщицкой одинокой звездочкой.
— Мы гостям всегда рады: гость — божий человек и посылается к нам всегда, как особенная милость Аллаха... — закончил свое приветствие Рахим-Берды и посторонился, как бы приглашая вошедших пройти за очаг.
— Благословение всему дому вашему, семейству и всему скоту! — отвечал Бурченко, протягивая хозяину руку.
— Если только в голове у вас нет черной мысли, и на языке вашем не кочует обман... Мир вам и счастливый конец вашему пути!
— Благодарю и за себя, и за товарища своего! — поклонился малоросс.
— Милости просим; пожалуйста, садитесь! — приподнялся и подвинулся влево обладатель золотых эполет. Он произнес эту фразу по-русски и самодовольно улыбнулся, заметив изумление на лице Ледоколова.
Это был султан Забык, имеющий русский чин прапорщика и бывавший по делам службы в Оренбурге, Уральске и даже раз как-то в Нижнем Новгороде. По случаю своего официального звания он и носил, поверх туземного костюма, форменный казакин с эполетами.
— Садитесь с нами! — еще раз повторил Забык и поправил на шее красную анненскую ленту с подвешенной на ней медалью.
Последний жест он тоже сделал с расчетом.
Не успели все усесться по местам, как кругом послышались глухие голоса, ропот; слышно было, как толпа вокруг кибитки все прибывала и прибывала... В открытых дверях мелькали фигуры, и поминутно заглядывали все разные и разные лица.
— Однако, в этом шуме я не замечаю ничего утешительного! — шепнул Ледоколов на ухо своему товарищу. — Вы слышите?
— Слышу, странно что-то... — отвечал тот так же тихо. — Не добре — гудит громада... Чу-кось!..
Шум усиливался.
— Ата, выйди к ним... Они мне не верят! — заглянул в кибитку красный джигит. — Тебя опять зовут!
— Беспокойные... — проворчал старый Рахим-Берды, кряхтя, поднялся с места и вышел.
На дворе затихло. Слышен был только ровный голос бия и по временам отдельные недоверчивые возгласы.
Бурченко стремительно встал, перешагнул прямо через очаг, помимо всякого этикета, и вышел из кибитки.
— Куда вы?
— Я понял, — я это уйму сейчас... — скороговоркой произнес он.
— Зачем тебе ходить? — попытался было остановить его Забык, но сам поднялся с места. Его так и подмывало выскочить вслед за Рахим-Берды.
В кибитке остался один только Ледоколов.
— Говорят вам, что мы совсем не такие люди... Стали бы мы иначе приезжать сюда к вам без казаков да с голыми руками!.. — слышен был голос Бурченко. — А ну, не верите, так сторожите, коли не скучно… Чего? Что такое?.. Ладно... завтра уедем, коли верблюдов дадите... Нет с нами; товары караваном идут, мы особняком...
— Я в том порукой... Я!.. — кричал Рахим-Берды.
— Все бы вернее было, если бы уехали... — возвысился сильный молодой голос.
Еще пошумели, еще несколько раз принимался говорить Бурченко; говорил Рахим-Берды, начальнически кричал Забык... Толпа затихала мало-помалу... Наконец, затихла совсем. Слышно было, как народ расходился по своим кибиткам, и, словно последние перекаты грома пролетевшей бури, глухо рокотал удаляющийся говор.
— Вот так митинг... — весело произнес Бурченко, входя снова в кибитку. — Горячие головы, черт их дери!
— Если бы еще немного, я их унял бы! Я их унял бы! — сжимал кулак и грозил в пространство султан Забык.
Он гордо поднимал плечи с эполетами и внушительно жестикулировал правой рукой. Вместе с чином прапорщика он приобрел и совершенно начальническую осанку, хоть бы и несколькими чинами выше, так впору.
— Ну, уж ты молчал бы; только дело чуть не испортил! — презрительно взглянул на него Рахим-Берды и, улыбаясь во весь рот, добавил: — Ну, теперь, кажется, они поверили...
— В чем дело? Расскажите мне, бога ради!.. — обратился Ледоколов к Бурченко.
— Да что, пустяки совсем. Они не хотели верить, что мы не из той шайки, что дорогой встретили. Хотели и нас выпроваживать из аула. Ну, да теперь, никак, поверили!
— Поверили! — согласился Рахим-Берды. — Да, вот, успокаивай народ тут, как знаешь, — продолжал он. — Приехали вчера утром рано, только солнце всходить начало. Ну, мы их приняли; думали: гости хорошие. Не знаю я, большие или маленькие они люди...
— Один большой, а то маленькие... Я знаю! — вставил от себя Забык, знакомый уже немного с градацией официальных чинов.
— Ну, вот, приехали они, требуют себе отдельных кибиток, баранов, молока... Все это мы им дали. Потом велели народ сбирать!
— Это интересно! — пододвинулся поближе Бурченко.
Он подстрочно переводил все своему товарищу. Султан тоже, насколько мог, донельзя коверкая русский язык, помогал ему в этом.
— Я было не хотел народ сбирать; догадывался уже, что ничего путного из этого не выйдет, да ведь наших знаете? До всяких новостей какие охотники! Ну, смотрю я, а уже весь аул на ногах; собрались сами. Тут и началось!.. А что же нам кумысу не дают? Да пора бы и ужинать! — обратился рассказчик к двум женщинам, еще молодым, очень полным, заглянувшим было в дверь кибитки.
— Что же дальше-то?
— Да что, дальше говорили такие речи, что и слушать нельзя было...
— Говорили, что кочевать довольно — больше нельзя... кочевать-то, — вмешался красный джигит, — что все кибитки они казенной печатью к степи припечатают, а кто печать сорвет, тому...
— Ну, ты не говори этого; я не слыхал ничего про печати! — остановил его Рахим-Берды.
— Да он не здесь, а там, около загонов, говорил... наши все слышали!
— Говорили, что пахать землю будут все киргизы с будущего года, это точно; ну, вот, что суд у нас и начальство будет совсем другое. Он пояснил мне, какое именно; да я, признаться, не понял... Ведь, вот, и не дурак родился, прислушивался, прислушивался, — ничего не понял… Двое пошли кибитки считать, а сами уже ничего не видят, на ногах шатаются и все бумагу из рук роняют. Так ничего и не сосчитали!
— Сколько девок в ауле, принялись считать; наши джигиты вступились; насилу разняли! — опять вмешался красный джигит.
— Ну, я потихоньку собрал стариков на совет: обдумать надо было, что делать. Поговорили мы и порешили выпроводить их из аула туда, откуда приехали... А тут еще гроза поднялась: джигиты переполошились... как их унять? Ведь вот ты сам видел только что; опять было гудеть начали, Долго ли беду новую на степь накликать!.. Что мы перед вами? Все равно, что вошь перед верблюдом... Пришел я к их старшему и говорю ему, что я ему по душе советую сейчас уехать и всех, что привез, опять с собой забирать. Тот на меня как крикнет: «А, ты бунтовать!..» И... эх, нехорошо... совсем нехорошо!..
— Ударил Рахим-Берды, кулаком по лицу ударил! — с таинственным ужасом, понизив голос, произнес Забык.
— Ловко! — крякнул Бурчепко.
— Ну, я и распорядился... Посадили их силой в их повозки, джигитов снарядили в конвой и отправили... Вы их, я думаю, встретили дорогой?
— Встретили... Что же, неужели без драки обошлось? Ведь их много было, опять казаки с ними были! — удивился Бурченко.
— Нет, Аллах не допустил... Они сильно оробели, когда к ним подступили наши!
— Один так все плакал, просил, чтобы его в Хиву не везли только! — засмеялся Забык.
— Я говорил ихнему старшему, что если им что нужно от нас, чтобы сами не ездили, а за мной прислали или за кем-нибудь из старших. Мы уж знаем, как говорить со своими. А то долго ли до беды!.. Нy, да теперь они больше не приедут! — самодовольно вздохнул старик.
— Приедут! — пророчески произнес Бурченко.
— Не приедут!.. У меня бумага такая есть, что не приедут...
— Какая такая бумага?
— А вот я тебе ее покажу!
Рахим-Берды отпер сундучок, стоящий у его постели, вынул оттуда кошель из красной кожи и начал его разворачивать. Он делал это медленно, обдуманно, тщательно раскладывая лопасти кошеля у себя на коленях.
— Вот она — эта бумага. Смотри!
Он показал восьмушку серой бумаги, тщательно исписанную узорными татарскими письменами.
— На, читай!.. — протянул он бумагу малороссу.
— Читай сам, я по-вашему не умею! — отвечал тот. — Читай громко, а я уж пойму все!
— Ну, хорошо, слушай: «Мы, имена которых стоят внизу, обещаем и клянемся нашими головами, душами и самим Богом, что вперед в аулы „Будугай Сабул Урунар“ приезжать не будем и никаких неразумных слов там говорить тоже не будем, ибо от неразумных слов и неразумные дела делаются. Если же мы слова своего не сдержим, то да низойдет проклятие Аллаха на наши лживые головы...»
За этой курьезной подпиской следовали подписи уже по-русски. Нетрудно было догадаться, что все фамилии были вымышленные. Внизу же красовалась большая форменная печать, оттиснутая черной копотью. Печать эта была приложена по настоянию Рахим-Берды, и уклониться от этого, вероятно, не было никакой возможности.
— Вот так документ! — развел руками Бурченко и расхохотался, да как! На всю кибитку и даже за ее пределы, потому что вслед за этим неудержимым взрывом самого веселого хохота за кошмами послышалась возня, и в той широкой щели, где соединяется крыша со стенками, замелькали десятки блестящих глаз, и послышались отдельные вспрыски такого же веселого, добродушного смеха.
Подали ужинать. Целый баран, зажаренный в котле, был поставлен на треноге перед гостями. Султан Забык взял нож, обтер его об голенище своего сапога и очень ловко отделил голову животного. Это считается самым почетным куском и предлагается только гостю. Затем, согласно степному этикету, баран поступает в полное распоряжение гостя, который уже сам от себя распределяет блюдо между присутствующими. Бурченко, положив себе и Ледоколову мяса в отдельную миску из желтой глины, попросил хозяина избавить его от обязанности, налагаемой на него этикетом, и распорядиться ужином самому. Так и сделали.
— Какой же товар вы везете? — спросил хозяин своих гостей.
— А всякий, больше красный... Он другими дорогами идет, в караване!
— Гм!.. Что же, хорошо торговля идет?
— Ничего... торговать можно!
— Плохо! — неожиданно обрезал Рахим-Берды.
— Как так? — совсем уже удивился Бурченко.
— А так. Это мы лучше вашего знаем. Вот ты смотри: десять лет тому назад, когда вы еще за Ак-Мечеть[3] не переходили, у нас в кочевьях, в трех родах, четыре тысячи верблюдов считалось и никогда их при аулах не было. Еще за год всех нанимали под караваны. Приезжали караван-баши, задатки давали, и все лето ты бы не увидел у аулов ни одного верблюда, кроме маток да тех, что для своего обихода нужны: все в разгон уходили, и денег у нас было много. Один только наш род пятнадцать тысяч рублей в лето выручал за наем верблюдов. Не хватало верблюдов здесь — к Каратовским горам, — вон, вишь, куда, — ездили нанимать. Ну, а теперь не то!
— Что же, меньше требуется?
— А вот завтра увидишь... На степи сколько их даром пасется, — лишние остались. А держим мы их теперь меньше, чем держали прежде. Опять вот весной мор на них был; у одного меня тридцать две головы пало. А все остались ненанятые... Сколько, бишь, у нас на нынешнее лето под русские товары ушло? — обратился Рахим Берды к султану Забыку.
— Немного. Сот пять ушло; больше не ушло!
— Ну, вот оно и есть. А уж коли вы мало своих товаров к Бухаре везете, так и к вам повезут их немного... это верно... что за торговля против прежнего! Кумысу, чарагым,[4] из старых турсуков налей! — обратился он к прислуживающей женщине.
— Да отчего же это? Как по вашему?..
— По нашему?.. Гм!.. Отчего!.. Конечно, все от воли Аллаха. Без его воли ничего не бывает: ни худого, ни хорошего. Все от Аллаха!..
Говоря это, Рахим-Берды так шутовски улыбался, что называется, себе на уме, и эти умные, смеющиеся глаза ясно говорили: «Да, как же, от Аллаха! Есть, когда Аллаху в такие дрязги вмешиваться. Знаем мы, отчего, а ты сам догадайся, коли знать тоже хочешь».
— Ну, коли хотите спать, я вам велел постели постлать в особой кибитке. Вас джигит проводит! — произнес Рахим-Берды.
— Тонкий намек! — заметил Бурченко. — Пойдемте! — обратился он к своему компаньону.
— Да пошлет вам пророк самых сладких снов, — напутствовал их хозяин. — Досщак, проводи купцов! — кивнул он красному джигиту.
Приятели поднялись, простились с гостеприимными старшинами и вышли. Они тотчас же заметили около одной из кибиток свой экипаж, охраняемый сидящим на козлах джигитом; около этой кибитки толпилось несколько женщин, хихикающих и подталкивавших друг друга при приближении русских купцов.
— Это они кибитку для вас ставили; теперь подарка ждут! — объяснил им джигит Досщак, заигрывая на ходу со степными красавицами.
— Тут один очень странный обычай есть, — предупредил Бурченко Ледоколова. — Вы, пожалуйста, не озадачьтесь очень и будьте вежливым кавалером!
— В чем дело?.. В чем?
— А вот увидите!
Гости прошли в дверь кибитки и начади осматриваться. Луна стояла прямо над головами и сквозь верхнее отверстие ярко освещала всю внутренность переносного жилища. На войлоке, застилавшем все пространство, обнесенное телегами, положены были одно на другое несколько ватных одеял и две цилиндрических полосатых подушки. Больше ничего в кибитке не было.
— Хорошо, что они на новом месте кибитку поставили: по крайней мере, блох меньше будет! — заметил малоросс. — Ну-с, раздеваемся и ложимся спать!
И он начал немедленно приводить в исполнение свое предложение.
— А приятно, после всех этих тревог, вытянуться эдак во всю длину! — зевнул Ледоколов. — Не то, что скорчившись в тарантасе!
— Весьма приятно; да вы скиньте сапоги-то!
В кибитку, словно тени, неслышно прошмыгнули две женщины и, крадучись, как кошки, подошли к постелям. В одной из них Ледоколов узнал ту самую, что просила у него подарка, когда тот только что вылез из экипажа.
— Что это они?
Ледоколов вскочил и удивленно смотрел на своего товарища. Тот хохотал, глядя на его изумленную фигуру.
— Ничего, успокойтесь и ложитесь, а эти красавицы будут чесать вам спину и пятки. Это самая утонченная любезность относительно гостя. Да чего же тут удивляться? Ведь Коробочка предлагала же Чичикову послать ему девочку почесать пятки!
— Ну, ложись, тамыр, ложись! — нежно ласкалась к Ледоколову смуглянка.
— Эх, хорошо, право! Это, знаете, действует довольно успокоительно, — лениво говорил Бурченко. — Выше немного… вот так!.. Пониже теперь, — славно!
— Хи-хи... — подсмеивалась киргизка, — а что подаришь?
— А вот увидишь!
Он зевнул во весь рот, так, что чуть челюсти не вывихнул, и стал засыпать.
Ледоколов тоже решил «в чужой монастырь со своим уставом не соваться».
На другой день Бурченко, с помощью султана Забыка, нанял верблюдов вплоть до Сыр-Дарьинских фортов, и путешественники оставили «взбунтовавшиеся» аулы. Рахим-Берды оказал своим случайным гостям последнюю вежливость: он проводил их верхом со своими джигитами верст за десять от кочевья и дорогой, показывая направо и налево, все говорил: «Вон еще пасутся наши верблюды; а вон еще, видите, вон там, за этой лощиной? Это все остались свободные, ненанятые...»
У кургана, вершина которого занята была старой могилой какого-то давно скончавшегося степного батыра, хозяин и гости расстались, и каждый поехал своей дорогой: один назад, к себе в аулы, другие прямо в степь, всю изжелта-серую, знойную, с бесконечным горизонтом, вечно дрожащим однообразно-монотонным миражем.
XIIIОбразцы самого точного перевода с киргизского языка на русский
Дикая пустынная страна. Кругом, куда только ни достигает глаз утомленного путешественника, все одни пески, пески. То словно окаменевшие в минуту бури морские волны, то словно покойные, гладкие поверхности озер, обрамленные плоскими, низменными берегами, однообразно желтые, накаленные так, что едва выдерживает привычная босая нога полудикого киргиза, и трескается пересохший рог конского копыта, — почти лишенные всякой растительности, мертвые пески...
Кое-где, сквозь песчаную кору, пробивается что-то буроватое, сухое, выгоревшее: это жалкие остатки жалкой степной флоры. Там и сям шмыгают, бороздя сыпучую почву, такие же бесцветно-желтоватые головастые ящерицы, и только быстрое движение да легкий шелест выдают их присутствие...
И воздух неподвижный, мглистый, пышущий расслабляющим жаром, словно замер над мертвой местностью, и не видно в нем ни одного облачка, ни одной летящей птицы, словно все живое бежит отсюда и далеко обходит и облетает это проклятое место, пробираясь в другие, более счастливые страны.
Только человек проложил себе путь через эту пустыню, и тянется узкой полосой почтовая дорога, взбираясь на наносные барханы, спускаясь в ложбины, огибая сыпучие откосы...
Вершины двух закопченных, темно-бурых кибиток виднелись из-за гряды песка, пересекающей наискось дорогу. Песок здесь был сильно утоптан, на нем виднелись следы колес, конский и верблюжий помет, кучки золы, остатки костров, на которых прохожие варили себе чай, рассохшаяся ступица тележного колеса, обглоданные кости и многое тому подобное, свидетельствующее о том, что здесь иногда собирается довольно многочисленно общество.
В одной из кибиток жили четыре казака уральца, другая предназначалась для проезжающих — это была почтовая станция, одна из тех, о которых с таинственным ужасом говорят, еще в Самаре и Оренбурге, едущие в степь семейные и не семейные переселенцы...
Один из казаков, в одной рубахе, сидел у входа в желомейку и чинил седельный потник, другой варил что-то в котле, мешая щепкой, двое остальных спали в желомейке, разметавшись крестообразно под влиянием удушливого жара. Лошади, оседланные и стреноженные, бродили около, подбирая своими губами какие-то былинки и обнюхивая остатки костров; и прислушивались они по временам, — что за непривычный гул и говор несется оттуда, вон из-за тех барханов, где, в глубокой ложбине, вырыты два степных колодца, к которым их водят поить, и откуда на их спинах привозятся тяжелые турсуки с солоноватой водой на разную хозяйскую потребу. А там, вот уже четвертый день, собралось большое и шумное общество и расположилось лагерем по дну ложбины, окружив кольцом зияющие отверстия колодцев.
Слух прошел по степи, и от начальника, что живет в Казале, тоже пришли вести — и взбудоражились аулы, ближние и дальние, выслушав присланных из уезда гонцов.
Какое-то очень важное лицо должно было проезжать через Кара-Кумы; и вот представители аулов и разных кочевий, кто за сто, кто за полтораста верст, а кто и далее, собрались к почтовой станции заявить проезжему свое сочувствие и благодарить за разные льготы и милости.
В рогатых войлочных шапках, в меховых малахаях, угрюмо сидели они на песке, подостлав под себя конские попоны и верблюжьи халаты. Отощалые кони их стояли на приколах и дремали; штук десять верблюдов бродили между барханами, неподалеку дымился полупотухший костер из высохшего помета, над костром прилажен был плоский котел, и шевелилась в нем, закипая, какая-то беловатая масса. Кальян дымился кое-где, и слышалось его хрипение; на темноватом фоне сырого песка сверкали медные кунганы-чайники, и одиноко стояли два оловянных блюда и круглый медный поднос с черствыми, совершенно высохшими лепешками и несколькими пригоршнями заплесневелого изюму и кусками наколотого сахара, — это были приношения высокому проезжему, местная хлеб-соль, которую должны были поднести старейшие из представителей; седобородый Измаил-бай, высокий, тощий, высохший, словно мумия, и такой же черный Ибрагим-мулла, дюжий Гайкула, с лицом, изборожденным злой оспой, и ученый Ахмат, знающий не только, что десять стихов Корана, но даже умеющий подписать свое имя целиком, там, где его товарищам приходится по неграмотности прикладывать только свои сердцеобразные родовые печати. Этому самому Ахмату поручено было и говорить с начальником, давать ему ответы за себя и всех остальных представителей.
Вот уже четвертый день сидят здесь кочевые депутаты; скука их одолела страшная, тоска... голод начинает ворочаться в их выносливых желудках: провизия на исходе; из четырех баранов, приведенных для подарка проезжему, только два остались: один сдох, должно быть, гадина какая укусила, а другого вчера зарезали... Никак не ожидали киргизы, что им придется ждать так долго... и в крайности уже покусились на жизнь пешкешного (обреченного в дар) животного.
Угрюмо, тоскливо глядели загорелые, типичные лица. То поглядывали они на вершину бархана, где неподвижным силуэтом рисовался сторожевой киргиз, то прислушивались они, затаив дыхание, не звенит ли где далекий колокольчик, не слышится ли стук экипажных колес по твердой, улежавшейся степной дороге.
Спокойно сидит, даже дремлет сторож: видно, ничего он не видит, кроме песка да знойного неба, ничего не слышит привычное ухо, кроме фырканья лошадей да чахоточного чихания овец, косматыми комками свернувшихся около блюд с хлебом-солью.
И снова погружались в немое созерцательное состояние угрюмые киргизы, пока какой-нибудь подозрительный звук не выводил их из этой томительной неподвижности.
— Пыль поднялась на дороге. Русская арба едет! — крикнул сторожевой, и разом всполошился весь лагерь.
— А, ну слава Аллаху; дождались-таки! — вздохнул Измаил-бай.
— Пророк еще не совсем прогневался на нас! — произнес грамотей Ахмат.
— Ге! Шайтан! — выругался не без удовольствия корявый Гайкула, надевая, поверх своего верблюжьего, красный суконный халат, обложенный по бортам позументом.
Все остальные тоже поспешили надеть цветные халаты.
— Стой, слушайте, что я говорить буду, слушайте! — кричал, размахивая руками, грамотей Ахмат. — Сперва все кругом становитесь, вот так; ты, мулла, здесь, ты, Байтак, сюда... Назар-бай правее, вы все сзади. А ты, Измаил-бай, ты старше всех, — спереди с блюдом; я около тебя, Ибрагим-мулла слева... ну, так, хорошо...
Ахмат окинул глазом всю картину и, по-видимому, остался совершенно доволен.
— Как только начну я, — продолжал он, — а начну я так: «Высокопоставленный, многомудрый, извергающий разум и благочестие...» Вы сейчас большой «хоп» (поклон) и головы вниз, так и держите...
— Баранов кто держать будет? — спросил кто-то из молодых киргиз.
— Баранов сюда; баранов вперед тащи, чтобы сразу видно было, — сюда тащи...
— Господи! Пронеси грозу и пошли нам всякие милости. Пророк великий, напусти мягкодушие в сердце большого начальника!
— Прежний был сердит, а про этого беда, что говорили в городе! — тихо шептал кто-то сзади.
— Аллах не без милости...
— Никто, как он!
— Так все и пойдем на станцию. И как только тюра полезет из арбы...
— Сюда идут! — крикнул испуганный, тревожный голос...
Холодный пот выступил под теплыми халатами представителей. Седобородый Измаил-бай чуть было блюдо из рук не выпустил и с недоумением смотрел на заправлявшего встречей Ахмата, а тот, совсем растерявшись, глядел вперед, в ту сторону, где чернели верхушки станционных желомеек.
Ахмат думал в эту минуту: «Что же это такое? Где же это слыхано, чтобы сам начальник, сам великом....»
Два наносных бархана сошлись почти вместе, образовав между собой, узкую, извилистую лощину, по дну которой шла дорожка, соединяющая станцию с колодцами. По этой дороге шли две фигуры: обе в простых парусиновых пальто, в белых фуражках, в высоких охотничьих сапогах и с дорожными сумочками через плечо.
— Великий, многомилостивый, извергающий раз...
Бурченко фыркнул, Ледоколов долго крепился и, наконец, разразился неудержимым смехом.
Представители смутились и начали переглядываться. Подозрительные киргизы догадались, что дело не совсем ладно, и инстинктивно почувствовали, что промахнулись.
А дело вышло очень просто. Тарантас Ледоколова принят был сторожем за экипаж ожидаемого лица.
— А что, лошадей не дадут нам? — спросил Бурченко казака, чинившего потник.
Тот поглядел на спрашивающего; видит — не военный, церемониться нечего.
— Известно, не дадут, да и взять-то неоткуда!
— Что же так?
— Не велено, — генерала ждут!
— Вот как! Что ж, долго ждать будут?
— Неизвестно. Вон там, у колодцев, давно уже ждут, четыре дня пятый; может, еще прождут неделю!
— Это долго!
— Ничего не поделаешь. Приказание такое есть, чтобы пока генерал не проедет...
— Я предупреждал вас, — обратился Бурченко к своему путевому товарищу. — Надо было по аулам ехать: долго, зато вернее. Ну, да это для кого другого, для нас дело поправимое... Кто же это ждет там у колодцев?
— Епутаты!
— Какие депутаты?
— От орды, со всякого кочевья старшины собраны... велено им ждать и хлеб-соль поднести. Вот они, сердечные, теперь и маются!
— Знакомые порядки... Вы видали когда степных депутатов?
— Нет, не случалось! — отвечал Ледоколов.
— Пойдем смотреть... это очень интересно. Я постараюсь устроить дело так, что эти депутаты помогут нам в дальнейшем нашем движении!
Спутники вылезли из тарантаса, отряхнулись, попросили казака тем временем вскипятить чайник, за что уралец принялся с видимым удовольствием; он сообразил, что тут представится возможность и ему напиться чаю, да, может быть, еще и чего другого, — и пошли по дороге к колодцам.
— Однако, их немало! — удивился Ледоколов, заметив еще издали волнующуюся толпу.
— Знакомые порядки. Вот посмотрите, сегодня или завтра переводчик с казаками приедет... Ах, шуты, они нас за генерала приняли. Вот комедия!
— Не может быть!
— Чего, не может быть: выстроились в порядок...
В эту минуту грамотей Ахмат начал свою приветственную речь.
— Будьте здоровы, да пошлет вам Аллах всяких благ! — произнес Бурченко оратору.
— Будь здоров и ты... — сказал тот.
Киргизы окружили приезжих.
— Ты кто же такой? Ты ведь не большой тюра? — спрашивал Измаил-бай. — Ты передовой от него, что ли?
— Нет, мы так, сами по себе. Кто мы такие, спрашивают! — заметил Бурченко товарищу.
— Понимаю!
— Мы простые люди, маленькие, едем по своему делу...
— Савдагур (купцы)?
— Купцы...
— А мы вас за того приняли. Что же, он скоро приедет? Вы из той стороны?
— Нет, мы из степи, да, впрочем, слышали, что скоро: дня через два!
— Вой-вой! Что же мы есть будем? — воскликнул Ибрагим.
— Осторожней, — шепнул ему на ухо Ахмат — кто их знает, что за люди; может...
Он шепнул ему что-то такое, от чего Ибрагим вдруг замолчал и стал прятаться в толпе.
— Это ты напрасно его пугаешь, — заметил движение Ахмата Бурченко, — мы не лазутчики, а люди хорошие, вот спроси, Батуйка с нами приехал, он знает!
Грязный, лоснящийся от сала молодой киргиз подошел к толпе, едва передвигая ногами в спущенных шароварах.
— Да кто вас тут разберет!.. — недоверчиво произнес Ахмат. — А ведь нам уже не раз доставалось; мы тоже народ травленый!
— Осторожность не мешает. Что же, долго вы тут ждете-то эдак, всем обществом? Да что же мы стоим, — мы сядем!
Он сел на песок, Ледоколов тоже, киргиз Батуйка лег на брюхо, у самого колодца, где песок был сыроватей и прохладнее; подумали, помялись киргизы и тоже уселись в кружок.
— Долго ждем! — лаконически ответил корявый Гайкула.
— Так, а скучно, надоело, думаю?..
— Нет, такая великая особа, ждать нужно...
— Да полно грязь глодать (лгать). Вот нам самим ждать приходится — беда!..
— А нам не беда? — проговорился Ибрагим.
— Смерть! — подхватил кто-то сзади всех.
— Ну, вот так-то!
— Эх, — воодушевился разом Ибрагим. — Вот я из своего аула пять дней ехал, да здесь пятый сижу, да, может, ждать сколько буду, да назад пять дней, а дома, без хозяина, что будут жены делать с одними работниками... Лошади мои отощали; разве на этом корме может прожить скотина? — Ибрагим указал на барханы. — А с собой взять много нельзя было, то есть, оно можно, да разве мы знали, что нас за тем требуют, чтобы мы здесь на песке даром сидели?
— Конечно!
— А вот как я выехал, слух такой прошел, — перебил Измаил-бай, — что на «Барсуки» пришли барантачи хивинские. Мой аул в той стороне; я ничего теперь не знаю, что там делается? Может, что такое, что... Эх, как подумаю...
Слезы зазвучали в дрогнувшем голосе старика.
— У меня перекочевка началась, — говорил Гайкула, — а тут сюда вытребовали, просто беда. Да и без баб скучно...
Один только осторожный Ахмат не высказывал никаких жалоб и все еще подозрительно смотрел на русских, особенно на Ледоколова, лицо которого почему-то казалось ему более официальным.
— А вот вы возьмите да и пожалуйтесь начальнику, когда тот приедет...
— Что ты!.. Мы тоже свои головы бережем; этот проедет в Ташкент, а наш с нами останется. Мы вот тут сидим, у себя по аулам, а головы наши там!
— Как знаете, а мой совет: пожалуйтесь; все, что знаете дурного, все и расскажите...
— Не поможет; только себе беду наживем!
— Слушайте вы. Я вот вам говорить буду... Может ли быть такая сторона, чтобы только одни хорошие люди жили? Везде бывают и худые, и хорошие, и пожалуй, что худых больше. Вы вот жалуетесь, что вас жмут, а самому большому начальнику сказать боитесь. Откуда же он узнает? А вы все расскажите: этот, что едет, — я знаю его, — человек добрый и вам худа не желает; он вас выслушает, дело разберет, и тот, кто прав, — правым и останется, а виноватого, может, по шапке погонят. Это верно!
— Да, верно; верно-то оно верно, да страшно!
— Да, по мне, как хотите; я говорю для вашей же пользы. А только случая вам упускать не следует; другого такого не скоро дождетесь. Я вам говорю. Эти бараны у вас для чего?
— На поклон привели...
— Вот вы жалуетесь, что провизия вышла у вас, а это что? Зарезали бы их обоих и съели!
— А генералу?
— Ему этого не надо. Он только правду любит, а баранов у него, пожалуй, больше вашего...
— Мы и так хотели было одного прирезать сегодня, да страшно было!
— Катайте без страха. Нас вот угостите. Батуйка, кати арбу нашу сюда: все равно, там толку никакого не будет!
Батуйка позвал с собой еще одного киргиза и потащился на станцию.
Не прошло и часу, как Бурченко снискал себе полнейшее расположение всего общества. Бивуак у колодцев оживился, тарантас был привезен, баран зарезан, и Бурченко собственноручно принялся жарить шашлык, распространявший вокруг себя самый гастрономический, аппетит возбуждающий запах.
Даже подозрительный Ахмат разговорился и принялся расспрашивать Бурченко о всех подробностях их степного путешествия.
— Вот видите, — говорил малоросс Ледоколову, — другие скучают на станциях, а мы вот окружены самым аристократическим киргизским обществом, банкет вот собираемся учинить. Что, кипит вода? — отнесся он к киргизу Батуйке.
— A у вас тут важно, господа поштенные! — подъехал верхом уралец со станции. Он гнал перед собой остальных лошадей к колодцам, для вечернего водопоя.
— Ничего, к нам милости просим! — пригласил его Ледоколов,
— А мы было там чайничек вашему степенству приготовили, — замялся казак, — там, вот, и товарищи...
— Зови всех сюда!
— А станция как же?
— Кто ее украдет?
— Ну, ладно, я там одного на всякий случай оставлю, все надежнее будет!
Казак напоил лошадей и погнал их к желомейкам.
— Ведь вот между вами много хорошего народу есть! — наивно произнес старик Измаил-бай.
— А что же вы думали, что только киргизы люди хорошие?
— Нет, не то. За то и худые есть у вас, такие, что его волком назвать только можно; да что, хуже всякого волка: от того палкой отбиться можно, да он и робок...
— А эти не робки? — Бурченко усмехнулся, припоминая схватку на станции «Сары-су».
— Эх, да что и говорить!
— Солдат ваших много очень шло в прошлом году... — заметил Ибрагим. — С эмиром бухарским воюете?
— Это не по нашей части, наше дело торговое! — уклонился Бурченко.
— Нет, вот как наша сотня, с эсаулом Серовым, под Иканом в передел попала... — начал уралец с георгиевской петличкой на армячинной рубахе.
Он воспользовался случаем, чтобы похвастаться перед проезжими.
— А ты был под Иканом?
— Как же. Окружили нас со всех сторон... ни взад, ни вперед
— Да ты говори по-киргизски; ведь умеешь? И они послушают! — Бурченко указал на киргиз.
— По-киргизски не так складно выйдет, а я могу!
Послушали уральца, как он рассказывал про иканское дело. Оказалось, что киргизские старшины знают все подробности лучше самого очевидца и участника.
— У них изустная передача всяких вестей так устроена, что вся степь узнает о происшествии прежде, чем дойдут почтовые сведения, — пояснил Бурченко Ледоколову. — Лучше всяких газет, просто телеграммы, да и шабаш!
У кого-то нашлась киргизская балалайка — сааз; это разнообразило импровизированный вечер. Только жаль, что темно было совсем: огня такого, чтобы распространял свет на значительное расстояние, нельзя было разложить, по недостатку горючих материалов, а сухой помет только тлеет и хотя дает значительный жар, зато не дает свету. Верблюдов собрали и уложили рядами, подсыпав им под морды саману (рубленой соломы), и начали укладываться спать. Ледоколов со своим товарищем опять забрались в тарантас.
Весь лагерь погрузился в глубокий сон: заснули люди, заснули верблюды, тяжело вздыхая во сне и пережевывая свою вонючую жвачку, заснули и лошади, растянувшись на песке... А из-за бархана, в глубокой темноте, мелькнула пара огненных точек, мелькнула еще одна, еще... То поджарые степные волки, почуяв мясной запах, подобрались потихоньку к лагерю и поглядывали издали на уцелевшую, единственную овцу, не решаясь очень уж близко подходить к такому многолюдному сборищу.
К рассвету поднялась тревога на станции: приехал переводчик из Казалы, с ним пришла полусотня казаков и привели упряжных казачьих лошадей для подъема генеральских экипажей, — роскошь, которую позволяли себе только самые крупные сановники; остальные же должны были довольствоваться загнанными и все еще полудикими киргизскими лошадьми и верблюдами.
В этом крае создался совершенно оригинальный административный тип переводчика, лица, по-видимому, самого незначительного, по роду своей служебной деятельности, но на самом деле не такого маловажного, как это кажемся сначала.
Там, где власть находится в руках лиц, незнакомых с местным языком, переводчик-толмач — все: он не только передатчик воли и распоряжений начальства; он бесконтрольный истолкователь того и другого, он неизбежный посредник между жалующимся и лицом, которому приносится жалоба, он докладчик по всякому делу, возникшему между туземцами. Киргиз, вовсе не знающий русского языка, русский, не знающий киргизского, — переводчик между ними, и ему открывается обширное поприще эксплуатировать и того, и другого. Сами они все без исключения азиаты, получившие свое образование в России. Хитрые и пронырливые, они, с арабской покорностью и предупредительностью, почти пресмыкаются пред представителями русской власти и надменно, с самым наглым презрением, относятся к зависящим от них туземцам...
Понятно, что всякий туземец, имеющий хотя какое-нибудь дело до представителя русской власти, спешит снискать расположение и покровительство толмача; в этом покровительстве залог к успеху, и ничего не жалеет степной кочевник, чтобы только задобрить какого-нибудь тюра-толмача Бей-Булатова или тюра-толмача Султан-Кучукова и братию...
Сопровождая всюду своего начальника, который без переводчика не может ступить шагу, он заменяет для него все: и домашнего секретаря, и письмоводителя, и адъютанта, и ближайшего наперсника во всех интимных сделках, и мало-помалу, переводчик, забирая в свои руки концы от разных запутанных узелков, крепко держит эти концы в своих цепких руках, зная, что этим самым он держит в руках своего патрона, а значит, становится лицом, на деле первенствующим, хотя, при разных официальных выходах, занимающим самую пассивную роль.
Вот такой-то переводчик и приехал на рассвете на станцию и, пригревшись под теплой шинелью военного покроя, зевал и потягивался, лежа в своем тарантасе.
Конвойные казаки вываживали усталых, замыленных лошадей, станционные казаки возились у огня, кипятя для приезжего воду; урядник, — он же и временный смотритель почтовой станции, — почтительно стоял у подножки экипажа, неловко приложив кисть правой руки к надорванному козырьку своей фуражки.
— Кто такие? — слышался из тарантаса охрипший от сна и выпивки голос.
— А не можем знать, говорят, купцы!
— Гм, из Оренбурга, что ли?
— Не сказывали!
— Что же, раньше генерала, что ли, выехали или обогнали где на пути?
— Из степи приехали, не по тракту; на вольных!
— Что за черт! Где же они теперь?
— Там, с епутатами у колодцев; прикажете позвать?
— Позови...
— Эй, Миронов, беги к колодцам, скажи купцам: начальник, мол, требует, чтобы живо!
Один из казаков побежал к колодцам.
— Гм, что-то подозрительно, что такие за купцы?
— Одежда немецкая, с лица словно как не из простых...
— Помыться приготовь...
— Пожалуйте-с!
Худенькая черномазая фигура, с азиатским типом лица, с заспанными, оплывшими глазами, прорезанными несколько наискось, в форменном грязном кителе с обер-офицерскими погонами и в шароварах туземного покроя, приподнялась в тарантасе, осмотрелась и занесла ногу через облучок, ощупывая экипажную ступеньку.
— Подмести хорошенько вокруг кибиток; золу убрать! Это что там за падаль валяется? Оттащить подальше, чтобы не видно было! — распоряжался переводчик, сидя на облучке. — Баулин, чай завари, водку достань из погребца...
Распоряжения черномазого человечка исполнялись быстро.
— К полудню районный начальник приедет генерала встречать. Сам генерал к ночи быть должен, по нашему расчету. Там ковры привезены; постлать их в желомейке и стулья поставить складные. Да что же купцы не идут?
— Миронов, что ж ты: что же купцы? — засуетился урядник, заметив вернувшегося посыльного.
— Да не идут! — замялся тот.
— Как не идут? — кинулся на него переводчик.
— Так точно; говорят, нам нужды нет никакой, а коли ему нужно, пусть сам придет!
— Гм... Так и сказали?
— В самый раз!
«Подозрительно... купцы ли?» — подумал переводчик; у него уже начали созревать кое-какие соображения.
— Вся орда сюда валит, ваше благородие!
— А ну, хорошо, хорошо... шапку подай из тарантаса... шапка моя где? Погляди, там, должно быть, завалилась...
Он занял место на ковре, разостланном перед входом в желомейку, и важно развалился, приготовясь встретить подходящую толпу.
Яркими, цветными пятнами рисовались халаты представителей на бледно-желтом фоне песков. Этот красивый контраст еще более усиливался от сравнения со скромной, серенькой одеждой казаков. Верхушки вышитых золотом, высоких, остроконечных шапок, широкие галуны и шитье халатов сверкали и искрились, залитые лучами восходящего солнца, суровые лица смотрели важно. Киргизы шли, не торопясь, спокойной, степенной походкой, и, подойдя шагов на десять к желомейке, поклонились, положив руки на желудок, произнесли короткое приветствие и сели.
— А, здорово, знакомые все! — весело говорил переводчик. — Ну что, пришлось ждать долго? Что делать, служба. Я вот тоже жду; ну, да сегодня вечером приедет. Эй, там, пошлите казаков бурьяну и колючки нарвать по барханам побольше, чтобы было чем огонь поддержать; неравно подъедет к ночи, чтобы светло было...
— Да ты вот пять часов ждать будешь, а нас пять дней заставил. Все мы должны были бросить... — начал Ибрагим-бай.
— Что?.. Еще скажи спасибо, что только пять. За месяц притяну — все ждать будете...
— Твоя сила!
— То-то моя. Заранее не собрать вас, так потом, когда надо, никого не разыщешь. У тебя сорок кибиток перекочевали к хивинцам, на ту сторону. Чего смотрел?
— А я что могу сделать? — оправдывался старик Измаил-бай. — Наш народ все равно, что птицы: где ему лучше, туда и идут!
— А ты за всех платить будешь. Эту подать на остальных разложу; так и скажи!
— И остальные, пожалуй, уйдут!
— Да ты что-то разговаривать стал много! Я ведь кое-что слышал. Гляди, старый, несдобровать тебе... пришлем казаков в аулы — хуже будет!
— Твоя сила! — лаконично ответил и этот.
— За верблюдов кто в крепость присылал деньги спрашивать? — пытливо посмотрел переводчик прямо в глаза ученого Ахмата.
— Я не от себя, я за своих не требую, другие с меня спрашивают. Ты, говорят, собирал с нас верблюдов казенную крупу перевозить... ты и поди, получай деньги...
— Я им такие деньги заплачу!.. Прошлогоднего захотели? — намекнул переводчик на какое-то событие.
— Сохрани и помилуй Аллах!
— Да вот еще что; из какого это аула... э... гм...
Переводчик замялся; он заметил Ледоколова и Бурченко, подходящих к общей группе.
— Эти? — шепнул он уряднику.
— Они самые! — ответил тот, также шепотом.
— Э, здравствуйте, господа! — раскланялся переводчик, не меняя позы. — Мое почтение...
Ледоколов и Бурченко приподняли фуражки.
— Позвольте отрекомендоваться: переводчик районного начальника, хорунжий Маслак-Бутузов!
Наши приятели назвали свои фамилии.
— Очень приятно. По своим делам едете или имеете какое поручение?
— По своим!
— Интересную страну посетить вздумали; впрочем, с вами, если не ошибаюсь, имел уже случай встречаться в этом крае?
Хорунжий Маслак-Бутузов обратился к Бурченко.
— Да, я уже здесь бывал; может, и виделись где... Генерала поджидаете? Встречу на рубеже, так сказать, устраиваете? Это хорошо!
— Представители туземного населения заявили свое желание видеть его превосходительство. Вот за сколько верст собрались, руководимые единственно... Народ, знаете, признательный, чувствуют... Чаем позвольте просить...
— Благодарю вас, пили, а впрочем...
Все трое уселись на ковре. Казак-уралец приготовлял посуду; туземцы сидели поодаль, полукругом, и молча наблюдали за русскими. Казаки возились, приводя в порядок поблизости станционных кибиток... Синеватые тени в лощинах исчезали мало-помалу, по мере того, как выше и выше подымалось солнце. Начинало сильно припекать. Вся компания перебралась под спасительную тень желомейки.
Было далеко за полдень. Жара стояла невыносимая. Шестерик казачьих лошадей, дружно натянув веревочные постромки и уносы, тащил по глубокому, сыпучему песку тяжелый дормез, сверкавший на солнце своими стеклами. Впереди тихонько, чуть-чуть рысцой, шел небольшой казачий конвой; на длинной палке у одного из рыжебородых уральцев трепался красный значок с вышитым наискось белым крестом; казачий офицер, а за ним трубач на прихрамывающей серой лошади ехали у самой дверцы дормеза. В экипаже полулежал старик с седыми усами, в белой фуражке с большим козырьком, и дремал над какой-то немецкой книгой; на передней лавочке сидел молодой офицер-адъютант; судя по его слипающимся глазам и конвульсивной зевоте, от которой он, впрочем, удерживался, его одолевала самая сильная сонливость, но он боролся с ней довольно успешно и ограничивался только тем, что почтительно клевал носом.
За этим дормезом тянулся четвериком еще большой тарантас с фордеком, за ним еще несколько троек и в заключение большая русская повозка форменно-казенного образца с походной кухней. Поезд замыкался еще конной группой казаков, растянувшейся длинной вереницей по пустынной дороге.
Медленно тянулся этот поезд, уныло брякали разнообразные колокольчики, лениво покрикивали казаки-погонщики на своих усталых лошадей. На всех лицах было написано только одно: «Эх, да когда же мы наконец, доберемся».
— А что скоро, брат, станция? — спрашивал генеральский денщик, сидевший на козлах, казака-кучера.
— Не скоро... Вот видите эти мазарки? — Он указал на чуть желтеющие вдали, на высоком бархане, могилы номадов. — Мы мимо них поедем; так когда поравняемся с ними, двадцать три версты еще останется...
— Занесла нелегкая в проклятую сторону! То ли дело у нас в Питербурхе или даже в Польше... прекрасно!
— Известно, степь...
— Степь! — вздохнул денщик. — Прикажете?
Он вытащил из кармана две папиросы; одну закурил сам, другую предложил казаку.
— Мы старой веры... табаку не курим!
— Напрасно; от скуки — первый сорт!
В следующем экипаже две какие-то весьма солидные по виду личности, положив к себе на колени кожаную подушку, играли в штос. Во всех остальных тарантасах поголовно спали.
Долго ехали таким образом. Солнце начало садиться, и красный кровавый свет скользнул по вершинам барханов и ярким пятном отразился на стенах старых гробниц. Поезд проезжал почти у подножья бархана, занятого могилами, и на лиловом фоне вечернего неба резко очерчивались ярко освещенные фронтоны, зубцы и купола своеобразных сооружений.
— Необыкновенно оригинально и эффектно! — заметил старик, выглядывая в окно дормеза.
— Поразительно, ваше п—во! — поспешил согласиться встрепенувшийся адъютант.
— Позвольте... вы ставите угол от дамы, все это насмарку и по рублю очко?
— Да-с, и по рублю очко-с... — доносилось из второго экипажа.
Наступила ночь, зажгли фонари, осветилось внутри экипажей. Громадный дормез с ярким рефлектором-фонарем наверху казался в темноте каким то одноглазым чудовищем.
Лошади, освеженные немного ночной прохладой, пошли бодрее и скоро вдали заалелись на горизонте красноватые пятна. Это было зарево костров, зажженных по распоряжению хорунжего Маслак-Кутузова.
Оригинальная, живая картина представилась глазам путешественников, когда усталые лошади остановились на дороге против станционных кибиток.
Шесть громадных костров окаймляли ярко освещенное довольно большое пространство. Посредине стояла желомейка, полы которой были откинуты, и там пестрели полосатые и узорные ковры, тянувшиеся полосой вплоть до самого генеральского экипажа; по одной стороне, вытянувшись в ряд, стояли представители кочевого населения; Измаил-бай и Ибрагим держали в руках блюда, Ахмат стоял, выдвинувшись немного вперед, готовый разразиться речью. Районный начальник и переводчик, оба в мундирах, стояли с другой стороны; за бортом первого торчала аккуратно сложенная бумага. Казаки, сидя на конях, выстроились фронтом по дороге и в третий раз повторяли какое-то приветствие, в котором ничего нельзя было разобрать, кроме возгласов раз, два и еще чего-то, кончавшегося протяжным ...ством.
Старик вылез из дормеза, коснулся рукой козырька своей фуражки и подошел к туземцам усталой, неловкой походкой, расправляя на ходу онемевшие ноги. Адъютант запутался в дверцах своей саблей и освобождался с помощью денщика.
— Ну, здравствуйте! — произнес старик и ласково взглянул на суровые лица представителей.
Хорунжий Маслак-Бутузов стал около генерала.
— Скажите им, что я приветствую их и желаю им всякого благополучия!
Хорунжий перевел.
— Великомудрый, высокопоставленный, извергающий разум и благочестие... Мы все, униженные рабы твои... — начал Ахмат, замялся, потупился и замолчал.
— Дурак! — шепнул ему по-киргизски переводчик.
Вдруг быстро выдвинулся Ибрагим, взглянул на переводчика, и глаза его сверкнули недобрым огнем.
— Мы ждали тебя, мы слышали, что ты добрый человек и не дашь в обиду тех, над кем ты поставлен! — начал Ибрагим.
— Что он говорит?
— Рады приезду вашего п—ства... — заикаясь перевел хорунжий.
— Прижали нас так, что нам и солнце не в радость, — продолжал, Ибрагим, воодушевляясь все более и более. — С нас берут все, что взять только можно, нам же не дают, чего следует; и не допросимся, а поедешь просить — беды наживешь и на себя, и на весь род свой...
— Целую неделю мы ждем твоего приезда; согнали нас издалека; а дома без хозяев, сам знаешь, как идет дело, — выдвинулся, в свою очередь, седобородый Измаил-бай.
— Голодали мы здесь, лошадей своих поморили...
— Говорит, что живется им хорошо, благодаря начальству, — перебил Маслак-Бутузов, загородив оратора. — Обещают молиться Богу за долгоденствие вашего п—ства и всего семейства вашего...
Из темноты выдвинулся Бурченко и стал шагах в трех от генерала; за ним чернелась борода Ледоколова.
— Хивинские барантачи наедут, беду какую-нибудь на дороге сделают, а мы отвечаем, на нас все свалят, мы, говорят, в степи неспокойно сидим, а мы от тех барантачей больше сами терпим, чем русские караваны! — говорил Измаил-бай.
— Ну, будет же вам беда, погодите! — шептал переводчик.
Районный начальник видел и догадывался, что дело идет скверно, совсем не так, как он предполагал, и стоял весь бледный, с отвислой нижней губой; колени его тряслись и колотились одно о другое. Рапорт о благосостоянии района выскользнул из-за борта и лежал на песке, рисуясь белым четырехугольником.
— Они говорят... говорят, что так довольны, что и сказать не могут, — пустился напропалую хорунжий Маслак-Бутузов. — Они просят только об одном: чтобы милость начальства и вперед была над ними, и что лучше того, что теперь, они и не желают...
— Ну, что вы врете? — неожиданно, как бомба, пробившая потолок, раздался голос Бурченко.
Пристально посмотрел генерал в ту сторону, улыбнулся и произнес
— Подите сюда!
— Я хорошо знаю туземный язык, так же, как и свой; я слышал все, что говорили вот эти... — Бурченко указал на киргизов. — Они приносили вам самые возмутительные жалобы, они говорили не красно, половины, какое! десятой доли не высказали того, что хотели! Позвольте мне заменить теперь место переводчика!
— Кто вы такой?
— Отставной поручик Бурченко, еду по своим делам. Сюда попал случайно!
— Передайте им, что могут ехать с Богом по своим аулам; чтобы ничего не боялись, чтобы впредь все говорили, что им нужно; скажите им, что я пришлю своего чиновника, который разберет все их жалобы и который им никакого зла не сделает!
Бурченко передал депутатам слова генерала. Все просияли и вдруг все разом повалились в ноги.
Один из тех чиновников, что ставил по рублю очко, притащил из тарантаса довольно тяжелую шкатулку и начал ее отпирать. Два казака принесли из другого экипажа большой чемодан с почетными халатами.
Каждому из киргизов надет был на плечи цветной халат с галунами и дана медаль на красной ленте. Халаты оказались малы и висели на дюжих плечах представителей словно гусарские ментики; бронзовые медали так ярко, так приветливо блестели, и блеск этих медалей, казалось, отражался на просветлевших лицах наивных кочевников. Они были счастливы совершенно, они забыли о всех своих невзгодах и действительно с каким-то благоговением смотрели на старика генерала.
— Лошади готовы, ваше п—ство! — гаркнул сзади начальник конвоя.
— Я надеюсь еще видеть вас! — отнесся старик к Бурченко. — Передайте же им, чтобы ехали себе с Богом! — еще раз повторил он и, не обращая внимания на районного начальника и его толмача, сел в дормез.
Поезд тронулся и, мало-помалу, исчез во мраке, мигая изредка вдали красноватыми точками фонарей.
Киргизы быстро отошли к колодцам; вслед за ними пошли Ледоколов и Бурченко... Некоторое время раздавалась хриплая ругань начальника района.
Всю ночь ликовали на колодцах обнадеженные депутаты. Бренчали струны сааза, гудел невесть откуда явившийся бубен, и слышались громкие торжествующие возгласы.
Последняя царственная овца была зарезана, и два киргиза, засучив рукава халатов, возились около дымящейся туши, выгребая на песок окровавленные внутренности животного.
— Эх, кумыс весь вышел, беда! — пожалел корявый Гайнула. — Ты вот к нам в аулы приезжай, такого кумысу тебе дадим, что во всей степи не найдешь лучшего! — приглашал он Ледоколова.
— Да вам, все равно, по пути. Мы вас на своих верблюдах повезем отсюда! — говорил Ибрагим. — Скорей, чем по русской дороге приедете!..
— А вы от крепости подальше; в приречном кургане как бы вам худа какого не сделали! — заботливо предупреждал Ахмат.
— Сами не дадимся в обиду! — похвастался Бурченко.
— А мы было боялись жаловаться... Особенно, как вы с толмачом чай пили вместе... Ахмат говорил нам: смотрите, берегите ваши головы!..
— Мы думали, ты подослан к нам! — вставил Измаил-бай.
— А уж как толмач обругал нашего Ахмата, злость меня разобрала такая, за горло готов был ухватить его! — говорил Ибрагим.
— Ну, теперь, да будет над ним милость пророка, для нас настало хорошее время!
— Я полагаю, они правы, ожидая лучшего будущего! — сказал Ледоколов.
— Вашими-бы устами да мед пить, а за неимением меда хватим чайку с ромком. Эй, тамыр, ставь-ка к огню поближе наши чайники!
На рассвете только угомонился бивуак, и то ненадолго: надо было вьючить верблюдов и готовиться к отъезду по своим родным аулам.
И к полудню опять все мертво и тихо было в песках, даже казаки станционные уехали вместе с переводчиком. Только киргизенок, лет четырнадцати, сидел на корточках в тени желомейки и глядел вдаль, где на вершине песчаного наноса взвился кверху винтообразный столб мелкого песку, перенесся на другой, соседний нанос, оттуда еще ближе, затих было, потом опять взвился, переполз к самой станции и, подхватив клочок какой-то бумаги да несколько папиросных окурков, покружился немного на месте и распался, обдав киргизенка мелкой песчаной пылью.