Погоня за наживой — страница 2 из 3

IНегоцианты

В комнате был приятный зеленоватый полусвет: солнечные лучи, врываясь в открытое итальянское окно, должны были пройти сперва сквозь кисею, намоченную водой, пробраться между вырезными листьями экзотических растений и, вследствие этих преград, вместо жары вносили с собой самую живительную, ароматную прохладу.

Завтрак был сервирован роскошно. Стеклянный кувшин, налитый до краев шампанским, стоял во льду; сквозь грани стекла краснелись ломти нарезанных апельсинов. Голубоватое пламя спиртовой лампы чуть-чуть облизывало дно другого серебряного кувшина с красным вином, — не местным, первушинским, а настоящим лафитом, выписанным из Нижнего Новгорода. Такие же спиртовые конфорки подогревали блюда с превосходными котлетами из мяса горных куропаток и фазанов; над разнообразнейшим и самым пикантным hors d'oevre возвышались графинчики с водками и ликерами всевозможных цветов и наименований.

Завтракающих было двое: гость, Станислав Матвеевич Перлович, весь настороже, весь олицетворенное «берегись», немного постаревший с тех пор, как мы его видели последний раз на похоронах Батогова, запустивший себе американскую бородку, изжелта-рыжеватую, с проседью, весь в белой парусине... Даже его английские ботинки были сшиты не из кожи, а из чего-то беловатого, мягкого, эластичного, так что когда он встал и прошел за чем-то через всю комнату, его шагов не было слышно, даже там, где бархатистый туркменский ковер не покрывал квадратных плиток кирпичного пола.

Станислав Матвеевич держал себя очень развязно, несколько фамильярно, что называется по-товарищески... по крайней мере, ему очень хотелось так себя держать.

Хозяин, Иван Илларионович Лопатин, несколько обрюзглый, плотный господин, лет, что называется, «за сорок пять», гладко обритый, в синих очках в золотой массивной оправе, сидел лениво, говорил сквозь зубы, протягивая слова и не выпуская сигары, жестикулировал округленно, мягко, относился к своему гостю с самой изысканной предупредительностью и вообще имел вид человека, совершенно довольного своим положением, ничего не желающего лучшего.

Маленький скорпион, выползший, вероятно, из-под корзины с виноградом, быстро побежал по столу, наткнулся на банку с анчоусами, бросился вправо и погиб, приплюснутый тяжелым портсигаром Лопатина.

Это было единственное энергичное движение Ивана Илларионовича во время всего завтрака.

— Только при полной, честной поддержке друг друга возможно здесь развитие наших торговых интересов! — докончил что-то Перлович и немного покраснел.

Ему показалось, что губа хозяина как-то странно улыбнулась. Впрочем, это, может быть, был случайный отблеск от графина, придававший физиономии Лопатина несколько насмешливое выражение, потому что, когда Перлович вторично взглянул на своего собеседника, то он уже смотрел совершенно спокойно, почти сонливо, и, заметив, что Перлович протянулся за честером, предупредительно пододвинул ему тарелку.

— Только при полной поддержке ... — повторил Станислав Матвеевич.

— Ну, конечно, только при полной поддержке! — согласился Иван Илларионович.

— Каждое дело тогда только может достигнуть серьезных результатов, когда его детали разработаны специалистами. Сжаться, сконцентрироваться в одних руках все не может!

— Еще бы, это совершенно понятно!

— Да, а вот подите же: все эти наши Захо, Федоровы, Тюльпаненфельды, Филатовы и компания не могут понять этого...

— Ну, это такая все мелочь, маркитанты какие-то!

— Один другого подрывают, портят друг другу каждое предприятие, интригуют, искусственно сбивают и повышают цены!

— Э... хм!..

Опять что-то странное скользнуло по лицу Лопатина.

— Ну, результаты очевидны, — продолжал Перлович, почему-то вдруг понизивший тон. — Всеобщий торговый застой, пустота наших рынков...

— Да, вот, например, крупная фирма Хмурова (она рушилась еще до моего приезда): я уверен, что главным образом тут повлияли те причины, которые вы сейчас высказали!

— Между прочим они... но...

— Вы позволите?

Лопатин снял кувшин с вином и налил стакан своего гостя...

— Да, я вам, кстати, хотел сообщить, так сказать, объясниться по поводу той последней неприятности, невольной, впрочем, совершенно невольной... это я говорю насчет подряда на крупу и перевозку тяжестей караванным путем. Вы на меня, вероятно, не будете в претензии, если узнаете, в чем дело!

— Я уже знаю, — произнес Перлович, — и вы видите, я теперь у вас, — значит, о неудовольствии моем не может быть и речи!

— Я так и думал. Я ничего решительно не знал... Присылают ко мне спросить цены, по каким бы я мог взяться за то и другое; я сказал; вдруг — бац! Узнаю, что вы еще прежде меня назначили большие. Я хотел отказаться, но нельзя было: губернатор настаивал... вы понимаете сами...

— Понимаю. Я здесь потерял около десяти тысяч, это самое меньшее!

— Мне предлагали другой подряд еще, но я ни за что не возьму его и предоставляю его вполне и нераздельно вам. Остальные конкуренты вам не страшны... вот разве...

— Я назначил цены крайние, какие только возможны; за пределами этих цен — убыток... Верьте вы моей пятилетней опытности...

— Удивительно, я был даже поражен, прочитав в интендантстве ваше заявление. Такая дешевизна!

— А вы его разве читали?

Перлович вздрогнул и задвигал креслами.

— Случайно!

— Я вот именно по поводу этого и хотел переговорить с вами... Мы составляем здесь главную силу... Подорвать эту силу можем только мы сами же. От нас же зависит, чтобы эти силы удвоились, удесятерились... даже более того...

— Я понимаю; вы мне предлагаете союз?

— Не совсем, а добросовестное, братское разделение по специальностям, — именно то разделение, о котором я вам говорил как-то на прошедшей неделе в караван-сарае и сегодня, при начале завтрака!

— Я вполне соглашаюсь с вами и принимаю ваше предложение...

Лопатин протянул через стол свою широкую ладонь, Перлович протянул свою. Над остатками блюда с котлетами совершилось дружественное рукопожатие.

— Вот, например, вы затеваете в обширных размерах улучшение местного шелководства...

Лопатин приподнял брови и отделил несколько свою спину от задка кресел.

— Выписываете машины, специалистов...

— Вы это почему знаете?

— Случайно!

— Гм...

— Наконец, дело само так велико, что приготовлений к нему скрыть невозможно...

— Особенно, принимая в расчет вашу пятилетнюю опытность!

— Хотя бы и так. Я сейчас же поставил себе непременным долгом не мешать вам в этом ни прямым путем, ни косвенным... Я даже прекратил работы на своих ходжентских шелкомотальнях!

— Но, кажется, они и без того не пошли бы у вас, по другим причинам?

— Могли бы пойти; но я прекратил, и прекратил их с единственной целью предоставить эту промышленную отрасль безраздельно вам!

— Это очень любезно и великодушно!

Обе руки опять соединились, только ниже, так что парусиновый рукав Перловича запачкался в красноватом соусе котлет.

— Это только выгодно для меня, потому что я рассчитываю на подобную же услугу с вашей стороны!

— Весьма практично. Мне остается только позаботиться, чтобы ваши расчеты сбылись!

— С такими средствами, как у вас, и с вашим знанием дела... — начал Перлович.

— С такой предприимчивостью и опытностью, как ваша, — перебил его Лопатин, — дела каждого из нас могут пойти блистательно!

— Конечно; и от нас же зависит, чтобы дела наши лопнули окончательно (видите, как я откровенен): стоит только нам придерживаться той подрывной системы, которой держатся все эти Захо и прочие...

— Итак...

— Итак, я очень даже рад, что случилось это недоразумение: я говорю о перехваченном вами моем подряде!

— Перехваченном... гм! Это выражение не совсем верно!

— Как бы то ни было, но это подало повод к теперешнему нашему объяснению, результатом которого я более, чем доволен!

— Я тоже!

Собеседники помолчали несколько минут. Лопатин по временам исподлобья взглядывал на своего гостя. Перлович наблюдал за хозяином, выглядывая из-за корзины с фруктами.

Синий дым от сигар тянулся над столом и слегка колебался, поднимаясь все выше и выше к штучному потолку в туземном вкусе. С улицы доносился стук экипажей, топот верховых, выкрикивание мальчиков-таджиков, торговцев фруктами и разными сластями. Перловичу показалось, что хозяин начал дремать, по крайней мере, он заметил чрезвычайно продолжительный кивок его головы. Он поднялся со стула.

— Надеюсь, мой уважаемый Иван Илларионович, что как-нибудь и вы соберетесь ко мне запросто позавтракать. Я всегда дома от трех часов до шести!

— Непременно, непременно, — поднялся тоже Лопатин, — буду... вероятнее всего, завтра же буду; мне тоже хотелось бы присмотреть себе место для дачи в вашей стороне. Вы мне дадите кое-какие указания?

— С удовольствием... Итак, до завтра!

— Я велю сейчас подать вашу лошадь... Эй! Федот! Максим! Кто там?

Приказчик в длинном сюртуке, остриженный в скобку, вынырнул из боковой двери.

— Лошадь господина Перловича... Вы верхом? Как это хорошо! Как это полезно! А вот я, так нет; пробовал: тяжело, знаете, в мои лета...

— Ничего, привыкните; здесь это в обыкновении, да во многих случаях и нельзя иначе... Прощайте!

— До свиданья, до свиданья!

Лопатин проводил своего гостя на крыльцо, посмотрел, как тот садился на лошадь, похвалил эту лошадь, раскланялся еще раз, даже послал воздушный поцелуй отъезжающему Перловичу и вернулся в свой кабинет.

«Ишь, подъезжал как, а, должно быть, большой руки мошенник!» — подумал он, глядя на кресло, где только что, сидел Станислав Матвеевич.

«Хитрит, собака!» — думал Перлович, рысью переезжая городскую площадь и взглянув издали на высокие трубы лопатинского дома.

IIВ приемной у губернатора

— Если вы, господа, не боитесь сквозного ветра, то я распоряжусь сейчас, чтобы отворили окна! — произнес дежурный адъютант, сделав общий поклон и вытирая себе лоб и шею носовым платком.

Он был в мундире, застегнутом на все пуговицы, что в такую жаркую погоду было очень и очень неудобно. «Господа», стоявшие по углам и у круглого стола, занимавшего середину залы, тоже были в мундирах и тоже страдали от жары. Они находились в нескрываемом волнении: они ждали, и это ожидание так и высказывалось в их взглядах, хотя и перебегавших для виду с одного предмета на другой, но все-таки упорно останавливавшихся на одной и той же точке. Этой точкой была головка бронзовой дверной ручки, в виде орлиной лапки, державшей полированный шарик.

Было мгновение, что этот шарик дрогнул и запрыгал. Все затихло мгновенно и словно вросло в квадраты и треугольники дубового паркета; но тревога оказалась напрасной: дверная ручка перестала прыгать, и все опять погрузилось в томительное, тоскливое ожидание.

— Я полагаю — отворить; знаете, это очистит воздух! — вкрадчивым полушепотом ответил массивный штаб-офицер, комендант какой-то отдаленной крепостцы, вызванный для объяснений из своей трущобы.

Три молодых офицера ловко поклонились, что означало их полное согласие. Старичок в мундире гражданского ведомства поежился и отошел в сторону, где, по его расчету, не мог коснуться до его подвязанной щеки предательский сквозной ветер. Прочие сделали вид, что не слышали вовсе адъютантского предложения; только угреватый интендантский чиновник значительно произнес:

— Будет ли это приятно его превосходительству?

Адъютант распорядился.

В приемную губернаторского дворца в отворенные окна ворвался целый поток ароматного воздуха; из сада несло смолистым запахом молодых почек, свежевзрытой земли, свежестью арыка Бо-су, бойко бегущего по дну оврага.

— Ух, хорошо! — послышался чей-то довольный возглас.

— Тс, тс!

Адъютант приложил ухо к таинственным дверям, пожал плечами и отошел.

— Долгонько изволят беседовать с этим господином! — таким же полушепотом обратился к нему массивный комендант.

— Да, уже час скоро! — не глядя на последнего, проворчал адъютант.

— Кто такие-с?

— Новый купец, Лопатин, Иван Илларионович! — выдвинулся поближе интендантский чиновник.

Легкий стук колес рессорного экипажа ровно и плавно катился по шоссе, повернул направо, прогремел по мостику, зашуршал по крупному песку, которым была усыпана площадка перед подъездом дворца, и остановился. Слышно было, как фыркали лошади, как чьи-то шаги вбежали на крыльцо.

— Перлович! — сообщил один из присутствующих, узнавший коляску, шагом отъезжающую от подъезда.

— Что бы это значило, как вы полагаете? — обратился к своему соседу интендантский чиновник.

— Вызвали, может быть?

— Ну, нет! Я список на сегодняшний день видел: его нет!

— Так, может, какое дело есть!

— Гм, дело... нет-с, не то!

— Я вам доложу, — осторожно подобрался к разговаривающим старичок в гражданском мундире. — Совсем тут другая причина. Э... хм... Станислав Матвеич, мое почтение, как ваше здоровье?

— Здравствуйте, здравствуйте! — говорил скороговоркой Перлович. — Что, его превосходительство может меня принять? — обратился он к дежурному адъютанту.

— Подождите, я доложу. Там теперь...

— Кто там, кто?

Станислав Матвеевич отлично знал кто, потому что успел уже осмотреть всех присутствующих и знал, кого недостает.

— Разбирает! Хе-хе, — шептал старичок интендантскому чиновнику, — страшно стало!

— Вы не знаете, по какому делу приглашен был Лопатин? — спрашивал Перлович адъютанта, отведя его несколько в сторону.

— А, право, не знаю!

— Ну, ну-же... говорите, барон... ну!?

— Да ей-Богу же!

— Давно он там?

— Уже с час скоро. Сейчас я пойду доложу об вас...

— Ах, пожалуйста!

Станислав Матвеевич отошел к окну и стал смотреть в сад... Он был во фраке, со складной шляпой в руках.

Он был несколько взволнован, узкие брови его нервно подергивались, пальцы коверкали лайковую перчатку.

— И вот они теперь все друг под друга подкапываются! — шептал старичок, косясь то на спину Перловича, то на дверь, ведущую во внутренние апартаменты.

— А с виду-то какие приятели... Я вчера слышал, под руку прогуливаются по балкону и разговаривают, комплименты так и сыпят, так и сыпят!

— А сами так и норовят пакость какую-нибудь сделать друг другу!

— Да, вот тот теперь, то есть, готов душу прозакладывать, там мины подводит, а этот контр-мины обдумывает!

Перлович быстро обернулся, прошелся по зале, остановился перед дверью, переложил шляпу из-под одной мышки под другую, сел на стул, но тотчас же опять вскочил и начал прохаживаться.

— Ну, что? — бросился он к адъютанту, вернувшемуся в приемную.

— Ничего не сказал. Я подождал, сколько мог, и ушел!

— Э-эх!

— Генерал сам сейчас выйдет... Да вот, кажется, идет уже. Господа, прошу по местам!

Все задвигалось, прокашлялось и затихло. Перлович выдвинулся вперед и заслонил собой старичка в мундире.

— Э-э-э, позвольте...

— У вас шарф расстегнулся! — шепнул адъютант одному из молодых офицеров.

Все руки сразу начали ощупывать свои шарфы.

В отворенных дверях показалась сперва широкая спина Лопатина и фалды его фрака с торчащим кончиком платка, а за этой фигурой блеснул шитый воротник и красный лампас.

— Благодарю вас, очень благодарю! — говорил генерал,

— Помилуйте, ваше превосходительство!

— Очень, очень вам благодарен!

— Вы слишком добры, ваше превосходительство!

— Не ко всем, нет, не ко всем. Да, наконец, тут личность совершенно не причем; главное — польза края, успех нашего дела. А я, со своей стороны, все, что могу, что только в пределах моей власти!

— Конечно, ваше превосходительство, всегда найдутся люди, готовые, так сказать, подставлять ногу всякому благому начинанию!

— Я вас понимаю!

— Итак, ваше превосходительство...

— Все, что я вам уже обещал. До свиданья!

Генерал протянул руку Лопатину, тот подержал ее несколько мгновений между своими ладонями, еще немного попятился и, весь сияющий, прошел через приемную.

Он хорошо заметил Перловича, но сделал вид, что не заметил его вовсе.

Дверь во внутренние апартаменты снова закрылась, к недоумению всех присутствующих.

— Могу я теперь войти? Мне так надо! — говорил Перлович адъютанту.

— Пойду, еще раз спрошу!

— Завтрак накрывают на террасе!.. — сообщил кто-то, заглядывая в окно, выходящее в сад.

— Генерал благодарит и просит записаться, — появился в дверях адъютант. — А вас, Станислав Матвеевич, он принять сегодня не может!

— Но почему же?!

— Не знаю, он сказал только: Перловичу скажите, что я его принять сегодня не могу, больше ничего!

— Прощайте, барон!

Перлович быстро повернулся, закусил губу и вышел.

— А подрядец за ним-то, пожалуй, не состоится! — подмигнул вслед отъезжающей коляске Перловича интендантский чиновник.

— Вчера приезжал — тоже не принял. В совет подавал — придержали, а тот цены сбавил... немного, а сбавил! — сообщал старичок, садясь в свои дрожки.

— Провалится...

— Вот это уж второе дело у него перебивают; да какое дело!.. Вы куда теперь?

— К Лазоркину: у него Манюся его именинница, звал на пирог!

— Довезите и меня!

Интендантский чиновник забежал с другой стороны и полез в экипаж.

— Такая, я вам доложу, баталия открывается между нашими коммерсантами — беда!

— Ну, тот тоже себя за горло взять не позволит. Эй, налево в переулок!

Свернув налево, дрожки с двумя седоками скрылись за узлом большого сараеподобного здания, над входной дверью которого красовалась надпись:

«Вновь открытые московские бани, с отдельными номерами, с мужской и женской прислугой».

IIIРозовые мечты

Возвращаясь домой от губернатора, Лопатин находился в самом оживленном настроении. Присутствие Перловича в приемной его несколько смутило, но он скоро оправился и, развалившись в своей коляске, насвистывал какой-то веселенький мотивчик.

«Вот и второй подряд у него из зубов, так сказать, выхватываю», — думал он и нежно поглаживал серебряный набалдашник своей палки, голову бульдога в треугольной шляпе.

«Верьте моей пятилетней опытности... хе-хе! — усмехнулся он, припоминая недавнее посещение Станислава Матвеевича. — Опытности... Нет, брат, нам делить с тобой нечего, не с руки, не приходится. Или я все заберу в свои руки, или ты попробуй утопить меня, коли сможешь. Да-с! Потягайся-ка!»

Плавно катилась покойная коляска по новому городскому шоссе. Ряды тополей, окаймляющие улицы, шелестели своей серебристой листвой, приятный ветерок ласкал и нежил несколько вспотевшую лысину Ивана Илларионовича.

Он держал шляпу в руках и прикрыл голову тонким белым фуляром. Он уже успел освоиться с некоторыми местными приемами и привычками.

— Повернешь вокруг крепости, проедешь на Бешь-агач, оттуда мимо губернаторских дач к Салару! — приказал он своему кучеру из бессрочноотпускных стрелков.

Иван Илларионович снова погрузился в размышления и воспоминания:

«Ну, что бы он теперь делал в Москве, в Петербурге или там, в Нижнем, где он заканчивал свои последние торговые операции?.. Кто говорит, состояние, которым он обладал, довольно крупных размеров, дела его были немаловажные, но все это терялось как-то, стушевывалось в массе еще более крупных оборотов... никому в глаза не бросалось... ну, положим, знали на бирже, на рынках там, что ли, что есть, мол, Лопатин купец... ну, и только! А тут... ха-ха! Звезда первейших размеров; обширнейшие палестины для всяких торговых оборотов. Действуй только! А что главное: это известность. У губернатора принят».

И вот перед Лопатипым, в клубах шоссейной пыли, стали проходить все мельчайшие подробности аудиенции.

«Вот Хмуров, например, человек уже совершенно пустейший: авантюрист и больше ничего, а каково пошел, каково! Европейская известность. От иностранных держав орденские украшения получал. Портрет вон во „Всемирной Иллюстрации“ напечатан был: сидит это в русском кафтане, тигр лежит у самых ног, значит, в полном повиновении».

Иван Илларионович приложил палец ко лбу и почесал за ухом. Он соображал: какого и ему бы завести зверя. Разве опять тигра, — страшно!

«Непременно, — подумал он, — как увижу Скворцова, спрошу у него, что он посоветует».

Вот придут его караваны, машины привезут. Перекупит он у Перловича его остановленную фабрику, увеличит ее, настроит того и сего... Шелководство заведет такое, что ух!.. Тут выводят червей, там собирают коконы, морят их, разматывают, моют, сушат, красят... Паровой двигатель так и работает... материалу не хватает — собирай, ищи, стаскивай отовсюду, у всех отнимай, души эту торговую мелочь... все в одни руки...

У него даже началась легкая одышка. Он расстегнул жилет и ослабил узел белого галстука.

Открываются непосредственные сношения с Лионом, с Италией... туда он отправляет шелк в сырье... Непрерывные цепи верблюдов тянулись от Ходжента чуть не до самого Оренбурга. Отсюда ему шлют готовые ткани. В Петербурге, в Москве, во всех городах российских обширнейшие склады... Цены понижаются, иностранные фирмы трещат, не выдерживают конкуренции, лопаются одна за другой...

«Иван Илларионович Лопатин!» гремит во всех углах его имя. Он едет по Европе — прием, почет, удивление.

«Legion d'honneur», «Льва и солнца», «Honni soit, qui mal у pense», постой, какие еще есть ордена?! И все это на шее, от одного плеча до другого, звенит, блестит, колышется...

— Возьми вправо, коляска, вправо, скорей! — кричит молодой, сильный голос.

Глухой грохот, оглушительное шипящее шуршание шоссейного камня несется навстречу. Штук пятнадцать разномастных лошадей, перепутанных по всем направлениям веревками, тащат какую-то чудовищную, дробящую машину — каток. Молодой офицер-сапер, верхом на высокой белой лошади, чертом вертится в клубах шоссейной пыли, заскакивает справа, слева, сзади, спереди...

— Нахлестывай, нахлестывай! Чубарого жарь!.. Передняя тройка, чего замялась?.. Ай-ай-ай-ай!.. Гайда, гайда! Ух-ух!.. Ну, еще, ну, разом!

Щелкают нагайки по крупам выбивающихся из сил лошадей, свистят и гикают осипшие голоса саперных солдат.

— Гей, гей! Гони, гони!.. Ах, черт тебя дери!..

Каток остановился.

Чуть-чуть стороной объехала коляска Лопатина всю эту оживленную массу.

— Здравствуйте! — любезно раскланялся Иван Илларионович, узнав знакомого ему офицера. — Работаете?

— Укатываю... идет отлично!

— Скоро кончится постройка шоссе?

— О, да; раньше назначенного срока, гораздо раньше. Этот каток я сам устроил, Он ужасно тяжел, зато действует отлично… И как все это мне дешево стало!

— Будто бы?

— Да как бы вы думали? Эта вот линия шоссе до самого того угла...

Сапер указал концом нагайки, до какого именно угла.

— ...обойдется мне на четыре с половиной тысячи дешевле ассигнованной суммы. Какова экономия!

— Превосходная! Для начала это очень недурно. Что же вы думаете делать с этой экономией?

— Как что? Представить ее по назначению!

— Чего-с?

— Или предложить устройство плиточного тротуара, хоть по главной линии...

«Вот оригинал!» — подумал Лопатин. — Да вы бы лучше ее сюда... эту экономию-то...

Иван Илларионович сделал выразительный жест рукой.

— Ну-ну-ну! Нечего брови хмурить, вы видите, я шучу... Ко мне заезжайте почаще... без всякой церемонии...

Легкий кабриолет, запряженный кругленьким белым иноходцем, подъехал с другой стороны; в нем сидела красивая барыня и, привстав немного, высматривала: где бы ей удобнее было пробраться. Остановившийся каток со всеми своими лошадьми и лопатинская коляска совершенно загородили дорогу.

Из-под полей овальной соломенной, шляпки выбивались пряди темных, вьющихся волос, слегка напудренных шоссейной пылью, и сверкали веселые, оживленные глазки; на ее щеках так и пылал бархатистый румянец, который чрезвычайно шел к темноватому цвету ее смуглой кожи. Впрочем, эта смуглость была следствием загара, потому что когда ветер колыхнул и откинул ее кружевную косынку, то округленное, обнаженное плечико наездницы так и кинулось в глаза Ивана Илларионовича своей матовой белизной.

— Господа, вы совершенно заняли весь проезд! Я не могу выбраться! — произнесла красавица, придерживая свою лошадку и вглядываясь сквозь пыль: «Кто это такой сидит в коляске?»

«Ай да барынька!» — мелькнуло в голове Лопатина.

— Марфа Васильевна! Я сейчас вам очищу дорогу, сию минуту! Эй! Продвинь вправо! Осади лошадей! Вот так! — распоряжался сапер, ринувшись на выручку барыни в кабриолете. — За мной, Марфа Васильевна!

Наездница тронула своего иноходца концом бича и поравнялась с коляской Ивана Илларионовича.

Лопатин поклонился.

— Bonjour! — кивнула головкой Марфа Васильевна.

— Катаетесь? — вторично раскланялся Иван Илларионович.

Он познакомился уже с ней как-то недавно, на балу в Мин-Урюке, и даже заплатил за ужин, за которым председательствовала красавица, окруженная своими поклонниками.

— И вы тоже, кажется? — улыбнулась она и очень ловко, совершенно, впрочем, нечаянно, выставила свою ножку, обутую в маленькую красную туземную туфлю с острым, несколько загнутым носком.

Ветерок и тут оказал помощь невинному кокетству Марфы Васильевны, колыхнув ее юбки. Красивая округлость ее ног, несколько повыше щиколотки, выказалась в полнейшем блеске.

— Что же это вы не верхом? Вы такая любительница, сколько я знаю! — заметил Лопатин.

— Прокофьев! Ты, кажется, куришь? Давай огня... живо! — крикнул сапер, заметив, что Марфа Васильевна вынула портсигар.

— Ах, с моим седлом случилось несчастье. Оно такое старое и все развалилось. Я посылала чинить, говорят: не стоит!

— Надо новое выписать!

— Это так долго. Я видела одно в магазине у Захо, но он просит так дорого.

— Э!.. Хм!.. — замялся было Лопатин.

— Какая у вас славная коляска, лучше, чем у самого губернатора. Merci!.. — обратилась она к саперу, слезшему с лошади и подошедшему к ее кабриолету с дымящейся солдатской трубкой.

— Я к вам сегодня чай приеду пить вечером... можно? — спросил тот, смахивая платком какого-то мохнатого червяка, взобравшегося на платье Марфы Васильевны.

— Конечно, можно; даже должно... Только смотрите, если вы собираетесь ухаживать за мной, то берегитесь: я знаю ведь, кому надо на вас насплетничать... До свиданья!

Дорога перед кабриолетом была расчищена. Наездница щелкнула вожжами и промелькнула, скрывшись за поворотом.

Коляска тоже поехала дальше; массивный каток снова завизжал, загремел и зашуршал, дробя шоссейный камень.

И вспомнилась Ивану Илларионовичу другая пара таких же чудных глазок, таких же стройных ножек, мелькавших в вальсе из-под длинного газового шлейфа... Вспомнился голосок ее, звонкий, нежный, так и проникающий в душу; ее ротик, складывающийся в капризную, своенравную гримаску.

— Пошел домой! — глубоко вздохнул он.

— Чего-с? — обернулось к нему обрамленное бакенбардами лицо отставного стрелка-кучера.

— Домой! — крикнул он громко, откинулся в глубину экипажа, вынул из бокового кармана бумажник, отыскал там какое-то письмо, развернул его и стал перечитывать.

Письмо это получено было еще накануне. Оно было от Катушкина. Иван Демьянович извещал своего патрона о том, что г-жа Брозе и «их дочка» благополучно и в добром здоровье прибыли в Казалу и там сели на пароход «Арал», где он нанял им отдельную каюту. Сам же он лично остался в Казале и даже предполагает проехать назад до Уральского укрепления, так как никаких сведений о движении каравана с машинами и товаром он еще не имеет, и это повергает его в немалое сомнение. Если же что узнает определенного, то уведомит тотчас же. Г-жа Брозе, по его расчету, должна прибыть в Чиназ к двенадцатому июля, даже, может быть, раньше, если ничто не задержит плавания парохода.

— Это значит, — рассчитывал Иван Илларионович, — дней через пять надо послать в Чиназ экипаж, или же, что самое лучшее, поехать самому и там дожидаться прибытия парохода... Однако, это хорошо, что я поспешил отделкой комнат...

Далее сообщал Катушкин, что Перлович, через своих агентов, скупил весь спирт, находившийся в фортовых складах, и грузит его на баржи... Цену на крупу и муку поднял на двадцать процентов, а пшеницу в Казале законтрактовал еще на корню; и как бы, вследствие сих его действий, не причинилось бы какого вреда относительно последнего подряда, ибо агенты его, то есть Перловича, действуют крайне быстро и небезуспешно.

«Погоди, брат, я тебе крылья-то пообломаю! — думал Иван Илларионович. — Ишь, ты, гусь каков, как я погляжу!»

Он вспомнил дружеские рукопожатия над остывшим блюдом с котлетами.

Затем Катушкин просил выслать в Казалу денег и, сколь возможно, не замедлить высылкой. Заканчивалось письмо всякими добрыми пожеланиями, кои шлет ему по гроб верный, вечно обязанный слуга его, Иван Катушкин.


***

— Лошадей выводи хорошенько, хомуты оботри насухо и смажь! — распорядился Лопатин, вылезая из коляски.

Он прошел через двор, поднялся на террасу, задрапированную полосатым тиком, вынул ключ из кармана и отпер дверь, украшенную мелкой азиатской резьбой по темному карагачу.

Он вошел в помещение, предназначенное для г-жи Брозе и Адели. Все здесь было обдумано и приспособлено к своему назначению. Пол приемной был устлан ковром, вдоль стены тянулись упругие низенькие диваны с подушками-валиками в турецком вкусе; в углах и перед диванами стояли столики, на них китайские вазочки с цветами, курительницы, пепельницы и разные безделушки; по стенам были развешены картинки довольно пикантного свойства; фигурные, золоченые рамы так красиво обрисовывались на шелковистом фоне узорного адрасса,[5] которым были обиты стены комнаты. Большой матовый фонарь спускался с потолка как раз над серединой круглого стола. Прямо была широкая стеклянная дверь, ведущая на террасу, в сад, направо дверь в спальню Фридерики Казимировны, налево — в спальню Адели. Из этой последней спальни еще вела куда-то небольшая дверь; она была заперта и даже заставлена большим трюмо, так что с первого раза ее даже невозможно было заметить.

В комнатах было немного душно и пахло розами, горьким миндалем и мускусом. Иван Илларионович открыл окна, велел подать себе платье и переоделся из фрака в летний костюм, весьма напоминающий те балахоны, что носят американские плантаторы. Затем он развалился в покойном качающемся кресле и опять принялся мечтать. Иван Илларионович сегодня находился в каком-то особенном, мечтательном настроении.

На письменном столе, в темной бархатной раме, стоял превосходный акварельный портрет будущей обитательницы этой комнаты. Лопатин не спускал глаз с этого портрета.

И вдруг вспомнилась ему сегодняшняя встреча на шоссе. Сходства много, очень много; те же насмешливые, задорные глазки, та же улыбка, даже голос...

— Кушанье на столе. Господин там какой-то дожидается! — показался в дверях кудреватый парень в поддевке.

— А, что такое?

Лопатин точно проснулся, протер кулаком глаза и даже потянулся.

— Кто там такой?

— Не могу знать: впервой вижу; одежа невоенная!

— Ну, сейчас выйду. Попроси в гостиную... или нет, постой, зови лучше наверх!

Парень скрылся за дверью, а Лопатин стал поправлять перед трюмо свой костюм, пришедший немного в беспорядок. Потом он зашел за трюмо, щелкнул там чем-то и более оттуда не показывался.

Он теперь находился уже в своем кабинете и оттуда слышен был только его голос, отдававший какие-то приказания.


***

В ту же ночь Марфа Васильевна, вернувшись довольно поздно, почти перед рассветом, к себе домой, нашла посреди комнаты ящик довольно больших размеров, на крышке которого ясно значилось, что посылка эта предназначалась именно ей, а не кому другому.

В ящике оказалось прекрасное новое дамское седло со всеми принадлежностями.

Марфа Васильевна улыбнулась и подумала: «Хорошо бы, если бы за седлом последовала лошадь, а там...»

— Набрюшников, вы можете теперь ехать домой! — обратилась она к казачьему офицеру, сопровождавшему ее и принимавшему самое деятельное участие в раскупорке ящика. Теперь он стоял посреди комнаты в выжидательной позе.

— Марфа Васильевна! — захлебнулся было Набрюшников.

— Что вы?

— Здесь, на пороге вашей двери, я готов провести всю ночь...

— Хорошо, только выйдите прежде и позвольте мне запереть дверь на ключ!

И она хлопнула дверью как раз перед носом опечаленного кавалера.

Марфа Васильевна начала раздеваться, а Набрюшников сел на свою лошадь и шагом поехал по узкому переулку.

IVБурченко и его предложение

— Кто там такой — взглянуть разве, кого это Господь посылает?

Лопатин отдернул немного дверную драпировку и посмотрел в образовавшуюся щель.

Там стоял Бурченко и, заложив руки за спину, рассматривал арматуры из азиатской сбруи и оружия, развешанные по стенам комнаты.

«Личность новая, не видал никогда! — подумал Иван Илларионович. — По какому бы это делу?»

— Здравствуйте! Чему обязан вашим посещением? — громко произнес он, выходя из своего кабинета.

Бурченко обернулся.

— Отставной капитан Бурченко, позвольте отрекомендоваться, — произнес он, — а пришел к вам по делу, и если вы можете уделить мне часок времени, то с позволения вашего...

— Вы обедали?

— Позавтракал довольно плотно и очень даже недавно.

— Ну, жаль! — пожал плечами Иван Илларионович. — Я, видите ли, очень проголодался и намерен сесть сейчас обедать; если это вас не стеснит...

— Нет, отчего же: вы себе обедайте, а я вам буду рассказывать. К концу обеда, может быть, до чего-нибудь и договоримся!

— Ну, вот и прекрасно. Итак, милости просим!

Лопатин вышел на террасу, где был накрыт обеденный стол. Бурченко пошел за ним, прихватив с собой какой-то сверточек, лежавший на стуле вместе с его белой, холщовой фуражкой.

Посетитель как-то сразу понравился Ивану Илларионовичу, хотя его немного потертый костюм и пыльные, высокие сапоги произвели на него сначала не совсем выгодное впечатление.

— Ну-с... Да вы, может быть, скушаете чего-нибудь? Эй, подайте еще прибор!

— Не беспокойтесь, пожалуйста!

Лопатин уселся в кресло и подвязал салфетку под горло.

«Любит, должно быть, покушать», — смекнул Бурченко, глядя на эти приготовления.

Хозяин улыбнулся и кивнул головой, как бы приглашая Бурченко приступить к делу.

— Небезызвестна вам, хотя вы, сколько я знаю, в этом крае еще недавно, — начал гость, когда Лопатин покончил с тарелкой зеленых щей с яйцами, — та нужда, которую мы здесь терпим от недостатка топлива...

— Гм... — прокашлялся Лопатин.

— Лесов нет, то есть, они есть, да далеко в горах, чуть не за облаками; садов рубить не приходится, разве что уж совсем пришло в негодность. Потребность в топливе увеличивается с каждым днем, цены на дрова вследствие этого страшно поднимаются, особенно теперь, когда начали строить заводы разные!

— Верно, верно!

— Ну-с, принялись изыскивать всякие способы поправить это невыгодное положение дел, уменьшить зло, так сказать, — каменный уголь добывать начали; отыскали что-то, много шумели, опыты делали, но... но все это были одни только попытки, попытками они и остались. Я уже давно здесь, и все это происходило на моих глазах, а потому я знаю, что говорю!

— Ну, а эти копи, что разрабатывает Алмазников или вот этот ходжентский винодел, как, бишь, его?..

— А что в них толку? Да и кроме их были, и все это как-то не клеилось: то залежи оказывались до того бедны, что не стоило их разрабатывать, и то вывоза из гор не было, то другое что-нибудь мешало!

— Да отчего же это?

— А не знаю. Я, по крайней мере, предполагаю, оттого, что ни у кого не хватало ни смелости, ни предприимчивости проникнуть в самую глубь этих гор, поразведать там все закоулки, узнать, что такое скрыто под этими громадами, пожить там подольше, порыскать, изучить каждую тропинку; надо было порисковать своей персоной, а не щупать эти горы по краешкам, боясь хоть на один шаг отойти от казачьего или солдатского конвоя, чтобы не попасться как-нибудь под аркан или нож одичалого горца... Вы знаете пословицу. «Чем дальше в лес»...

— Вы меня крайне заинтересовываете. Позволите? — Лопатин налил вина в стакан и подвинул его гостю.

— В конце концов, вышло, что мы все-таки не добились ничего путного!

— Да была ли возможность добиться каких-либо лучших результатов?

— Была; я в этом ни одной минуты не сомневался и поступил так: прежде всего, я вышел в отставку, так как служба мне, само собой разумеется, мешала; затем я отправился на розыски. Более года рыскал я по горам, возвращался по временам в ближайшие русские посты, запасался там, чем следовало, и опять отправлялся на розыски. Раза три чуть не попался было в руки кокандцев; совсем было погиб раз, да вывернулся уже почти что чудом, — теперь не время, а после как-нибудь я вам порасскажу довольно интересные подробности. Дело окончилось тем, что у меня вот в этом самом свертке заключаются такие сведения, которые могут не только обогатить отдельную личность, но упрочить благосостояние целого края!

Иван Илларионович пристально посмотрел в глаза своему гостю, покосился на сверток и приготовился было что-то произнести.

— Что? Конечно, не верите? Это весьма понятно; другие вот тоже не верят, ну, да я и уверять никого не намерен: само дело выскажется за себя со временем. Я вам только сообщу, что я открыл каменноугольные пласты, взломанные и вывороченные почти на поверхность скатов вследствие вулканических причин. Разработка их не представляет никаких затруднений да и вывоз удобен. Да если бы только вы видели, каков уголь... Вы знаете толк в угле?

— Очень мало!

— Ну, я вам покажу; у меня есть образцы... Что за уголь! Англичане бы его зубами из земли выгрызли... чудо!..

Глаза Бурченко разгорелись, он встал даже со стула, прошелся по террасе и опять сел.

— Где же это? — начал было Лопатин.

— Да что уголь! Руды: свинцовые, медные, серебряные... Какие жилы!.. Лежат они, тянутся, как змеи, во все стороны и ждут только смелого удара киркой и ломом, чтоб показаться на свет божий... Раз как-то, вот слушайте, что я вам расскажу: страшная гроза свирепствовала в горах. Я успел укрыться, вместе со своей лошадью, в затишье за скалой, то есть, в относительном затишье; меня и било градом, и хлестало дождем, но, по крайней мере, здесь я мог держаться на ногах, в другом месте меня бы давно сорвало бурей. Прямо против меня, по ту сторону ущелья, горы затянуло тучами, и я только слышал гул обвала, такой, что до сих пор еще звенит у меня в ушах при одном только воспоминании... Подмыло ли их, или это было последствие подземных ударов, вернее последнее, но только в пропасть глубиной без малого полверсты, рухнули целые скалы и загромоздили своими обломками Каракол...

— Как вы назвали?

— Чего-с?.. Да ручей, что тянулся по дну лощины. Дело не в названии. Две недели я не отходил от следов, оставшихся после обвала: я изучил напластования, сделал рисунки, определил местность... Какие широкие пути к обогащению я видел в этих темно-серых, красноватых, зеленоватых, с металлическими отблесками жилах! И, судя по видимым образцам, не трудно было догадаться, что можно было найти дальше, роясь по их направлениям...

— Вы никому об этом не говорили до сих пор?

— Нет, говорил, только карт своих не показывал и местности не определял. Денег просил... Без денег как приступить!

— Ну, и не дали?

— Не дали. В Петербурге был, говорят: «далеко», да, может быть, все это еще преувеличено мной, а на деле, пожалуй, окажется, что игра не стоит свеч... Один было обещал... да там оспа свирепствовала в то время и свалила его, а наследников дожидаться было некогда. В Нижнем посоветовали к вам обратиться, да и сам я думаю, что здесь скорее можно что-нибудь сделать, виднее как-то. Вот я к вам и обращаюсь!

— А вы не обращались ли к Перловичу? У него такая предприимчивая натура, он за все хватается!

— Нет, к нему не обращался!

— Почему же?

— У меня на то свои причины!

Брови малоросса сдвинулись, и на его лице промелькнуло несколько злое выражение при имени Станислава Матвеевича. Это обстоятельство не скрылось от Лопатина.

— Ну, и хорошо сделали! — произнес он. — Что же вам именно нужно?

— Во-первых, мне нужно немного пока — тысячи две, не больше... Я поеду вдвоем со своим товарищем по ремеслу, которому я отчасти доверил свое открытие!

— Кто это?

— Ледоколов. Вы его не знаете, он из Петербурга и я познакомился с ним дорогой!

— Он здесь теперь?

— Нет, в Казале он сел на пароход и теперь скоро должен приехать, я же пробрался сухим путем, на почтовых...

— Гм... — замялся было Лопатин.

— Ну-с, так вот, изволите ли видеть, если вы мне дадите сперва эти деньги на риск, рассчитывая их и получить обратно, и не получить, то я снова отправлюсь в горы, подготовлю все, сделаю еще те разыскания, которые нахожу необходимыми, и тогда уже устроим все по порядку, юридическим путем... Вы лично все увидите, находка моя перестанет быть секретом; вы, может быть, найдете возможным затратить более значительный капитал, навербуем рабочих, — не солдат, нет, а непременно местных, туземных рабочих, — выпишем нужные машины и откроем такое производство, что на веки веков хватит и нам, и детям нашим, и внукам, и правнукам... Ну-с, так как же?

Бурченко вопросительно взглянул на хозяина.

— Ваш товарищ едет на пароходе «Арал?» — спросил тот его и стал вытирать салфеткой свои толстые губы.

— Что такое!?

Малоросс озадачился довольно сильно. Лопатин повторил вопрос.

— А не знаю, может, и «Арал»; я не справлялся! — холодно ответил он, взял свой сверток и поднялся со стула.

— Сидите; куда вы? Я вот вас хотел спросить, не видали ли вы двух дам, которые тоже должны ехать на этом пароходе?

Злая усмешка вторично пробежала по лицу Бурченко.

— Как же, видел; да вы об них не беспокойтесь: они окружены самым изысканным и утонченным попечением.

— В самом деле?

Лопатин стал комкать салфетку, потом швырнул ее в сторону и принялся за другую.

— Там, около них, так много услужливых кавалеров... Мне бы хотелось знать, что вы решите насчет моего предложения?..

Лопатин взглянул на него словно спросонья и залпом выпил стакан воды.

— Вы извините, — произнес он, — я был причиной, что мы несколько уклонились от нашего первоначального разговора!

— И очень даже уклонились...

— Я вам эти деньги дам; я более дам, я вам могу сейчас же дать пять тысяч...

— Сейчас мне не нужно. Мне деньги нужны будут через десять дней. Приедет мой товарищ, мы вместе отправимся в горы, и тогда...

— Вы получите деньги, как только они вам понадобятся. Считайте, что они в вашем кармане!

— Спасибо!..

Бурченко протянул Лопатину свою руку.

— А то, что в этом свертке?..

— Вы сейчас увидите: здесь рисунки профилей и разные заметки. Я с удовольствием готов вас посвятить в некоторые подробности!

— Сегодня вечером я совершенно свободен и надеюсь вас видеть у себя!

— Хорошо, буду!

Бурченко раскланялся и вышел, а Иван Илларионович отправился к себе в кабинет и долго прохаживался по комнате, обдумывая что-то и жестикулируя. Потом он опять пошел в комнату Адели, остановился перед ее портретом, поскреб себе затылок всей пятерней и процедил сквозь зубы:

— Дон Жуаны проклятые!

V«Бедный, наивный ребенок»

В своей жизни многим приходилось путешествовать по русским рекам, но едва ли кто-нибудь из них может составить себе и приблизительное понятие о плавании пароходов аральской флотилии по главной артерии всего среднеазиатского края — Сыр-Дарье.

Медленно, с бесконечными препятствиями самого разнообразного свойства, чуть-чуть вспенивая мутную воду своими высокоустановленными колесами, шаг за шагом подвигается неуклюжий, плоскодонный пароход и тянет на буксире за собой такую же неуклюжую баржу, а иногда и две.

Наступает ночь; быстро темнеют печальные окрестности; последний красноватый отблеск исчез с вершины мачты и окраин пароходных труб. Линия плоского берега, то изжелта-песчаная, волнистая, то заросшая бесконечными, непроходимыми камышами, теряется, сливаясь в темноте в сплошную массу тумана, встающего над мертвой рекой.

Пароход причаливает к берегу и останавливается. Большинство пассажиров высаживаются, разводят огни, ставят шалаши, расстилают войлоки; всякий устраивается по возможности комфортабельнее.

Проводится ночь. С рассветом опять все спешат занять свои места на пароходе, на барже, в каютах, под парусиновым навесом, растянутым над всей палубой. Разводятся пары; опять начинается и тянется на целый день утомительное, невыносимо-скучное, черепашье движение. И так подвигаются к далекой цели плавания, делая не более шестидесяти-семидесяти верст в сутки, особенно вверх по течению, когда рейс от Казалы до Чиназа делается не менее, как в двадцать пять дней, а чаще в целый месяц.

Мне кажется, что финикияне путешествовали именно подобным образом и приблизительно с такой же скоростью, когда им пришлось исполнить просьбу египетского царя Нехао.


***

Пароход «Арал» уже часа три как остановился на ночлеге близ урочища «Баюзак на Джаман-Дарье». Оригинальный бивуак раскинулся по берегу, занимая небольшую песчаную отмель, единственную, не заросшую камышами; кругом же сплошь тянулись густые заросли, то неподвижно-тихие, таинственные, то внезапно всколыхнувшиеся и глухо шумящие от легких порывов влажного, пропитанного туманом речного ветра.

Ночь была темная, безлунная, мглистая; ни одной звезды не было видно на небе; как привидения, подымались и белели во мраке высокие пароходные трубы; между ними, на мостике, медленно двигалась взад и вперед такая же неопределенная, беловатая фигура часового.

Вот еще кто-то поднялся на мостик; легкие ступеньки трапа заскрипели под ногами взошедшего, мелькнула белая фуражка, заискрилась красная точка закуренной сигары.

Дмитрию Ледоколову не спалось в душной, тесной каюте: там было так жарко, там так невыносимо мучили и словно огнем жгли кожу какие-то пренесносные паразиты, а тут еще вдобавок забрались в голову черные думы, печальные воспоминания, другое что-то, неясное, в чем еще Ледоколов не мог отдать себе отчета.

«Эх!» — вздохнул он, надел сапоги, надел свое парусиновое пальто, шапку, захватил с собой буйволовый хвост на деревянной ручке для отмахивания мириад назойливых комаров, забивающихся в нос, рот, уши, не дающих ни промолвить слова, ни даже свободно вздохнуть без этого спасительного хвоста — необходимой принадлежности каждого, временного и постоянного обитателя этой местности, — закурил сигару и выбрался на палубу.

Прежде, чем попасть на мостик, ему надо было пройти мимо небольшой двери, ведущей в каюту у правого колеса. У этой двери, до половины стеклянной, завешенной изнутри зеленой шторкой, Ледоколов на минуту приостановился и вздохнул протяжнее обыкновенного. В этой каюте горел огонь — спущенная шторка светилась ярко-зеленым, изумрудным транспарантом. На этом светлом фоне мелькнул неясный силуэт. Ледоколов замер, как легавая собака на стойке. Силуэт исчез. Ледоколов вздохнул еще раз и пошел дальше, осторожно шагая через свертки канатов, через головы двух спящих кочегаров, пробираясь к трапу.

Яркие огни пылали у самой воды на берегу; около них двигались темные фигуры кашеваров. Сырой камыш тлел в той стороне, откуда потягивал ветер, и густой белый дым стлался над бивуаком. Там и сям белелись конусы наскоро поставленных палаток; злобно ворчала собака, насторожив уши и косясь на туман, будто чуяла там невидимого врага; кто-то тихим, ровным голосом рассказывал какую-то бесконечную сказку; кто-то бредил во сне и метался; отовсюду несся храп спящих и уныло, монотонно звенели мириады комаров, легкими, туманными облачками носившихся над водной поверхностью.

— Мама, ты не спишь? — тихо спросила Адель, приподнимаясь с кушетки и отыскивая ногой туфлю.

— Ох, что-то нет сна, так душно, жарко! — простонала Фридерика Казимировна, тяжело ворочаясь на раскинутом складном кресле-кровати.

— Разве отворить дверь?

— Что ты, что ты! Налетят комары, и тогда что мы будем делать? Пододвинь ко мне арбуз. Ты его опять не прикрыла салфеткой.

Рой мух загудел по каюте, когда Адель тронула блюдо, на котором лежала половина сочного, темно-розового арбуза.

— Он тоже, мама, не спит! — произнесла девушка, минуту помолчав.

— Ты почему знаешь?

— Он сейчас мимо прошел!

— Ты видела?

— Да. Я слышу, кто-то идет, — Адель отодвинула немного шторку, — гляжу — он! Такой грустный, задумчивый: идет, под ноги не смотрит, чуть не упал, наступил на кого-то...

— Хочешь? — Фридерика Казимировна отрезала большой ломоть арбуза и пододвинула блюдо к дочери.

— Нет, я сейчас пила воду с вином... Так вздохнул глубоко-глубоко и на нашу дверь посмотрел!

— Очень нужно!

— Знаешь, мама, он мне рассказывал про свою жизнь в Петербурге... Теперь, я знаю, почему он такой всегда грустный!

— Особенно, когда видит, что ты на него смотришь?

— Нет, это у него не притворство!

— Отчего же это он грустит все?

— Его обманула любимая женщина и предпочла другого. Он говорил мне, что теперь не может верить больше ни одной женщине... Он потерял веру во все человечество. Он говорил мне, что даже в моих глазах, в моей улыбке...

— Ада, когда это ты изволила так с ним распространяться? — Фридерика Казимировна приподнялась на локте и пытливо посмотрела на свою дочь.

— Когда?.. А, помнишь, на прошедшем ночлеге, когда мы выходили гулять на берег...

Адель немного смутилась и потупила глазки.

— Это когда вы изволили с ним вдвоем под ручку уйти от нас вперед? Очень хорошо! — не без язвительности произнесла госпожа Брозе.

— Нет, это было тогда, когда вы, маменька, так отстали от нас, идя под руку с капитаном парохода!

Адель вспыхнула; ее брови задвигались, предвещая грозу в каюте.

— В эти вентиляторы совершенно не тянет! — поспешила Фридерика Казимировна переменить тон и тему разговора.

Адель сунула, наконец, свои ножки в туфли и накинула на плечи кружевную тальму.

— Ты это куда, Адочка?

— На палубу; там так хорошо, прохладно!

— Ах, Ада, ангел мой, не ходи!

— Это почему?

— Потому что... ну, мало ли почему! Ну, вот, например, там близко спят матросы, могут в бреду глупость какую-нибудь сказать... Сонный человек...

— Вот еще глупости!

Адель приотворила дверь.

— Я тоже пойду с тобой!

— Идите, кто же вам мешает!


«Amis! La nuit est belle,

La lune va briller»,

тихо, вполголоса напевал Ледоколов, облокотившись о перила мостика.

— Я не знала, что вы так мило поете! — услышал он сзади себя и быстро обернулся.

— Адель Александровна, это вы?!

Ему вдруг захотелось ринуться к ней и принять ее в свои объятия; Адель тоже почувствовала желание, несколько на это похожее. Оба, впрочем, ограничились одним только желанием и остались на прежних местах: он — у перил, она — посредине площадки, стройная, грациозная, потупив глазки и пощипывая пальцами кружева своего легкого костюма.

— Вы не спите? — начала Адель.

— Могу ли я спать! — глубоко вздохнул Ледоколов.

— Комары мешают? — лукаво улыбнулась Адель.

— О, если бы только комары!..

Она подошла к перилам, заглянула за борт, покосилась на часового и передернула плечиком.

«И зачем торчит здесь этот болван?» — промелькнуло у нее в голове.

— ...Нельзя, друг ты мой любезный: служба! — говорил внизу чей-то голос.

— Известно, служба. Макарова за что вчера линьками лупили? — отвечал кто-то другой.

— А за тоже самое: служба!

— ...И встал салтан со своего золотого трона, и взял ее за белы руки, чмокнул три раза в сахарные уста... — слышалось откуда-то продолжение сказки.

— Адель Александровна... — начал Ледоколов и немного пододвинулся к девушке.

В ответ на это Адель тоже чуть-чуть шагнула в его сторону и, приложив пальчик к губам, стала прислушиваться. Ей показалось, что скрипнула дверь их каюты.

— Это может показаться странным; я вообще не доверяю никаким предчувствиям, но — что вы на это скажете? — выходя сюда ночью — теперь уже около часу пополуночи — я был убежден, что увижусь с вами, что буду говорить с вами... Не имея никакого права, никакого повода, я ждал вас. Вы пришли. Конечно, это только случайность, не более, как случайность, но...

— Это, действительно, только случайность! — заметила серьезным тоном Адель.

Если бы было не так темно, то Ледоколов мог бы заметить насмешливую улыбку, скользнувшую на губах девушки.

— Я иначе и не смел думать. Но не сердитесь на меня, если я воспользуюсь этой случайностью. Я давно собирался поговорить с вами, высказать вам то, что почти с первой встречи стало моей господствующей мыслью... Я хочу предостеречь вас, спасти вас... вы на краю...

— Дмитрий Николаевич, вы меня ужасно пугаете! — чуть не вскрикнула Адель, и в ту же минуту почувствовала, что ее рука очутилась между ладонями Ледоколова.

— Не бойтесь! Я чуть было не назвал вас: «мой дорогой друг». Отвечайте мне откровенно, просто: знаете ли вы, куда вы едете?

— В Ташкент! — наивно глядя ему в лицо, ответила Адель.

— Знаю, знаю! Мой вопрос был направлен совсем не к этому; дело не в городе, не в названии местности... Но зачем? Что вы думаете найти там? Знаете ли вы это?

— Конечно, знаю; мне кажется, что я знаю!

— Ну, так говорите мне: зачем же?

— Господин Лопатин, наш старый знакомый, то есть, более знакомый моей маменьки, предлагает мне там место гувернантки с хорошим, обеснеченным содержанием. Я буду трудиться, учить маленьких детей, я буду заниматься делом, не то, что прежде в Петербурге, когда мы с маменькой с утра и до ночи не знали решительно, как бы убить невыносимую скуку!

— Вы убеждены в том, что вы оживете именно в Ташкенте?

— А как же?!

— Бедный, наивный ребенок!

— Пожалуйста, не плачьте обо мне! — надулась Адель, однако руки своей не отняла и даже ответила легким нажатием на энергичные рукопожатия Ледоколова.

— Слушайте же!

Ледоколов говорил торжественным тоном, подчеркивая и оттеняя каждую фразу.

— Слушайте; Лопатин знал вас прежде. Вы ему нравились, даже более, чем нравились. Он уехал. Вы очутились в самом безвыходном положении: без денег, с одними долгами, ждать помощи неоткуда. Заметьте, я говорю только то, что слышал от вас самих и вашей маменьки. Я не основываюсь на тех оскорбительных слухах, которые движутся вместе с вами, вокруг вас, опережают вас и, наверное, теперь облетели уже весь Ташкент!

Глубоко вздохнула Адель; сердце ее билось сильно и так близко от локтя Ледоколова, что тот чувствовал эти лихорадочные, учащенные пульсации.

— В такую скверную минуту к вам, как с облаков, слетает предложение Лопатина. Вам предлагают место гувернантки, которое, впрочем, только обещают найти, так как у самого Лопатина детей нет. Жалованья шесть тысяч. Везут, как царицу, отрывают вас от общества, к которому вы привыкли, с которым вы освоились...

— Мне страшно, вы говорите зловеще. Господи! Что же со мной будет? — чуть не заплакала Адель.

— Видимое дело, вас продают. Вас губят! — воодушевился Дмитрий Николаевич.

— Губят! — тихо, чуть слышно повторила Адель.

— Я не решаюсь даже назвать настоящим именем то, что хотят из вас сделать. Но не плачьте, дитя мое, не плачьте. Еще не поздно, еще не все потеряно!

Адрль стояла перед ним, закрыв лицо руками. Ледоколов внутренне торжествовал. Он сиял!

— Меня обманывают? Обманывают? Да?

— Да, да! И я решился помешать этому, открыть вам глаза... Что вы, что с вами?

Ошеломленный Ледоколов отшатнулся назад и смотрел на Адель широко раскрытыми глазами.

Она смеялась ровно, почти беззвучно, глазенки ее искрились в темноте.

— Неужели вы думаете, что вы мне сказали хотя что-нибудь нового? Кто же из нас теперь «бедный, наивный ребенок»?

— Адочка, Ада! — послышался снизу голос Фридерики Казимировны.

— Иду, мама, сейчас! Ну, до свиданья! Уже рассветает!

— Ада!

— Да погоди, мама, какая ты несносная! Ну, слушайте же теперь: вы мне очень нравитесь; надеюсь, что, по приезде в Ташкент, вы не прекратите нашего знакомства, завязавшегося в дороге. Прощайте!

Адель сбежала с лестницы и через секунду щелкнула дверная задвижка их каюты.

— Ах, Ада, я так боюсь за тебя! — говорила Фридерика Казимировна в каюте.

— Это еще что? — не переставала смеяться Адель.

— Ты такая увлекающаяся, влюбчивая!

— Вся в тебя, maman!

Адель покосилась в ту сторону, где была капитанская каюта.

— Ты права, и поэтому, по собственному опыту, я желаю тебя предостеречь, так сказать, открыть тебе глаза!

На всю каюту разразилась Адель громким, неудержимым хохотом. Фразы были так похожи.

— Pas de danger! Pas de danger! — хохотала она, и ее веселый смех доходил до ушей растерявшегося, пораженного, все в одной и той же позе стоявшего Ледоколова.

Рассветало. Зашевелился народ, затрещал смолистый саксаул в пароходных топках. Боцманский свисток прокатился развеселой, лихой трелью.

— Разводить пары! — хрипло пробасил сонный голос в капитанской каюте.

VI«От скуки больше»

Капитан Сипаков, заведующий почтой в «Забытом» форте, произнес: «пики!», почесал колено и зевнул так, что у него даже хрустнуло за ушами.

— Стоит вистовать из-за такой дряни! — заметил юнкер Подковкин, малый лет за сорок, никак не осиливший до сего преклонного возраста русской грамоты и четырех правил арифметики и потому не удостоенный офицерского ранга.

— Нет, отчего же? Потрудитесь открыть! — заявил маркитант Моисей Касимов, не то из литовских жидов, не то из казанских татар.

— Порассмотрим... Эге! Ну-ка! Так! Еще, пожалуй, ремизец будет!

— Ну те к черту! Только пульку затягиваешь!

— Позвольте же, нельзя же!

Сипаков дремлет, пока Касимов разбирает его игру. Подковкин косится на графин и тарелку с остатками какой-то соленой снеди.

— Еще бы немножко рыбки-то подкрошили, Анфиса Петровна! — сладким голосом обращается он к перегородке.

— Не довольно ли? — слышится приятный, несколько ожирелый женский голос.

— Соснуть перед вечерним-то чаем. Эка скука, прости, Господи! — произносит Сипаков, он же хозяин дома.

— Тоска такая, страсть! — вздыхает за перегородкой Анфиса Петровна, его половина.

— Скоро почту ждать надо; вы уж не забудьте газетку или книжечку какую! — просит маркитант и отмечает мелом на истертом, порыжелом сукне карточного стола.

— Э-эх! — зевает Сипаков.

— А-ах! — зевает Анфиса Петровна.

— И то идти спать! — решает юнкер Подковкин, поднимаясь со стула.

Выпили гости, выпил хозяин; разошлись, залегли каждый на своем месте, и понесся храп по всему форту Забытому.

Мертвая тишина, тоска, скука!

Серое, знойное небо, серая даль, серые, бесконечные чащи джиды, колючего терновника, серые сыпучие пески, серая лента дороги, на которой давно уже не видно ни одного живого существа, и покойным, мягким, двухвершковым слоем лежит солонцеватая пыль, бережно храня полукруглые следы верховой лошади, расползшийся след верблюдов, прошедших здесь чуть не трое суток тому назад. Серые, однообразные линии крепостного вала, скучный казенный фасад одноэтажной казармы, покривившийся полосатый флагшток и безжизненно висящая на нем запылившаяся тряпка.

А неподалеку, сквозь редеющую чащу, — мутная, ленивая река, словно дремлющая в своих печальных берегах, словно втихомолку прокрадывающаяся мимо Забытого форта, боясь как-нибудь потревожить бесконечный сон его обитателей.

Жар, зной, духота. Не шелохнется воздух, не провеет в нем ни одна живая струйка и не разнесет по беспредельной степи ни этого смрада помойных ям, поднимающегося из-за угла полуразрушенной башни — остатка прежних кокандских укреплений, ни кислого, капустного запаха солдатских кухонь, приютившихся рядом с башней, ни даже спиртуозного запаха от маркитантских бочек, выставленных на солнце для просушки.

Все живое дремлет и спит, забившись от этой мертвящей жары всюду, где только есть хоть какой-нибудь намек на тень и прохладу. Ни одной собаки не видно на улице; даже около навеса мясника, где их собираются всегда целые стаи, и здесь дремлет только одна паршивая, рыжая собачонка и зализывает во сне свою искалеченную лапу.

Большая, жирная свинья, с полудюжиной поросят, одна только бродит по опустелым улицам и, глухо, внушительно хрюкая, тычет своим рылом во все, что только не найдет для себя любопытного. Перешла она улицу, подобрала мимоходом дынную корку, захватила кстати подошву солдатского сапога, да наколола рыло на гвоздь и бросила.

У опрокинутого тележного ящика, правее дегтярного бочонка, лежит старое солдатское кепи, рядом виднеется стриженый затылок, корявая рука, сжатая в кулак; закушенный пучок зеленого лука стиснут в этом кулаке; рой мух гудит над спящим, и слышно тяжелое, носовое прихрапывание.

Ткнула свинья рылом в этот загорелый, мясистый затылок; один поросенок принялся теребить лук из кулака, другой стал обнюхивать кепи, третий наведался, нет ли чего в дегтярном бочонке, четвертый еще полез куда-то.

— Отстань, земляк! Не могу больше! — глухо мычит во сне кузнец Малышка, унтер. — Сказано, шабаш, да и полно! Тетка Дарья, отваливай. Ишь, ты, каторжная, а я было...

Воспаленные глаза на минуту открываются.

— Комендантская! — бормочет кузнец и, повернувшись на другой бок, снова предается своему сладкому far niente.

Свинья со всем семейством путешествует далее.

А по дороге, мелькая в зарослях, шажком плетется верблюд; он тащит за собой что-то вроде тележки на трех колесах, вместо четвертого подвязана гибкая жердь; на этой повозке большой кожаный чемодан с железной цепью, несколько зашитых в холст ящиков, два-три узла; поверх всего сидит казак-оренбуржец в серой армячиннoй рубахе, с винтовкой за плечами. Совсем почти голый киргизенок сидит на горбах верблюда и всматривается вдаль: не завидит ли над этой бесконечной чащей тонкую черточку крепостного флагштока.

Это идет давно ожидаемая, желанная почта в форт Забытый, а отсюда она пойдет уже далее, по остальным фортам, вплоть до самого Ташкента.


***

Проснулся перед вечером капитан Сипаков и подошел к окошку.

— А, вот оно, вот! — улыбнувшись крякнул он, завидев въезжающую в ворота почтовую повозку, и потер себе руки.

— Шляпку вот эту отправь, не забудь, в Чимкент; вот и укупорка вся цела прежняя, только адрес я маленько залила салом; ну, да там разберут! — говорила Анфиса Петровна, принеся из-за своей перегородки шляпку с цветами и бантами, надколотый ящик, тряпку и веревочки с припечатанными концами.

— Эк, ты ее потрепала! Как я ее теперь отправлю?

— Известно, носится, не железная она; материал, ишь, ты какой дрянной!..

Анфиса Петровна потянула за банты.

— Говорила — на один раз, в церковь только сходить, а вот как заносила чужую вещь!..

— Ничего, не впервой; мантилью, что в Ташкент купчихе Федоровой из Петербурга высылали, я, почитай, два месяца носила, а ничего, сошло!

— Да, пока жалоб не было, Бог миловал!

— Была бы укупорка в порядке, а там не наше дело!

— Поди, чай готов?

— Тут, что ли, пить будешь?

— На дворе, за сараем. Ну, поди, не мешай! Постой! Там у тебя еще что-то есть? Душегрея никак?

— Пардесю, да ты ее погоди до следующей почты; послезавтра надеть надо!

— Ну, проваливай.

Анфиса Петровна вышла, захватив из почтового чемодана какую-то газету в обертке. Сипаков принялся за разборку.

Пришел юнкер Подковкин, забежал маркитант Моисей Касимов, заглянула в окно еще какая-то физиономия с бакенбардами.

— Вы, братцы, идите-ка за сарай, к Анфисе Петровне, а я пока займусь по службе! — пригласил их Сипаков.

— Служба прежде всего! — согласился Подковкин. — А-а, поглядеть, что это за книжица? — полюбопытствовал он и, захватив с собой «книжицу», вышел.

— Газеточек парочку можно? — осведомился Моисей Касимов и, не дожидаясь ответа, направился за сарай, тщательно освобождая на ходу «Сын Отечества» из его оболочки с печатным адресом.

— Смотри, назад в порядке вернуть! — крикнул им вслед капитан. — Эх, служба! — вздохнул он. — А частной-то переписки нынче что-то немного!


***

«Вот так-то оно, — думал он, занимаясь „разборкой“, — другой заорет: незаконно, мол, подло! А поди-ка сам, поживи здесь, в Забытом, шестой год, как я, не то еще со скуки сделаешь». — Анфиса, ножичек мой перочинный пришли и свечку! — «Кому какой от того вред может быть? А никакого; другой и не заметит вовсе, что в его писульку заглядывали, а мне польза и назидание. Эх, подумаешь, другой раз какие только письма бывают занятные, никаких романов не надо. „Петру Максимовичу Пустопорожнему, в собственные руки“, ну, это побоку. — Что же ножичек-то? — „Его превосходительству“… гм, печать частная, без орла... Эх! Подмывает, а страшно... а в этаких-то настоящий смак и сидит... Нешто Подковкина, позвать, он мастер? В прошлом году эдак-то большое бедствие для друга своего закадычного предупредил: донос это на него шел, куда следует, шел-то он, шел, да не дошел... хе, хе... „Господину Перловичу в Ташкент“... ну, это значит в карман; ужо поглядим!»

— Герася, нонче из нарядов ничего нет? — появилась в дверях Анфиса Петровна со свечкой и ножичком.

— Погоди, после, еще не глядел по тюкам!

— Маланья Ивановна забегала, сказывала: может, для ней пары ботинков каких-нибудь не будет ли, или там что-нибудь из другой обуви?

— Так вот я для твоей Маланьи Ивановны службой рисковать стану. Накось!

Сипаков сложил свои персты весьма непочтительно и протянул их к своей супруге.

— Только на невежество и способен, потому — мужик!

— Чаю пришли, ступай, графинчик тоже!

Часа два «разбирал» капитан почту. Анфиса было сунулась к нему, да дверь была на крючке.

— Что, занят еще? — осведомился Моисей Касимов.

— Заперся! — со злостью отрезала Анфиса Петровна. — Все, чтобы только от жены сделать тайно!

— Нельзя же, может, какой секрет государственный!

— Окна извнутри завешаны, — сообщил юнкер Подковкин, — я было заглянул, ан нет!

— Графин я ему туда снесла; нескоро теперь выйдет!

— А мы пока своим делом заняться можем... сдавай-ка, брат!

— Засядем... — согласился Подковкин,

Анфиса Петровна занялась по хозяйству.


***

Совсем стемнело, и давно уже пробили вечернюю зорю на фортовой гауптвахте. Засветились ряды красноватых четырехугольников — казарменных окон; мутная луна поднялась над рекой. Окончил Сипаков свои служебные занятия.

— Ты что, словно как не по себе? — заметила ему заботливая супруга.

— Ничего, что же, я в порядке. Все как следует. А что?

— Важное есть что-либо, надо полагать? — спросил Моисей Касимов. — Верно-с?

— Пустяки все... Что же, господа, преферансик?

— Не поздно ли?

— Что за поздно, самое время. Днем-то выспались, небось?

Уселись за преферанс.

Невнимательно играл Сипаков, не замечал ходов своего партнера, не замечал даже сигналов, которые делала ему Анфиса Петровна, успевшая как-то подглядеть прикупку.

Семь в червях без четырех остался.

— Фю-фю! — подсвиснул юнкер Подковкин и подозрительно поглядел на хозяина.

— Так, мол, и так, Иван Илларионович, вот, мол, какие дела под вас подвод...

— Что такое? — озадачился юнкер.

— Чего-с? — даже со стула вскочил Моисей Касимов.

— А? Как? Кто с чего ходил? — опомнился Сипаков и, выхватив какую-то карту, поспешил прихлопнуть ей пройденного Касимовым козырного туза.

— Нет, шалить изволите, так не полагается! — засмеялся маркитант.

— Не лучше ли бросить? — посоветовала Анфиса Петровна, предвидя для своего супруга плохие результаты пульки.

— Доиграем, отчего же?

— Ужин простынет!

— Ну, побережем записи до завтра! — предложил сорокалетний юнкер.

Покончили, поужинали, разошлись.

— Что бы такое было? Не догадываетесь? — спрашивал у Подковкина Моисей Касимов, когда они оба пробирались домой.

— Завтра проврется; много-много, если послезавтра узнаем. Дело бывалое, особенно, ежели выпьет!

— Кто идет? — протяжно доносилось с гребня крепостного вала.

— Свои! — пробасил юнкер Подковкин.

— Свои, голубчик, свои! — поспешил Касимов удовлетворить любопытного часового.


***

А Сипаков, перед тем, как лечь в постель, прошел к себе в комнату, вынул из кармана письмо, адресованное к Перловичу, и прочел его внимательно, останавливаясь, потирая себе лоб и вдумываясь в каждую фразу письма, в каждое его слово. Это было уже вторичное чтение, и по мере того, как оно приходило к концу, под нависшими усами читавшего разрасталась все более и более самая самодовольная улыбка.

— Голубчик, Герася, родной ты мой, что такое? — приставала супруга, ласкаясь к нему.

— Отстань! Спать ложись! — решительно объявил ей Герася.

— Ну, уж будто бы мне нельзя сказать? А-а, нельзя? Ну, хорошо же!

Анфиса Петровна сердито отвернулась. Сипаков принялся разоблачаться.

— Последний раз говорю — не скажешь? — поднялась на постели супруга. — Ну, что же?

— Не вашего, бабьего, ума дело! — произнес капитан и завернулся с головой в одеяло.

VIIКакого рода вьюки привезены были в Большой Форт киргизами аулов Термек-бес

В самой средине Большого форта на Сыр-Дарье стояла очень большая палатка. Человек до ста могло бы поместиться в ней без особенной тесноты; парусина, из которой она была сделана, выкрашенная ярко-зеленой краской, так и горела на солнце; особенно сверкали и искрились, отражая от себя бесчисленные лучи, медный крест на гребне шатра и такие же медные шарики на верхушках палаточных кольев. Это была временная церковь и помещалась она посредине громадной площади, покрытой сплошной пылью. Кругом, по окраинам этой площади, виднелись приземистые мазанки-домики фортовых обитателей и подслеповато глядели на площадь своими крохотными окошками, заклеенными большей частью промасленной бумагой.

Несмотря на сильный полуденный жар, большая толпа собралась перед церковью. Кроме того, со всех сторон шли и даже бежали обыватели форта, направляясь к толпе, и на лице каждого написано было тревожное, даже несколько боязливое любопытство.

Несколько верблюдов, ободранных, усталых, запыленных, стояли немного в стороне; лаучи сидели около них на корточках; только один, стоя, сворачивал в пучки волосяные арканы, которыми подвешивались вьюки. Вьюков самих не было при верблюдах, они были сложены у входа в церковь. Вьюков этих не было видно, потому что они были совершенно окружены народом.

Да, это был довольно интересный груз, который давно уже не привозился в Большой форт в таком количестве, — настолько интересный, что комендант форта заблагорассудил приставить даже часовых к тюкам, и штыки этих часовых, столбами стоявших друг против друга, виднелись над толпой и еще более подстрекали любопытство отставших обывателей, запыхавшихся и силящихся пробраться вперед, где было повиднее.

Всех тюков было четыре, они лежали рядом и, несмотря на то, что были прикрыты общей кошмой, можно было заметить по складкам войлока, что каждый из них имел удлиненную форму — форму, чрезвычайно похожую на человеческое тело; одно только обстоятельство разрушало это сходство, это то, что там, где по всем соображениям должны были бы вытягиваться округленные формы голов, там войлок плотно прилегал к земле, не образуя решительно никаких складок.

— Оставь! Слышь ты! — остановил один из часовых любопытного молодца в халате и в туфлях на босую ногу.

— Нельзя разве посмотреть? Что за важность!..

— Отойди!

— Я только уголочек приподниму!

— Фу, разит как, страсть! Авдотья, пойдем домой. Чего тут делать? — обратился отставной матрос-рыбак к белокурой солдатке в ярко-красном кумачном платье.

— Погоди, Кузьмич; сват, погоди; куда спешить? — останавливает его подгулявший приказчик из хлебного магазина. — Постой!

— Вонища, ишь, ты какая!

— Известно, жарко, они-то, чай, все прокисли!

— Теперь скоро комендант явится с доктором: вскрывать будут, — сообщил щеголеватый писарь в кителе и с папироской в зубах.

— Это, значит, потрошить? Ах, страсти какие! Для чего же это?

— Для делопроизводства по всей форме... Фу, ты, черт, папироска погасла! У кого огонь?.. Чтобы доподлинно узнать, от каких причин и почему, для занесения всего в протокол, при надлежащем постановлении. Спасибо, брат. Ну, и все прочее!

Писарь приостановился и стал закуривать потихоньку папироску.

— Пакость какая! Да я теперь целую неделю есть ничего не стану мягкого; все это мерещиться будет, право... ей-богу!.. Пойдем домой, Кузьмич!

— А, пойдем. Авдотья, черт, леший, ты опять с этим рыжим?

— В выражениях нельзя ли осторожнее! — окрысился обруганный халат в туфлях на босую ногу.

— Ладно, брат, сочтемся после. Возьми весла, сват, греби в «прохладу»!

— Ох, Господи! Помяни души усопших рабов твоих!

— Позвольте, господин писарь, позвольте, почтеннейший! Конечно, мы по своей малограмотности, однако, при всем прочем... Для чего же их теперь резать, когда доподлинно видно, что голов нету. Какие же тут еще причины требуются?

— Гм! Какие! А хоть бы для того, например, чтобы точно определить; по смерти ли произошло отделение от туловища сего необходимого члена, или же до оной!

— Как-с?

— Лопатинский караван ограблен весь дочиста, и народ, что при нем был, в Хиву уведен, кроме вот этих, — это верно!

Седой старик в плисовых шароварах, в красной шелковой рубахе и офицерском сюртуке без погон, произнося эту фразу, сделал жест рукой, такой, как будто только что скрепил своей подписью самый важный документ, затем вынул из кармана цветной фуляр и стал его медленно разворачивать.

— Почему же это вы изволите полагать? — подвернулся к нему рыжий халат.

Старик уставился на него своими слезящимися глазами, высморкался и, тщательно отершись, произнес:

— По некоторым соображениям!

— Так-с; да и к тому же уж это, поверьте, недаром. Отойдемте-с сюда: ветерок от нас будет, все дышать легче!

Они отошли.

— Слух недаром по всему форту идет, недаром. Одного господина проезжего, с рыжей бородой, словно из иностранцев, изволили видеть?

— Кто такой?

— Гм! Кто такой-с? А кто его знает, кто он такой-с. Вчера-с был день святой великомученицы Евпраксии; супруга моя, покойница, именинница, и я завсегда...

Слезы зазвучали в голосе рыжего халата, и он протер кулаком, а потом полой халата свои охмелевшие глаза.

— И я завсегда не то, чтобы очень, но праздную и ликую... то бишь... Ну, да это все единственно. Прихожу я к другу своему, приятелю Маркычу, что на станции состоит... Ну, тут рябиновая пошла, осетрина в уксусе на закуску, и эта борода рыжая, мы ее никогда допрежь не видали, а тут бац: «здравствуйте, — говорит, — мир честной компании!..» «Садись, — говорим, — милости просим!»

— Откудова?

— Чего-с?

— Господин этот отвудова и что за человек?

— А Христос его ведает... Сели, выпили. «Что это, мол, у вас по городу»... заметьте, по городу, — какой-же у нас город? Форт! И завсегда, коли что говорят: «по форту»... Да-с, вот оно как, а он это «по городу». Ну, ладно, по городу, так по городу, думаем мы с Маркычем. «Что это у вас по городу, — говорит, — слух идет...» и это рассказывает. Про все, как следует, насчет убийства и разграбления. А у нас, сами знаете, до сего никаких слухов не было, это верно; потому, коли что, мы с Маркычем первые... а он знает; откуда же он знает? Обидно-с!

— Ближе был, надо полагать!

— То-то, ближе! — Я говорю Маркычу: — прислушайся, а он шепчет: «запри дверь на крючок!» Как же это возможно?

— Рискованное дело!

— А после всего этого пришли мы с Маркычем в беспамятное состояние!

— Это перемахнули, значит?

— Воля Божья! Пришли мы это в беспамятство и проснулись уже сегодня утром; думаем: как, что, а он купаться идет; полотенце под мышкой, зонтиком покрылся; валит прямо к пристани, на нас и не глядит, как с Маркычем квасом прохлаждаемся!

— Заметил и я. На комендантском дворе, в канцелярии, осведомился, кто такой? Сказывали, еще не был!

— Как вот этих привезли, все тут стоял; при нем и разгружали. С косоглазыми говорил по-ихнему бойко. Я подошел — замолчал и прочь пошел, опять на пристань!

— Посторонись, посторонись, дорогу дайте!

Толпа заволновалась, подалась немного то вправо, то влево; образовался довольно свободный проход. Часовые перемигнулись и отхватили ружьями подходящий к случаю приемец.

— Капитана Шиломордина нет еще?! А, каково вам это покажется?! — послышался внушительный, видимо, начальнический голос.

— Я дал ему знать уже давно! — каким-то боковым поклоном согнулся на ходу адъютант с портфелем под мышкой.

— Послать!

— Я, позвольте вам сообщить, думаю, что он не болен ли!

— Опять?

— Теперь его неделя. Он всегда целую неделю, а потом ничего; сходит в баню и опять месяца на два подряд исправен, если не случится какого-либо особенного случая: годовой праздник или же чье тезоименитство!

— Ну, за Горошкиным послать. Ежели на охоте, то Викторову дать повестку!

— Слушаю-с!

— Войлок откинуть! Брр! Какая гадость!

— Полнейшее разложение, и к вскрытию никакой возможности приступить не представляется! — сообщил худощавый доктор с чахоточным, пятнистым румянцем, в теплой шинели, несмотря на жару, и беспрестанно что-то нюхающий из стеклянного флакона с цепочкой.

— Ну, для формы нужно же, нельзя без этого!

— Что же, взрежу! — язвительно вздернув плечами, вздохнул доктор.

— Но, во всяком случае, придется подождать до приезда этого господина Катушкина. Он мне пишет... Что такое он мне пишет?

— Судя по его письму, он должен быть сегодня к вечеру…

Адъютант стал поспешно рыться в портфеле и вытащил оттуда смятый полулист исписанной бумаги.

— Вот извольте видеть!

— Прочтите еще раз!

— Он пишет... э... гм! «Вслед за отсылкой тел, подобранных на месте нападения, с киргизами аула Термек-бес, я выезжаю сам. Остановлюсь в аулах Бугат-тысай для снятия необходимых допросов и для отобрания показаний от старшин. Аур...»

— Точно следователь какой официальный!

— Чего-с?

Комендант обернулся, адъютант остановился перечитывать письма. За ним стоял человек среднего роста, несколько полный, с окладистой рыже-красной бородой и в крупных синих очках с боковыми сетками от пыли в золотой массивной оправе. Он-то и сделал это замечание.

— Извините! Я, кажется, помешал. Вы здешний комендант?

— К вашим услугам!

Чистенький, весьма приличный дорожный костюм незнакомца и его солидная физиономия внушали некоторое почтение и заставили коменданта взяться за козырек своей фуражки с назатыльником. Адъютант тоже откозырял, доктор холодно раскланялся.

— Нигебауэр, аптекарь. Еду в Ташкент; заходил к вам, но мне сказали, что вы здесь, на площади. Такое необыкновенное происшествие!

— Что тут необыкновенного, просто оказия! — заметил комендант. — Ну-ка, дальше что? — «Аптекарь — не велика птица!» — подумал он. — Извините; вот мы тут по службе, кончим сейчас и тогда... — добавил он вслух.

— Сделайте одолжение! — поклонился аптекарь, отошел к телам и начал их довольно внимательно осматривать.

— Он самый! — шепнул рыжий халат на ухо старику.

— Дураки вы оба с Маркычем! — так же тихо ответил ему старик.

— Гм, гм! — откашлялся адъютант. — По расчету, изложенному в письме господином Катушкиным, он должен быть как раз сегодня вечером!

Нигебауэр приподнял голову.

— Тут присланные тела?

Адъютант кивнул головой куда следует.

— Ефима Мякенького с сыном, англичанина Эдуарда Симсона и одного из работников?

— Голые и без голов; как тут их разбирать: кто и кто? — пожал плечами комендант. — Да, я полагаю, этого и не надо. Как вы, доктор, думаете?

— А, что такое? Вы меня спрашиваете?

— Вас!

— Да, конечно. Господин Нигебауэр, вы как будто, побледнели, вы взволнованы?

Доктор пристально посмотрел на рыжебородого аптекаря.

— О, это ничего. Дорожная усталость, этот запах, вид изуродованных трупов — все это не может действовать благоприятно!

— Ну, понятно!

— Вот еще на обороте, — перевернул адъютант исписанный листок, — господин Катушкин просит о задержании в форте, если, конечно, таковой окажется, одного человека, приметы: среднего роста, полноват, небольшая черная борода и таковые же усы, одет по-киргизски, лошади вороные, без отметин!

— А, ну, примите меры: осмотреть постоялые дворы, почтовую станцию, а главное, на базаре, у Бузуева в трактире тоже...

— У заставы не мешает поставить человек четырех для наблюдения! — шепнул доктор на ухо коменданту.

— У заставы? У заставы непременно!

— Да вы бы не так громко...

— Мое почтение! — откланялась рыжая борода.

— Зайдите в правление, там вам поставят отметку на паспорте! — крикнул адъютант.

— Непременно!

Нигебауэр медленно зашагал через площадь, распустив свой парусиновый зонтик.

— Чего это вы так смотрите? — заметил комендант доктору, все время следившему за удаляющейся фигурой аптекаря.

— Хорошая борода, густая, ровная! — произнес доктор как бы про себя. — Куда это он повернул? А, в слободку!

— Ну, так что же?

— Справьтесь, пожалуйста, на каких лошадях приехал этот Нигебауэр!

— Это для чего?

— Я видел, вчера еще видел, — выставился рыжий халат, все время прислушивавшийся к разговору начальства, — на почтовых; рыжая с лысиной в корню, серая на пристяжке; ямщик Каримка, тот самый, что в прошлом году пальцы на ногах отнимали — отморозил зимой я помню...

— Гм! Странно! — нервно скривил рот чахоточный доктор. — Я готов прозакладывать все, что угодно, ежели б оказалось, что этот аптекарь приехал на вороных лошадях, верхом, что борода у него накладная!

— Ну, что за вздор!

— Не вздор, позвольте вам заметить!

— Да чушь!

— Это удивительно! Вероятно, я на чем бы то ни было да основываюсь. Эти крючки за ушами...

— Это от очков крючки! — поспешил заявить адъютант.

— Нет, то золотые; а стальные, стальные зачем? Я их довольно ясно заметил. Они, положим, отлично были замаскированы волосами, но я их видел... видел, как вот вижу вас, как этих... Фу! Просто нет никакой возможности дышать! И чего мы здесь стоим?

— Прикрой! — распорядился адъютант.

Рыжий халат и человека три из толпы ринулись исполнять приказание адъютанта.

— Потом я заметил еще одну вещь, чрезвычайно подозрительную. Конечно, при других обстоятельствах это пустяки...

— Знаете ли что? — остановил его комендант. — Идемте домой, пора обедать. Моя барыня приготовила удивительную ботвинью!

— Из раков?

— Да еще из каких! Вот...

Комендант показал на ножнах своей сабли приблизительные размеры раков.

— Ну-с, и в ожидании приезда этого Катушкина, поднявшего всю тревогу, мы будем выслушивать все ваши подозрения. Allons!

Он согнул руку калачиком, доктор сунул туда свою, освободив ее предварительно из-под шинели, и они, не спеша, отправились по направленно к комендантскому домику, побеленные трубы которого виднелись над группой чахоточных, запыленных кустиков. Адъютант зашагал за ними, переложив портфель из-под одной мышки под другую.

— И по частным домам посмотреть не мешает! — доносился уже издали начальнический голос.

Толпа тоже стала понемногу расходиться.

«Я вечер в лужках гуляла!»

доносился с базара развеселый пьяный голос.

— Ребята, слышь, не видали ли где тетки Бородихи? — спрашивал запыхавшийся денщик, обращаясь больше ко всем и ни к кому в особенности.

— Тебе зачем эта воструха понадобилась? — спросил кто-то из толпы.

— Поручик требует, чтобы беспременно. Допрос снять следует по делу!

— Ладно, брат!

«Гру-у-сть хотела разогнать».

доносилось с базара, но уже несколько ближе.

Резкий звон колокола на пристани и барабан на площадке, перед казармами местного батальона звали «на работу».

Дневная жара начала спадать.

VIIIУлики накопляются

Когда солнце село, к северной заставе Большого форта подъехала довольно оригинальная кавалькада. Впереди всех ехал Иван Демьянович Катушкин, верхом на иноходце своего приятеля, одного из старшин аула Бугат-тысай; всадник был, видимо, измучен, запылен с ног до головы и почти качался в седле от усталости. За ним рысил высокий, тощий киргиз, вооруженный длинной пикой и каким-то допотопным огнестрельным оружием. Два ободранных, почти голых киргиза, тоже верхом, вели между своими лошадьми третьего пешего, руки которого были привязаны к задним седельным лукам; босые ноги пленника были покрыты кровью и грязью, колени ссажены и стерты почти до костей: видно было, что несчастный несколько раз падал от изнеможения, а так как привязанные у седел руки не давали ему упасть на землю, то ему приходилось тащиться волоком на коленях, пока всадники не останавливались и не поднимали его ударами нагаек. Сзади всех еще ехала группа вооруженных киргизов, и вели двух лошадей, оседланных по-походному... Свободно болтающиеся по бокам седел вьючные мешки, коржуны, были пусты, размотавшийся аркан тащился по земле... Обе лошади были сплошь покрыты пылью, обратившеюся в грязь там, где ремни седловки натирали мыльную пену... Трудно было распознать масть лошадей, разве только очень опытный глаз мог определить, что обе были чисто вороные, без всяких отметин.

Когда Иван Демьянович въехал в ворота Большого форта, почти никого не было на опустелых улицах. Эта часть больше торговая, тут все были временные навесы и ятки для товара, убираемого на ночь, и потому, кроме двух-трех туземцев-сторожей, дремавших вдоль забора, где осталось еще немного нестоптанной, свежей травки, и не было так пыльно, как посреди улицы и площади, Иван Демьянович не заметил никого, как ни приглядывался направо и налево.

Если бы не было так темно, то он, пожалуй, заметил бы в окно разломанной сакли худощавое женское лицо, выглянувшее на мгновение и спрятавшееся снова так же быстро, как и показалось, — заметил бы, пожалуй, и всю женщину, промелькнувшую в светлом промежутке между саклей и углом хлебного лабаза... Если б он потом обернулся, то, наверное, увидел бы, как эта женщина перебежала улицу позади кавалькады; но он ничего этого не видел, а прямо направился к светлым четырехугольникам комендантских окон, периодически заслоняемых тенью шагающего взад и вперед линейца-часового.

Через полчаса Иван Демьянович сидел уже у коменданта за ломберным столом, на этот раз раскрытым вовсе не для карт. Сам хозяин ходил по комнате и пыхтел из длинного черешневого чубука; доктор полулежал на диване; адъютант сидел на стуле у дверей и, с позволения начальства, крутил папиросу. Супруга коменданта, бойкая старушка, находилась в соседней комнате и, упершись лбом в медную планку замочной доски, внимательно наблюдала за всем, что ей было видно в замочную скважину.

— Я сам согласен с предположением господина Катушкина, что тут совсем не обыкновенный случай простого грабежа, — тут, очевидно, другие цели! — произнес доктор.

— Не предположение это мое, — прервал его Иван Демьянович. — Какое тут, помилуйте, Бога ради, предположение! А просто так оно и есть!

— Ну, понятно! — пыхнул комендант.

— Я по следу добрался до Кара-таш. Вы бывали там?

— Не случалось!

— Весь берег плоский, кроме только этого места; здесь же камень чистый, над водой стоит кручей, и глубина тут, я вам доложу, страсть. Опять же илом все затягивает. Как туда их затащило?

— Так, вы говорите, следы привели вас к самому Кара-таш?..

Доктор поднялся с дивана, подошел к стене, где была развешена местная карта, и начал по ней водить пальцем.

— К самому. Машины и все громоздкое было свалено туда. Это верно! Куда им было тащить их?!

— Здесь! — произнес доктор. — Дайте-ка, родной, свечку — темновато!

— Если бы это простой грабеж, ну, забрали бы бакалею, красный товар, скотину бы увели, а то на кой им черт? Паровик бы и все машины остались бы на месте, и потеря была бы, не Бог весть, какая!

— Однако... — пожал плечами комендант и тоже начал рассматривать карту.

— Это-то Кара-таш? — пригнулся он к самой бумаге, так что чуть не дотронулся до листа носом. — А, вон оно что... тс... так!

Небольшая звездочка, начерченная на карте, приняла для него теперь особенное значение; он ее рассматривал с таким вниманием, что невольно думалось, не отыскивает ли он там следов погибшего паровика и дорогих машин разграбленного каравана?

— Далее, позвольте вам доложить, по расспросам киргизов оказалось, что в разных пунктах видели человека весьма подозрительного виду-с; на вороных лошадях, тех самых, что, изволили видеть, я привел с собой!

— Хорошие лошади!

— Таперича этот, человек, — не тот значит, а Мосол-киргиз, что работником состоял у Ефима Мякенькаго; мы его поймали в кочевьях, и очень он мне подозрителен показался!

— Вы ему уши обрезали? — заметил доктор.

— Нельзя же; маленько попытали его, иначе нешто от них чего допросишься? Опять же только одно, ухо!

— Что же он показывает?

— А то, что состоял с ними в заговоре и хотя положительно не знает, кто такой этот был, что на вороных лошадях, однако, в лицо узнать может!

Доктор стал шептать что-то на ухо коменданту.

— Почему ж не заарестовать? — ответил тот уже вслух.

— Человек, о котором я вам писал...

Катушкин встал; на лице его мелькнуло какое-то выражение таинственности, даже голос его стал тише, доходя почти до полушепота.

— Это насчет задержания-то? — остановился посреди комнаты комендант.

Иван Демьянович вздрогнул и боязливо оглянулся.

— Так точно-с. Он теперь здесь! — произнес он еще тише, как бы намекая этим коменданту на необходимость понизить голос, когда речь коснулась этого предмета.

— Ага! — обернулся доктор, все еще рассматривавший карту.

— Ну-с...

Комендант пальцем подманил вестового, взглянувшего было в дверь, и, Бог-весть, по каким соображениям также шепотом произнес:

— Трубку набей и раскури!

— Негде ему быть, окромя как здесь. Выехать он еще не успел. Пароход еще не отходил, на станции тоже надо прописаться — когда успеть? Я его проследил до почтовой станции Алты-кудук, откуда он поехал уже на почтовых, сменных, своих же лошадей бросил он в табун Ибрагим-бея. Мы нагнали вскорости, потому кони еще были горячие. Я их забрал из табуна...

— На почтовых... — соображал про себя доктор.

— Только теперь, надо полагать, этот человек совсем в другой одеже!

— Пожалуй, из черного рыжим сделался! — перебил доктор.

— Вы все на своем стоите? А вы, любезнейший, не подозреваете ли кого-нибудь, а? — обратился комендант к Катушкину.

— Как не подозревать? Да что толку в подозрении-то? Вот когда бы нам его захватить здесь как ни на есть, ну, тогда другое дело!..

— Узнайте, где остановился этот аптекарь Ниге... как бишь его? И попросите его сейчас же ко мне! — распорядился комендант самым решительным, безапелляционным тоном.

Адъютант поспешно поднялся со стула. Дверь во внутренние апартаменты распахнулась настежь, комендантша влетела, как бомба, и, подбоченясь обеими руками, остановилась посредине комнаты.

— Ну, не колпак ли ты? Ну не дубина ли? — отчеканивала она, глядя в упор на своего ошалевшего супруга.

Иван Демьянович поспешил отвесить самый почтительный поклон; доктор начал язвительно хихикать; писарь и два вестовых зафыркали в соседней комнате.

— Что же это ты, в самом деле, мать моя? — развел руками комендант. — За что же это ты так сразу?

— Исподволь, потихоньку, узнать, разнюхать, окружить, сцапать и с глазу на глаз к допросу... Вот что нужно сделать, понимаешь? А ужинать я дам после!

— Аграфена Павловна, ручку вашу поцеловать позволите? — подошел к ней доктор.

— Господин комендант, явите такую божескую милость, помогите, чтобы, значит, так точно, как вот они сказать изволили! — Иван Демьянович указал на комендантшу.

— Да я готов, я сейчас. Эй! Казаков десять человек сюда живо!

— А уж, Иван Илларионович, ежели что, будьте благонадежны, вас не забудет!

— Что, что такое?

Густые брови коменданта сдвинулись, глаза выкатились, ноздри запрыгали; он сложил руки на груди по-наполеоновски и шагнул к озадаченному Катушкину.

— Да что же, помилуйте, господ... Ваше...

Доктор поспешил на помощь к оторопевшему Ивану Демьяновичу.

— Не теряйте времени, если хотите, чтобы вышло что-нибудь путное, а главное — послушайте вы моего совета. Вы от этого ничего не потеряете, вы уже не раз были в выигрыше от этого!

— Благодарю!

Он протянул доктору свою широкую ладонь.

— Самое лучшее — предоставьте это самому господину Катушкину. Он, как лицо, более всего заинтересованное...

— Будьте милостивы, господин комендант!

На дворе затопотали лошади, забрякало что-то металлическое, гнедая морда с лысиной заглянула в окно.

— Команда готова! — доложил вестовой.

— Однако, сбирайтесь! А после все ко мне ужинать! — решила Аграфена Павловна и сама собственноручно надела на голову мужа его холщовую фуражку.

IXНа базаре

Скрипя и завывая несмазанными осями, толкаясь концами этих осей обо все выдающиеся углы плоскокрыших домов-сакель, по одной из очень узких и кривых улиц азиатского Ташкента пробирались четыре арбы, нагруженные головами сахару всех существующих размеров и форм; арбы эти были прикрыты войлоками и перевязаны веревками, для того, чтобы этот сладкий товар не рассыпался от скачков и толчков, которыми награждала дорога, грубо вымощенная крупным, неровным камнем... Вообще же укладка сахара была самая небрежная; видно было, что его, во-первых, собирали из разных пунктов по десяткам и даже менее голов, а во-вторых, и везли не особенно далеко.

Арбакеши сидели верхом на тех же лошадях, что были запряжены в арбы; весь транспорт, несколько растянувшись по дороге, сопровождали два русских приказчика — русские только по тому признаку, что из-под их бараньих шапок торчали рыжеватые пряди волос, всем же остальным они мало чем отличались от таджиков-арбакешей.

Различные препятствия поминутно загораживали движение арб: то навстречу лениво шагали мохнатые верблюды с тюками табаку и хлопка, то попадалась такая же арба, то верховые, туземцы и русские, пробирающиеся на центральный туземный базар, смешанный гул которого, расходясь из-под сплошных навесов, достигал уже слуха проезжих.

— Вой, вой! — покачивали головами в чалмах всадники туземцы, подбирали ноги почти на седло и, осторожно прижимаясь к стенам и обтирая их своими полосатыми халатами, пропускали арбы...

— Держи в сторону, дьяволы! — еще издали кричали и грозно взмахивали нагайками всадники русские, и разве только крайняя необходимость заставляла их взять вправо или влево.

— А куда нам держать? Жми сам в сторону! — отвечали конвоирующие приказчики.

— Да что же вы, братцы, не той дорогой идете? Вы бы на «медресе» взяли, а то вам все навстречу будет! — понижали тон и вступали в разговоры всадники, узнав своих.

— Ладно; нам везде дорога! Эй, ты, там, чертова голова, сворачивай верблюдов во двор... А ты, пес, с ишаками куда лезешь?!

— Что везете?

— Сахар!

— Чей?

— Перловича...

— Эй, эй, тамыр! — робко окликает одного из приказчиков передний арбакеш.

— Чего тебе?

— Вон казы едет, сам казы…[6] как-же быть?

— Гайда! Чего стали?! Гайда, гайда!

— Дорогу, дорогу, дорогу! — кричат пешие, босоногие скороходы седобородого казы, размахивая своими белыми палками.

Угрюмо глядит из-под нависших бровей маститый старик, сдерживает своего аргамака, покрытого бархатной попоной, сверкающей шитьем и блестками, и сворачивает, избегая скандала, в первый двор, дощатые ворота которого мгновенно распахиваются перед ним, при одном только движении поводьев в их сторону...

Дорога становится шире; вдали видны темные входы базара. Смех, говор, визг точильных колес, ржание лошадей, хриплый рев верблюдов, бряцание чего-то металлического сливается в сплошной гул... Там и сям вьются голубоватые дымки, шипит поджаренное масло и заражает спертый воздух; во всех углах сверкают медные бока массивных самоваров, мелькают красные халатики мальчиков, прислужников в чайных лавках. Гремя в бубны и уныло распевая стихи Корана, бродят странствующие нищие монахи, «дивона», и выбирают место посуше и полюдней, где бы удобно было начать свои проповеди.

В одной из чайных лавок, несколько больших размеров, чем остальные, собралось довольно много посетителей. Пол этой лавки поверх циновок был устлан полосатым ковром, «шлямом»; по стенам, на полках стояли ряды самых разнообразных кунганчиков, медных и даже посеребренных, сверкающих мелким чеканом и резьбой. Громадный самовар, ведер в десять, свистел и пыхтел, выпуская из своей трубы клубы черного дыма; закопченный, покрытый каплями грязного пота сарт, согнувшись на корточках, раздувал его снизу кожаными мехами. Хозяин, чернобородый таджик Исса-Богуз, как будто предвидел такое многочисленное собрание гостей в своей лавке, — он успел надеть, поверх своего серого, замасленного халата, новый адрасный, так и шумящий при каждом движении таджика.

«Точно шелковый!» — самодовольно думал Исса-Богуз и проворно перетирал красным кумачным платком ярко-зеленые чашечки, настоящие китайские, с замысловатыми знаками на их плоских донышках.

Мальчики-прислужники, самые толстенькие, самые красивые по всей чайной линии, бойко сновали по лавке, едва успевая складывать в хозяйский кошель медные чеки[7] и даже серебряные коканы[8]; два водоноса, полуголых атлета, свалив со своих плеч одиннадцатый турсук (кожаный мех) с водой, подобострастно ухмыляясь и сверкая своими зубами, просили за свои труды, не в счет платы (по кокану в сутки), по чашке горячего и зеленого чая.

Богатый купец Шарип-бай выпил уже очень много чашек чая, так много, что уже отрыгнул раза три и беспрестанно вытирал пот на лбу и шее полой своего нижнего халата; верхний же, шелковый, прошитый местами золотом и блестками, был спущен с одного рукава, и полы его были раскинуты так ловко, что невольно кидались в глаза всякому. Не без расчета это было сделано, и не один уже проходящий мимо лавки со скрытой завистью полюбовался блестящей материей.

Важно поглядывал спесивый Шарип-бай, как бы раздумывая: кого бы удостоить своим разговором?

— Хорош кишмиш? Я думаю, один сор и навоз? — презрительно скривив рот, спросил он своего соседа, купца из кожевенного ряда, Мушуна-Али, скромно отбиравшего у себя на коленях ягодки изюма посвежее и почище.

— Пить чай можно. Конечно, тому, кто не старается возвеличиться питьем чая с сахаром, когда нечем другим гордиться! — отпарировал тот и взглянул на него так, как будто говорил: «что, брат, не на беззубого напал!»

— Сколько с меня за чай? — обратился сконфуженный задира к мальчику-прислужнику, сделав вид, что не слышал ответа Мушана.

— А что же, право, — начал кто-то из самого дальнего угла лавки, — нынче сахар так дорог стал, так дорог, что не всякому, ох, далеко не всякому можно им пользоваться!

— Ужасная дороговизна! — повернулся от самовара хозяин Исса-Богуз. — Двенадцать русских рублей за пуд, а было только десять!

— Да теперь нет его совсем у нас на базаре. Последний, что привезли из Бухары, купцы русские у нас закупили!

— Словно сами не могут выписывать! Им выгоднее; и мы бы у них покупали, а то, шутка ли, мы берем из Бухары, из вторых рук; они у нас и своим-то по тройной цене продают в русском городе!

— Караваны у них не пришли, я знаю! — поднялся на ноги и шагнул к выходу Мушан-Али.

Ему там было уж очень жарко, и он выбрался на перед, где и сел снова на корточки, облокотившись спиной о резную колонку навеса.

— Теперь в русских лавках и нет сахара. Откуда его взять? Перлович купец, что на чимкентской дороге сидит... вот тот самый, что еще здесь с Саид-Азимом рядом караван-сарай с красным товаром держит...

— Знаю!

— Видал его не раз и я!

— Ну, так вот он и скупил весь сахар из наших лавок; а наши дураки его продали, себе даже ничего не оставили!

— Потому хорошую цену дал, ну, и продали. По пяти копеек на кадак (фунт) набавил — как не продать?!

— А верно ты, бай, сам тоже свой продал, что вступился? Так, что ли? — засмеялся Исса-Богуз.

— До моих торгов нет тебе дела! — огрызнулся Шарип.

— Так вот, — продолжал Мушан-Али, — караваны ихние придут еще, пожалуй, через месяц, а то и больше; сахар-то весь в его руках. Какую цену захочет, такую и запросит. Его воля!

— Хорошую цену возьмет! — почесал затылок сосед...

— Ярм-целковый (полтинник) за фунт... Мне говорили сегодня утром! — вмешался еврей, торговец крашенным шелком, все время прислушивавшийся из-под своего навеса напротив к разговору в чайной лавке.

— Слышите, что джюгуд (еврей, жид) говорит. Ярм-целковый!

— Ой, ой, какие деньги загребет! — покачал головой седой мулла и понюхал табаку из своей тыквенной бутылочки.

— Будто наши не могли сами продавать свой сахар в русский город! — пожал плечами Исса-Богуз.

— А ты спроси вон у него, он возил на прошлой неделе, десять пудов возил, — хорошо ли продал?

Мушан-Али указал на таджика в розовом ситцевом халате, прятавшего в эту минуту себе за пазуху остатки недоеденной лепешки.

— И не спрашивай! — махнул тот рукой.

— Что, или плохи барыши были? — засмеялся Исса-Богуз.

Только вздохнул в ответ розовый халат и, шагая через ноги гостей, начал пробираться к выходу.

— А не пора ли и мне в свой караван-сарай? — поднялся тоже на ноги Шарип-бай и начал отыскивать свои туфли, «ичеги», между целыми рядами верхней обуви, стоявшей на ступенях лавочного возвышения.

— Слышал; «караван-сарай»! — подтолкнул локтем Мушан-Али одного из соседей. — Только успел завести лавку побольше, чем у других, уже караван-сараем величает...

— Таджик — хвастун, сарт! — презрительно сплюнул в сторону сосед.

— «Сарт»! Да ты-то кто сам? — остановился в вызывающей позе Шарип-бай и пристально посмотрел через плечо на говорившего.

— Я... я кто? Я узбек, природный узбек, а не...

— Э, э, э! Зачем ссору заводить? Не надо ссоры заводить... Эй, бай, нехорошо! — вмешался хозяин лавки.

— Велик Аллах, и гроза, и солнце в руках его! — бормотал мулла один из стихов Корана.

Звуки бубна и погремушек медленно приближались с правой стороны, из-за угла мечети, выдвинувшейся к самому базару. Толпа быстро густела; в соседних лавках заметно было особенное движение: торговцы запахивали свои халаты и выбирались из-за сундуков с товарами на пороги лавок... Десятка два мальчишек скакали и бесновались по улице, ловко увертываясь между лошадиных ног, прыгая по камням, положенным, как переходы, через топкую черную грязь улицы.

— Святые идут! — пронесся крик из толпы.

— Дорогу, дорогу дайте!..

Посетители лавки Исса-Богуза тоже поспешили перебраться к порогу.

Серединой улицы шла группа «дивона» из шести человек.

Грязные, покрытые салом, присохшими объедками, на несколько шагов вокруг заражающие воздух халаты не доставали до колен и рваной бахромой трепались по голым, костлявым ногам монахов. Эти халаты пестрели самыми разнообразными цветами; казалось, они были сшиты из всевозможных образчиков материй, так они были сокрыты заплатами. У каждого через плечо висела холщовая сума на веревке. Пояса у всех были обвешаны кисточками, звонками и разными путевыми предметами; главную роль тут играли ножи, сверкавшие, несмотря на грязь и нищету всего костюма, серебряными бляшками и белыми костяными головками черенков. На головах, не бритых, как у всех мусульман центральной Азии, надеты были высокие, конусообразные шапки, клетчатые — черное с зеленым; края этих шапок оторочены были бахромой, совершенно сливающейся с грязными, сбитыми в колтун волосами.

Эти шапки «дивона» почти никогда не снимают. Что должно быть там, под этими тяжелыми, теплыми колпаками?

Полосы грязного пота струились по исхудалым, фанатичным лицам. Босые ноги тяжело, без разбору дороги ступали и месили уличную грязь, никогда не просыхающую под навесами базаров.

За спинами этих юродивых висели большие бубны, затянутые бычьим пузырем и обвешанные бубенчиками и побрякушками. Странный, чрезвычайно неприятный, раздражающий нервы, сухой металлический звук издавали эти инструменты при каждом движении дивона.

В руках у них были тяжелые, точеные палицы из темного ореха, окованные железом, снабженные на концах острием в виде пики.

Шли эти монахи все пятеро в ряд, заняв почти всю ширину улицы. Один, шестой, шел впереди, мерно, через шаг ударяя в бубен кусочком толстой подошвенной кожи.

Это был совсем уже одряхлевший старик. Он шел, согнувшись в пояснице и ковыляя на своих кривых ногах, тощих, как ноги скелета, чуть обтянутые кожей. Беззубый рот шевелился, причитая что-то непонятное. Из-под косматых, совершенно седых бровей тупо смотрели желтоватые бельма и придавали всему лицу что-то страшное, отталкивающее.

— Сам Магома-Тузай, слепой Магома! — тихо, шепотом пробежало в толпе.

— Здесь! — остановился один из дивона, чернобородый атлет, и с размаха воткнул в землю свою палицу.

«Благословение и мир месту, где остановятся, о, Аллах, твои служители!» — пробормотал Магома-Тузай и тяжело опустился сперва на колени, потом, откачнувшись, как верблюд, с которого хотят снять вьюки, сел на свои мозолистые, корявые пятки.

Все остальные дивона сели сзади него, полукругом.

Перед стариком поставлена была деревянная чашка для сбора приношений.

— Аллах отобрал от стада своих любимых овец и дал им то, чего лишены были остальные. Он дал им способность видеть то, чего не видят другие. Смотреть вперед и знать все, что встретится на дороге, когда другие могут только знать то, что пройдено ими!

— Что он говорит? Ничего не слышно! — произнес довольно громко хозяин чайной лавки, Исса-Богуз.

— Тише ты, горластый! — крикнул кто-то из толпы.

— Да когда и вправду не слышно, что толку. Говори, старик, громче! — поддержал Богуза аксакал Годдай-Агаллык, остановившись верхом на своем коне перед его лавкой.

— Не перебивайте вы!

— Да тише же!.. Эй, перестаньте там посудой брякать! Да уйми же, собака, своего осла!

— Шевелит только своими дохлыми губами; ничего не разберешь... — проворчал Шарип-бай, не ушедший только потому в свой караван-сарай, что хотелось тоже послушать проповедь.

— Да скорчит пророк твою спину и пошлет немоту на поганый язык твой за эти слова! — прошипел седобородый мулла.

— Ну, гляди, сам на себя не накликай!

На ноги поднялся тот самый чернобородый дивона-атлет и потряс над головой своим бубном.

— Гм, гм... — откашлялся он, и это громовое откашливание, покрывшее собой гул толпы, обещало могучий голос, такой, что не заглушат его ни говор, ни бряканье посуды, ни даже завывания беспокойного осла, длинные уши которого шевелились между двух рогастых вязанок топлива.

— Вот это так!

— Эко рявкнул!

Послышались одобрительные возгласы.

— Тринадцатый десяток лет лежит на плечах праведника! — начал чернобородый, указав рукой, сжатой в кулак, на замолчавшего Магома-Тузая.

— Ой, ой, какой старый! — покачал головой один из зрителей.

— Что за старый, — презрительно пожал плечами хвастун Шарип-бай, — моему отцу, если б он остался жив, теперь было бы пятнадцать десятков!

— Попался бы ты мне три года тому назад![9] — шептал седобородый мулла.

— Торба с ячменем не всегда висит у коня на морде![10] — усмехнулся Шарип-бай.

— Время отняло у него силу голоса, — ревел чернобородый, — но прибавило ему ума... Ум его, голос мой... я начинаю!..

Он сел на корточки рядом с Магома-Тузаем, который шептал ему что-то на ухо, другой дивона сел перед ним, шагах в четырех, да так и уставился глазами на проповедника.

Его обязанность была вторить проповеднику и уместно поставленными вопросами и перерывами оттенять известные места проповеди.

Глухо забренчали, разом поднятые над головами, бубны. Дивона учащенно закивали своими колпаками. Магома-Тузай поднял глаза к небу, которое, впрочем, скрыто было от него, как его слепотой, так и закоптелым навесом базара, и сильно три раза ударил себя кулаком в грудь.

Дивона-атлет начал:

О белом верблюде[11]

Была земля. На этой земле стояло вечное лето, потому что деревья, трава, кусты были вечно зелены... На этой земле была вечная весна, потому что вечно все цвело, и никогда не вяли красные махровые розы... и как же эти розы хорошо пахли!.. На этой земле был вечный день, потому что солнце стояло на одном месте, как раз посредине неба...

— О, Аллах, какая это была хорошая земля!.. — удивился другой дивона. — Слушайте, слушайте, правоверные!

— На земле этой был вечный отдых, потому что зачем было трудиться и работать, когда все было готово, все под руками. Все деревья были снизу до верху покрыты плодами, и если ты сорвал один, на том же месте сейчас вырастал другой. Бараны паслись уже совсем готовые, вареные и жареные… молоко текло но всем арыкам?

— И даже везде были зарыты колодцы с бузой![12] — провозгласил дивона, сидевший напротив.

— Нет, колодцев с бузой не было! — кротко остановил его чернобородый.

— Как не было?! Я сам...

— Не перебивай некстати!

— И на этой-то счастливой земле жили вечно счастливые люди!

Снова загудели бубны. Рассказчик перевел дух и запил из поданной им чашки. Магома-Тузай снова принялся ему шептать на ухо.

— Земля эта принадлежала белому верблюду... Чистый, самим Аллахом посланный на землю, он жил на этих блаженных лугах, ел одни розы, пил чистое молоко, спал на шелковых халатах и одеялах!

— Что за житье было этому верблюду! — вскрикнул другой дивона.

— А разве людям было хуже? — заметил проповедник.

— Кто говорил, что худо, и людям хорошо, только за что же людям все это давалось, мне кажется, что они этого не стоили!

— Нет, стоили, потому что были очень хорошие мусульмане, не то, что нынешние!

— Ну, где теперешним! — согласился другой дивона.

— Люди должны были знать только одно дело — это ходить за белым верблюдом, они должны были рвать ему розы, подавать молоко и подстилать на ночь одеяло. Они должны были чистить его, мыть и обливать розовым маслом. Вот все, что они должны были делать!

— И как, подумаешь, мало было дела!.. И за такую малость жить на такой блаженной земле!

— Велик и многомилостив Аллах: он не хотел налагать на плечи человека тяжелого груза!

— И долго жили на этой счастливой земле счастливые люди; жили бы и теперь, но...

Чернобородый вдруг зарыдал, вцепился себе руками в бороду и ожесточенно принялся теребить грязные волосы. Грустно опустил голову на грудь Магома-Тузай, остальные дивона затянули протяжную, плачевную ноту.

В этих заунывных звуках, в этих всхлипываниях, прорывающихся в монотонном дребезжании бубен, в этой мертвой тишине, охватившей всю толпу, было что-то странное, тоскливо сжимающее сердце, тяжелое, от чего свежему человеку хотелось бы, во что бы то ни стало, отделаться, как от давящего кошмара.

И Шарин-бай перестал язвительно улыбаться, и Исса-Богуз потупил глаза в землю, и большинство слушателей занялось упорным созерцанием почвы у себя под ногами. Только седобородый мулла торжествовал и смело глядел на толпу каким-то вызывающим взглядом.

— Но эти люди стали забывать служить белому верблюду! — прорвался сквозь общее рыдание всего хора дивона голос чернобородого.

И все разом затихло.

— Раз они не принесли ему роз. «Зачем, — думают, — когда он сам может нарвать себе, сколько угодно». Другой раз они забыли поднести молоко к его морде. «Зачем, — думают, — когда оно течет у него под ногами». А раз так даже забыли подостлать ему для спанья одеяло!

— О, неблагодарные, о, паршивые собаки, они только не забывали думать о своих животах!

— Нахмурил Аллах свои грозные брови — и потемнело вечно сверкающее солнце. Холодом пронесло над землей, и надвинулись с севера, из-за ледяных гор, черные, тяжелые тучи.

— У-ух! — разом произнесли все дивона и затряслись под своими халатами.

— Не унялись дурные люди, не поклонились они белому верблюду, не стали просить его умилостивить грозного Аллаха, а еще сами рассердились на святое животное. «Из-за твоей лени все Бог посылает нам беды», — сказали они и со злостью отвернулись.

— Несчастные, они сами на себя накликали свою погибель!

— По ледяным горам загремел гром... Ярче прежнего солнца загорелась в тучах кровавая молния. Завыл ветер с севера, и в этом ветре завыло еще что-то страшное, чего люди еще и не слыхивали. То выли проклятые северные волки. Через ледяные горы, из ледяной страны, бесчисленными стаями шли голодные звери. Из их открытых пастей валил смрадный дым, из гортаней вылетал расплавленный свинец и чугун, и поражал смертью все встречное. У этих волков были стальные зубы — острые, крепкие, и никакая кольчуга не могла защитить тело от этих страшных клыков. Волки эти были все белые, и шли они рядами, и, казалось, конца не будет этим рядам, так их было много. Дорога перед ними была зеленая, сзади же красная. Красная, потому что вся земля покрывалась кровью. И цепенели от ужаса все люди!

— Еще бы не оцепенеть! Этакие страсти! — ввернул другой дивона.

— Ринулись волки на белого верблюда, принялись жечь его своими раскаленными языками, рвать стальными зубами, и полилась святая кровь на землю, и подогнулись крепкие колена бедного животного. Упал белый верблюд. Разом потухло солнце; холод и смерть стали на земле, замерзли реки, высохли деревья, и погибшая земля покрылась белым снегом. Так настало волчье царство! Залился слезами умирающий верблюд и громко вскрикнул: «Аллах многомилостивый, пощади свой народ, он еще исправится и будет помнить твою грозную волю!» И отвечал Аллах: «Ну, хорошо, еще не все потеряно, я прогоню от вас этих волков, только...»

— Пойдем-ка, брат, к начальнику; там вашего брата уже одиннадцать человек забрано! — вывернулся из толпы уральский казак в армячинной рубахе и схватил чернобородого за ворот.

— Кой! (оставь), — заревел тот и сильно толкнул казака.

Тот упал от этого могучего толчка, способного сбить с ног даже дюжую лошадь.

Все дивона вскочили на ноги. Старого Магома-Тузая окружила заволновавшаяся толпа. Глухой ропот пробежал под базарными сводами.

— Ну, вас к черту! — заворчал Исса-Богуз и поспешно стал задвигать досками вход в свою лавку.

— Уйти, пока чего не вышло! — попятился задом Шарип-бай.

— Бей его! — крикнул кто-то в толпе.

Человека четыре накинулись на казака, только что успевшего подняться на ноги.

— Брось, брось! Не трогать! — ринулся в толпу аксакал Годдай-Агаллык и раздвинул ее своей лошадью.

Сзади, в базарном выезде, показались силуэты горбоносых конских морд и замелькали темные фигуры с торчащими за плечами концами винтовок.

В кулаке чернобородого сверкнул нож, тяжелые палицы дивона взмахнули высоко в воздухе.

— В ножи их! — громко крикнул седобородый мулла и, махая рукой, с пеной у рта, ничего не видя, не сознавая, ринулся на казаков в каком-то исступленном азарте.

— Свяжи его, дурака старого, кушаком! — распорядился казачий офицер, командовавший конным патрулем.

Толпа быстро стала расходиться.

— Предатели! Второй раз предали волкам белого верблюда! — задыхаясь, кричал седобородый мулла, барахтаясь в казачьих руках.

Ему на голову накинули башлык и закрутили концы его на шее.

— Что же меня вязать? Я и так пойду! — кротко, слезливо глядя по сторонам, бормотал Магома-Тузай.

— А где еще один, самый-то рассказчик?

— Чернобородый? Он сюда побежал вот в этот переулок! — кричал Исса-Богуз, указывая налево.

— Я тоже видел; сюда! — указал нагайкой аксакал Годдай-Агаллык.

— Здесь, здесь! — кричал таджик Хаким, мясник. — У меня, за бурьяном, на задворке спрятался!

Кинулись на крик три казака и из народа человека четыре и вытащили со двора на улицу чернобородого, волком озиравшегося на толпу и наскоро шарившего у себя на поясе рукой.

Он нож искал; думал, что висит у него на своем месте, и забыл совсем, что обронил его, когда прыгал через сундуки джюгуда Иссака, пробираясь к Хакимову задворку.

И поволокли конные казаки злополучных дивона к кокандским воротам, на русскую половину, к допросу, в канцелярию начальника города.

И снова закипела встревоженная этим эпизодом базарная жизнь, и снова повалил народ в чайную лавку Исса-Богуза. Зашуршали приостановившиеся на время точильные колеса, застучали молотки в лавках медных и серебрянных дел мастеров, и зашипел кипяток, полившись из самоварных кранов в медные чеканенные кунганчики.

Богуз громко крикнул:

— Эй, вы, батча, подавай живее! Гляди, там в угле бай чаю спрашивает!

XКупцы из «Кэрмине»

В расстоянии полуверсты от центрального базара, перебравшись через довольно плохой деревянный мост, перекинутый через овраг Бо-су, дорога раздваивается: одна идет несколько левее, к базару, другая же круто поворачивает направо и, лепясь по обрывистому берегу, бесчисленными зигзагами выводит в жилую часть города, занятую преимущественно домами местной аристократии и только крупными торговыми деятелями, имеющими здесь свои обширные караван-сараи.

Наружный вид этой части города, несмотря на отборность ее населения, мало чем отличается от остальных частей, заселенных более скромными обитателями: те же узкие улицы, те же приземистые сакли с плоскими крышами, та же грязь по колено в дождливое время, а в сухое — мелкая, серая пыль, полуаршинным слоем лежащая на дороге. Ни одного окна, ни одной двери не ведет прямо на улицу; все это смотрит вовнутрь, сосредоточивая замкнутую жизнь в своих «хане» (дворах), скрытых от глаз постороннего наблюдателя.

Мертвая тишина стоит здесь; пусты улицы, лежащие в стороне базарных, проездных линий; только в известные промежутки времени важно проезжают по ним верхом на аргамаках сановные обитатели, сопровождаемые пешей прислугой. Да на крышах, между зеленью выглядывающих из-за них фруктовых деревьев и стройных, пирамидальных тополей, мелькнет иногда цветной рукав шелковой рубахи, сверкнут два живых глаза из-под накинутого на голову халата, прозвенит колокольчиком голос ребенка или послышится веселый женский смех, внезапно оборвавшийся, будто бы затворница вовремя спохватилась, сама испугавшись своей смелости.

Немного дальше, почти на рубеже этой мертвой части города с живой базарной, виднеются высокие ворота караван-сараев и приплюснутые купола мечетей. Тёмно-зеленые группы развесистых карагачей бросают густую тень на поверхность заплесневелых прудов — водных резервуаров города. Везде, где только улица становится шире, образуя небольшие площадки, лежат ряды отдыхающих верблюдов, стоят распряженные арбы, снуют и суетятся лаучи и арбакеши. Новые, еще неразгруженные караваны тянутся по улицам и сворачивают в ворота караван-сараев. Полукруглые, заостренные кверху арки словно всасывают в себя эти цепи верблюдов, проглатывая одного за другим вместе с их вьюками, качающимися по бокам, с их всадниками, кивающими с высоты седла своими меховыми малахаями.

Здесь уже шум, оживление, — не тот нестройный, неопределенный шум базара, а что-то совсем особенное, определенное; наблюдатель только по слуху еще издали может разобрать, где что делается, чем тот или другой караван-сарай занят.

— У Шарофея чай и табак вьючат! — говорит караван-баш Мангит, отбирая верблюдов, чересчур уж потерших себе спину.

— У русского купца опять собрался народ: все с железом не может покончить! — говорит другой. — Смотри, Ахмат променял-таки своих двух «наров» (одногорбый верблюд из Андкуи); взял четырех «тюя» (двугорбых) и ишака афганского, — здоровая скотина: я видел, больше лошади поднимает!

В этой-то части города и находился новый караван Перловича, переделанный им недавно из остатков индийского караван-сарая, сгоревшего во время недавнего землетрясения.

Этот караван-сарай был отделан очень роскошно, сообразно с местными условиями. Недаром приезжие из Бухары и Коканда купцы считали первым долгом завернуть к «богатому русскому купцу Станиславу-баю-Перловичу», — его имя без частицы «бай» теперь уже не произносилось, — и полюбоваться его просторными навесами для отдыха прислуги, крытыми, чистыми складами для товара, тенистыми галереями вокруг всего двора и почти единственным прудом — «хаузом», не покрытым зеленой плесенью и не заражающим воздух, как большинство остальных городских резервуаров.

Едва только посетитель въезжал в ворота, ему не приходилось привязывать свою лошадь, где попало, на солнцепеке: для этого ему тотчас указывали на сараи вдоль стен, с правой стороны ворот, где все было уже заранее прилажено для своего назначения. Пройдя через первый двор, посетитель уже пешком попадал на второй, несколько меньших размеров. Часть этого двора была занята «хаузом», к которому вели арыки, вводя в него чистую воду и выводя ее потом другими путями далее. Посреди другой части находилось довольно большое, четырехугольное возвышение, глинобитное, расположенное так, что как раз приходилось под густой тенью карагачей, роскошной группой поднимающихся посредине двора. Здесь помещены были дальние весы, с поднятых лотков которых товарные тюки можно было прямо накатывать на арбяные платформы. Целый ряд полуворот вел в просторные пакгаузы, а левее, под навесом, поддерживаемым точеными колонками в местном вкусе, расписанными яркими красками и позолотой, находилась резная дверь, ведущая в помещение самого хозяина и приемная для его гостей.

Перловичу часто приходилось, по своим торговым делам, по целым дням проводить в караван-сарае, и потому все здесь было им приспособлено для жизни так же, как и в его городском доме.

— Хорошо обстроился, очень хорошо! — говорил его сосед Саид-Азим-бай, побывав в новом помещении Перловича и вернувшись домой.

— Гм, хорошо; я думаю, у эмира в Бухаре хуже! — соглашался с ним его тамыр (приятель) Шарофей и, взявшись за луку своего красного, раззолоченного седла (он собирался уезжать), остановился, взглянул в ту сторону, где из-за стены виднелись вершины карагачей в русском караван-сарае, и добавил, улыбнувшись:

— Хороший человек этот Станислав-бай-Перлович!

— Хороший хозяин! — поправил его Саид-Азим, сделав особенное ударение на слове «хозяин».


***

Станислав Матвеевич только что вернулся из города. Он слез с лошади, бросил поводья черномазому татарину-конюху, расправил колена, щелкнул нагайкой по лакированному раструбу сапога и тихонько поднялся на ступеньки крыльца.

Четыре белых чалмы разом произнесли «хоп» и «аман», нагнулись в пояс и показали ему верхушки красных тюбетеек, вокруг которых намотано было полотно чалм.

— Кто такие? — обернулся Перлович к Шарипу, встретившему его на пороге.

— Купцы из Кэрмине, по вчерашнему делу! — отвечал старый Шарип, с почтением принимая от своего хозяина шапку, перчатки и нагайку.

— Будьте здоровы! Милости просим в дом! Давно здесь?

Четыре чалмы поднялись так же одновременно, как и опустились, и открыли четыре бородатых лица узбекского типа.

— Пришли вот опять к тебе; были у соседа твоего, почтенного, достославного Саида-Азима-бая; обещал тоже прийти сегодня сюда, чтобы уж все кончить! — произнес один из купцов и, предупредительно рванувшись вперед, сжал легонько обеими ладонями протянутую ему руку.

— Придет, Саид придет; он мне говорил утром.

Ну, подождите, пока Шарип дастархан[13] приготовит! — распорядился Перлович, здороваясь поочередно с купцами. — Ну, хорош путь был?

— Твоим благочестием доехали благополучно! В Кызыл-Купыр на границе взяли с нас один раз зякет со всего товара, а потом в Дюзаке еще раз, вдвое против прежнего. Это так и следует?

— Стало быть, следует, когда берут. Прошу пожаловать!

Перлович прошел в дверь и жестом пригласил узбеков следовать за собой. У самого порога купцы сняли верхнюю обувь, остались только в одних мягких кожаных сапогах, в виде чулок, «мусса», и друг за другом, пригнув головы, хотя дверь была настолько высока, что самый высокий человек не мог бы достать до притолоки верхушкой своей шапки, взошли в прохладную приемную, устланную полосатыми коврами, с мягким, несколько возвышенным сиденьем вдоль стен комнаты.

Уселись. Перлович сел тоже, по туземному образцу, на ковер. Два мальчика-батчи принесли кальян и подносы с дастарханом.

Гости Станислава Матвеевича в первый раз только находились в Ташкенте. Они пришли с караваном бухарского хлопка и табаку, который рассчитывали сбыть здесь и закупить партию русских товаров, преимущественно ситцу и коленкору. Перлович через своих агентов предложил им не дожидаться, пока распродастся товар, а променять им их груз на готовый товар из своих складов, конечно, с некоторой уступкой.

Дело было очень выгодно для Станислава Матвеевича и небезвыгодно для купцов из Кэрмине, и сегодня эта сделка должна была оформиться и скрепиться; ждали только Саид-Азима, который тоже участвовал в сделке, так как у Перловича в настоящее время не оказалось всего количества нужного товара.

Светлый четырехугольник отворенной настежь двери разом загородился массивной фигурой Саид-Азима.

— А, ну, теперь мы все в сборе! — произнес Перлович; он не здоровался с вошедшим, потому что уже видался с ним сегодня утром.

— Как же жарко! — вздохнул Саид и, приподняв свою кашемировую чалму, отер с лица и головы пот концом шелкового пояса.

— У нас еще жарче! — заметил один из купцов. — Арыки пересохли; на Чапак-аша заперли воду и не дают на низы. Боятся наши, как бы рис не выгорел!

— Отчего же не дают? — спросил Перлович.

— Плотина, говорят, неисправна; от наших народу в Самарканд требуют для земляных работ!

— Послали?

— По человеку с каждого десятка выслали. Много народу пошло; мы обогнали дорогой. Бек Заадинский с ними!

— Рахмед-инак?

— А то кто же. Он сидит пока крепко. Эмир ему халат прислал недавно!

— Халат! — презрительно скорчил губы Саид-Азим. — У вас там еще все халаты! Халат что... халат вздор, а вот это...

Он раздвинул руками свою густую, черную бороду и показал большую золотую медаль на владимирской ленте.

Не менее презрительно пожали плечами купцы из Кэрмине и только вскользь взглянули на этот яркий металлический кружок, так и сверкавший на лиловом бархате Саид-Азимова халата.

— Всякому по заслугам, — равнодушно произнес один из них.

— А что же твой муфти, приятель? Пора бы ему прийти! — заметил Станислав Матвеевич и поглядел на часы.

— Придет, через полчаса придет! — отвечал Саид, прижав указательным пальцем дырочку кальяна и собираясь втянуть дым. — Я ему все велел приготовить; как придет, этим, — он кивнул головой на купцов, — придется только подписать, и дело сделано!

— Да, надо бы кончать, — заявил ближайший узбек. — И мы бы даром не теряли времени; нагрузились бы и пошли!

— Поспеете. Лопатинских приказчиков видел: муку у Шарофея торгуют для последнего подряда!

— Что же, сторговали? — процедил сквозь зубы Перлович.

— Цену хорошую дают, отчего не продать!

— Дурак твой Шарофей!

— Что так?

— Сядет этот подлец у вас у всех на шее, помяните мое слово; все к себе заберет; увидите тогда, спохватитесь — поздно будет!

— Всем дела хватит и нам останется! — задумчиво произнес Саид-Азим.

— О ком это он говорит? — спросил купец из Кэрмине.

Остальные переглянулись и стали тихо переговариваться.

— Вчера, я знаю, — шепнул Саид-Азим хозяину, — от него к этим все-таки присылали, надбавку против нашего делал...

— Как же, делал! — подтвердил купец, расслышавший о чем идет речь.

— И Аллах вас спаси с ним связываться: этот человек — ходячая ложь и обман!

— Да мы не потому, а как же, когда мы тебе уже обещали?

— И хорошо сделали; вышли бы иначе из Ташкента пешком, в одних халатах!

— Оборони пророк!

— Что же ты так его чернишь сильно, — лукаво улыбнулся Саид-Азим, — или все за последний подряд сердишься? Ведь, ишь, ты сколько грязи накидал на его голову!

— И Шарофей твой на всю жизнь мне врагом сделается, если продаст ему муку. Лопнет он со своим подрядом!

— То его дело, мне что!

— Слушай. Скажи ему, — ты его сегодня увидишь еще, — скажи ему, что я сверх последней лопатинской цены по пяти копеек на пуд надбавки во всяком случае делаю!

— В убытках будешь! — мотнул головой Саид-Азим, как бы думая: «ведь вот чудак-то!» — Уж больно ты зол на него. И чего это только вы не поделите? Отчего же теперь наши купцы...

Быстро поднялся на ноги Станислав Матвеевич и шагнул к дверям. Ему послышались голоса на переднем дворе.

Собственно один голос так поразил его...

— Коняку моего ты, краснощекий чурбан, привяжи где-нибудь. Сюда, что ли? — говорил этот голос в воротах.

— Лопатин приехал! — произнес Саид-Азим, узнав голос. — Вон со своего иноходца слезает! — говорил он, выглядывая за дверь. — Какой же он, право, толстый!

Перлович быстро вышел из сакли.

Видимо, озадаченные, в полнейшем недоумении переглядывались между собой оставшиеся купцы. Уже из одного только того обстоятельства, что вчера вечером, видимо, тайком, были к ним от Лопатина подсыльные, чтобы отбить от Перловича выгодную сделку, пользуясь тем, что сделка эта существовала пока только на словах, они догадались о вражде этих двух торговых деятелей. Несколько фраз, вскользь брошенных Перловичем, и последний разговор его с Саид-Азимом окончательно убедили их в этом. А тут вдруг сам к нему приехал! Что за диковина? Не могли наивные узбеки переварить этого обстоятельства.

— Смотри, подерутся сейчас! — шепнул один другому.

— Он без ножа пошел? Ты не заметил? — спросил другой.

— Нет, что-то было в руках. «Жизнь человека и всякого зверя, большого и малого, и птицы, и рыбы — все в воле Аллаха!»

Пронзительный, раздирающий душу вопль пронесся но двору.

— Зарезал! — крикнул узбек и вскочил на ноги.

Поднялись и остальные трое, сильно побледневшие, смущенные, и поспешили к порогу.

— Чему я обязан, дорогой мой Иван Илларионович... Вот неожиданность! Благодарю, тысячу раз благодарю!

— Нет, что же, я давно собирался... Эк он его ожег! И это часто случается?

Станислав Матвеевич обнял Лопатина правой рукой за талию, левой же поддерживал его под локоть. Таким образом они взошли на крыльцо и остановились перед дверью в позах Чичикова и Манилова.

— В старых постройках их попадается довольно много.

Поди, скажи Шарипу, чтобы маслом деревянным тебя намазал скорее! — обернулся Перлович к одному из мальчиков-конюхов, присевшему на землю и скорчившемуся от невыносимой боли.

— Какие эти скорпионы ядовитые... Он, верно, наступил на него! Что, это не очень опасно? — спрашивал Лопатин.

— Пустяки, сегодня же к вечеру здоров будет, — отвечал Перлович, — но что это больно — то, действительно, ужасно! Я сейчас велю подать стулья... Эй, Шарип! Мы, знаете, обжились здесь, привыкли уж просто на коврах!

— В повалку то?..

— А то пойдемте, пожалуй, на другую половину, на европейскую, — я ее называю европейской потому, что она меблирована по-нашему. Туда нам подадут кое-чего со льдом, vous comprenez?

— Отчего-же не здесь? Тут так прохладно. А, Саид-Азим, приятель, здорово! А я было к тебе тоже заезжал, да говорят, из дому уехал. Ах, ты, старый греховодник!

Лопатин потрепал Саид-Азима по животу.

— Ну, эк! — икнул тот, однако улыбнулся и произнес: — Другой раз придешь, дома буду!

— Мы пойдем! — робко подступил один из купцов.

Перлович сделал нетерпеливое движение.

— А вот и мой мулла муфтий пришел, — сказал Саид-Азим. — Мы сейчас и к делу можем прис...

Он разом остановился, почувствовав, как Перлович дернул его за полу халата.

— Да я, может быть, мешаю? Вы, пожалуйста, не стесняйтесь! — поспешил заявить Лопатин.

— Выведи их на второй двор; я сейчас приду! — шепнул Перлович Саиду.

Маленькая, старческая фигурка в необъятной чалме, в полосатом зеленом халате, с длинным футляром под мышкой и сверточком проклеенной прозрачной бумаги, сунулась было в дверь, но, заметив жест Саид-Азима, быстро юркнула назад и скрылась.

— Хорошо, хорошо, с большим вкусом! — рассматривал Лопатин штучный потолок и алебастровые украшения стен, делая вид, что совершенно не замечает ничего происходящего.

Перлович проводил купцов за порог, Саид-Азим помедлил с минуту, побарабанил пальцами по своему колену с видом человека, которому положительно спешить некуда, спросил Лопатина о состоянии его здоровья и здоровья его домашних, порылся в фисташках, одном из основных блюд дастархана, и потом уже вышел из сакли. Он переступил порог медленно, верхние сапоги надел еще медленнее, зато, шагнув за дверь, сразу поддал ходу и почти бегом перешел дворовую площадку.

В сакле, где Саид рассчитывал найти купцов, их не было... «Куда же это они делись?» — подумал он и стал оглядываться.

Крикливый голос муллы несся с первого двора... Грамотей горячился и что-то доказывал, там же слышны были и голоса купцов из Кэрмине.

— Вот, Саид-бай, они от дела отказываются! — кинулся навстречу Саид-Азиму его писец.

Вопросительно взглянул тот на купцов... Все четверо стояли кучкой под карагачами и пощипывали бахрому своих поясов.

— Что же это вы? — спокойно спросил их Саид.

— Мне что же, я, пожалуй... — начал один из них. — Да мой товар вместе с другими, как его выделишь?

— И ты не хочешь? — улыбнувшись, обратился Саид к другому.

— Я один что? Как другие. Вот они не хотят!

— А ты?

— Я уж вместе со всеми, как они, так и я.

— Ну, мулла, пиши договор. Печати с вами?

— Мы печатей класть не будем и договора вашего не хотим. Мы уж лучше по-прежнему на базаре сдавать будем!

— Да вы чего это ветер переменили: то с одной стороны был, а теперь вон уж откуда дуть начало!

— Слушай, бай, ты один с нами делай, а «того» не надо, Бог с ним. А то мы, пожалуй, с другим, что вчера присылал к нам; у него в глазах все-таки немного больше правды!

— А лучше всего, если мы по-прежнему, на базаре, хоть долго, а вернее, а то с вами связываться — еще беды наживешь! — выступил из группы другой купец.

— Ложь у вас на языке, ложь и в глазах, — начал третий, борода с проседью, и с укором взглянул на Саид-Азима. — А ведь с тобой, бай, прежде можно было дело делать!

И, не сказав прощального приветствия, купцы повернулись и, не спеша, пошли к воротам, мелькая из-под халатов зелеными задками своих туфель.

Вопросительно посмотрел мулла-муфтий на Саид-Азима и стал укладывать в футляр свои письменные принадлежности: камышовые перья, кривые ножницы для обрезки этих камышинок, медную ложечку для восковых чернил, кисточку для намазывания печатей и самые печати, сердцеобразные металлические пластинки с вычурными вырезными знаками.

Исподлобья смотрел Саид-Азим на удаляющихся купцов, и когда последняя чалма скрылась за воротами, с досадой плюнул в сторону, прямо на отпечаток на песке ноги одного из ушедших.

Сильно бросившаяся в глаза двуличность Станислава Матвеевича разом пробудила все недоверие и подозрительность азиатской натуры.

А Перлович, сидя, как на иголках, с глазу на глаз с Иваном Илларионовичем и давясь глотками холодного шампанского, ждал, когда же это его позовут скрепить своей подписью их выгодную сделку.

— Как посмотрю я на вас, на вашу предприимчивость, на все это вокруг вас, как это все растет, обставляется, так мне даже немного завидно становится, право! — говорил Лопатин и дружески, несколько даже фамильярно, притиснул слегка к столу холодную, сухую руку хозяина.

Саид-Азиму-баю в эту минуту подавали его аргамака, и он, с помощью конюхов, лениво взбирался на свое высокое седло. Неловко ему было, да и не хотелось как-то идти к Перловичу объявить о несостоявшейся сделке, и он предоставил это своему муфтию, который уже переминался на пороге с ноги на ногу, придумывая оборот речи, могущий менее всего обидеть русского купца Станислав-бая.

Должно быть, на его язык навернулись, наконец, подходящие фразы, потому что мулла решительно крякнул, оправился, сложил руки на желудке и смело переступил порог комнаты.

XIНа пристани

Крещеный еврей Зимборг, отставной каптенармус одного из местных батальонов, приехав из Ташкента домой в Чиназ, первым долгом распорядился, чтобы его супруга Амелия сама таскала в погреб из повозки бочонки с водкой и ящики с бутылками. Лично он не мог ей помочь в этом, потому что ему надо было по очень спешному делу тотчас же навестить товарища своего, отставного горниста Александра Вульфзона, тоже из евреев, содержателя единственной в Чиназе гостиницы с номерами для приезжающих.

— Иди, иди, уж я без тебя управлюсь! — говорила ему супруга, тщательно заслоняя своей вертлявой особой темный промежуток между углом широкой двуспальной кровати и покосившимся шкафом с посудой.

— Только смотри, — предостерегал ее супруг, — чтобы у меня ни одна бутылка не оказалась разбитой: все должны быть целы; сам укладывал и ехал потихоньку. Смотри!

Слово «разбитой» было произнесено с каким-то особенным ударением; очевидно, что это был намек на какое-нибудь известное обстоятельство; к тому же и худощавое, бойкое лицо Амелии вспыхнуло при этом слове, и она с досадой произнесла:

— Стану ли я еще эдакую скверность пить! Не найду будто лучшего!

А выждав, когда муж ее скрылся за поворотом в переулок, произнесла более ласково:

— Ну, ступай теперь, Ваня, да скорее, а то встретитесь с мужём, опять раздеретесь на всю улицу, как в прошлый раз... что хорошего!

— Конечно, что хорошего! — согласился щеголь фельдшер Ваня и, чмокнув на ходу хозяйку в ее потную щеку, юркнул за дверь, оттуда в калитку на задворок, перелез через забор и пошел себе вольготно по базарной улице, закуривая смятую папиросу.

Александр Вульфзон был занят наклеиванием заплат на бильярдное сукно, прорванное вчера подвыпившими юнкерами, когда к нему пришел его приятель.

— Здорово, что нового? — произнес он, завидев входящего Зимборга.

— А поди сюда! — подманил его пальцем тот.

И между ними началось оживленное совещание.

— Амелия! — крикнул экс-горнист своей супруге (у него тоже была супруга Амелия). — Поди, скажи, чтобы ту комнату с передней, что в три окна на двор, вымели чисто-начисто, ковер постлали и клопов из дивана кипятком выпарили!

Это распоряжение было результатом совещания.

— Кого такое ждешь? — протянула откуда-то супруга.

— А тебе что? — так же протянул супруг.

— А зачем мне не сказать?

— А затем, что не надо, — ответил сначала Вульфзон, но потом подумал и произнес: — Лопатина, вот кого. Ну, теперь ты знаешь? Иди же, выпаривай клопов!

Амелия Вульфзон пошла исполнять возложенное на нее поручение, а Александр Вульфзон прогладил еще раз горячим утюгом по заплате и сказал мальчику Пашке, маркеру:

— Ты, дьяволенок, смотри, не смей шаров гонять, пока совсем не просохнет; и господам офицерам скажи, что просят немного подождать, — слышишь?

— Слышу! — отозвался мальчик Пашка и стал из сжатого кулака выпускать мух по одной, пришептывая: «первая, вторая, третья...»

Его интересовало, сколько это он захватил их за раз, махнув рукой над столом, пыльная поверхность которого была покрыта остатками обеда и пивными лужами, размазанными пальцем.


***

В ночь приехал из Ташкента Иван Илларионович Лопатин, в коляске четверткою, и тотчас же получил приглашение остановиться в собственном комендантском доме. Он поспешил отклонить от себя это любезное приглашение и предпочел расположиться на диване в гостинице Александра Вульфзона.

— Заедят, подлецы! — сомнительно покачал головой Иван Илларионович, нагибаясь со свечой к подозрительным щелям мебели.

— Ни Боже мой! — протестовал экс-горнист. — То есть, дай Бог, не сойти с места. Моя жена собственноручно их ошпаривала — так ошпаривала, так ошпаривала...

— Разбудить меня пораньше завтра. Пароход придет в восемь, так будите эдак часов в семь или даже в половине седьмого. Своих лошадей я вышлю за ночь в Дзингаты на подставу, а мне послать за почтовыми! — распорядился Лопатин и грузно заворочался на диване, от которого еще до сих пор струился легонький пар, и попахивало чем-то вроде лазаретного бульона.

— Желаю вам самых хороших, самых превосходных снов! — на цыпочках попятился к дверям Вульфзон.

— Туши свечу! — промычал Иван Илларионович и повернулся носом к стене.

Ему хотелось спать, ему казалось, что он вот-вот так и погрузится в сон, едва только почувствует под головой свежую наволочку пухлой подушки. Однако, это только казалось.

Свист парового свистка, пыхтение паровика и глухой шум работающих колес так и поражали его слух, хотя пароход этот, в данную минуту, находился, по крайней мере, в сорока верстах ниже по течению Сыр-Дарьи, и никто в Чиназе, кроме Лопатина, не мог слышать его приближения. Мало того, сквозь закрытые веки он видел даже, что делается на этом пароходе, на его палубе, на мостике, под мостиком и даже в каютах, несмотря на их запертые двери...

«И как это хорошо устроено: ты вот тут лежишь себе покойно и рулем правишь... клопы тебя не кусают... Да, хорошо быть капитаном!» — «По заслугам, всякому по заслугам», — раздается внушительный генеральский голос. — «Ваше превосходительство!» — захлебывается от умиления Иван Илларионович. — «По заслугам! — еще внушительнее говорит генерал. — „Владимира“ получили, „Анну“ на шею получили, в капитаны парохода произвели, — мало!? Еще чего хотите?»

«Адель» в петлицу, если позволите-с... — «Чего?» — грозно хмурится генерал. — «Конечно, ваше превосходительство, я приложу все старания, чтобы заслужить; и так как при всем своем капитале...»

«Льва и Солнца пожалуйте!» — вывертывается откуда-то, словно из-под ног, Перлович и загораживает генерала своей спиной. — «Нет, позвольте»! — энергично протестует Иван Илларионович и тянет его за полы парусинового пальто. И эта белая спина со своими тремя продольными швами, с двойными прорезами карманов пониже, с перламутровыми пуговицами, так аккуратно прочно пришитыми, никак не поддается его усилиям. «Что же это? Ведь это не то совсем; мукой пахнет!.. Ха-ха-ха! Ведь вот не узнал-то мешка с мукой, не узнал... хорош лабазник!»

«Право на борт! Стоп машина! Вали все в кучу, в бунты складывай!» — громко в длиннейший рупор командует Лопатин... И вот тысячи невидимых рук со всех сторон надвигают бесконечные вереницы белых, пыльных, туго набитых мукой мешков. Вот эти пузатые мешки так и смотрят в глаза Лопатина своими красными клеймами «С. П.». «Что же это такое? Почему же все „С. П.“, когда я велел клеймить „И. Л.“? Позвать Катушкина, живо!.. Однако, эй, вы там, сзади, легче, стойте, задавите!.. Да стойте же, черти! Стойте, дьяволы! Не слышат!.. Ой, батюшки!.. Господи!..»

Со всех сторон надвигаются целые мучные стены; выше и выше растут они. Вот уже чуть виден высоко вверху маленький кружочек голубого неба. Все затихло кругом и потемнело, словно в могиле; и только за стенами этого хлебного колодца глухо, чуть слышно шумят пароходные колеса.

«Да клюнет ли?» — спрашивает знакомый голос. — «Клюнет, мама, вот смотри!» — говорит другой голос, тоже знакомый, — нет, более чем знакомый; чудный, дорогой, от звука которого так и полилось теплое масло по сердцу Лопатина. Голоса эти несутся сверху. Там, на самых верхних мешках сидит Адель и грациозно держит в руке длинную удочку; около нее сидит Фридерика Казимировна и держит на коленях коробочку с червями...

Сильно подскакнул кверху Иван Илларионович. «Эх, высоко!» «Клюнуло!» — торжественно произносить Адель... И вот чувствует он, как острый холодный магнит притягивает железо, так этот крючек тянет его все кверху, все кверху. Вытащили.

«Ах, мама, не то, совсем не то; мне „его“ не надо; я думала...» — говорить капризница Адель. — «Бери, Адочка, бери, дитя мое», — уговаривает ее Фридерика Казимировна. —  «Не надо! — решительно произносит Адель. — У него есть жена в черниговской губернии». — «Помилуйте, она совсем умирающая женщина. Да притом, черниговская губерния так далеко отсюда», — лепечет сквозь слезы Иван Илларионович и ловит ноги красавицы, впивается своими толстыми губами в банты ее туфель. — «А это что?!» — грозно хмурит брови Адель и указывает вперед рукой.

И видит Лопатин, что снова стоит на руле, перед ним высокие, белые пароходные трубы, за ними тянутся какие-то веревки, очень много веревок; и за этими-то веревками, поверх палубного навеса, на облитом кипятком диване, лежит, как на ладони, вся черниговская губерния.

«Я вам советовала еще прежде убрать „ее“ куда-нибудь подальше! — шепчет ему на ухо Фридерика Казимировна. — Вот если бы вы слушались моих советов, этого бы и не случилось. Смотрите, как важно развалилась!»

«В воду ее, за борт! — кричит взбешенный капитан. — За борт ее, подлую, живо!»

Все матросы, они же и приказчики, с гамом и свистом кидаются на несчастную черниговскую губернию, хватают ее вместе с диваном, раскачивают... Ух!

Как хорошо, как легко! Словно гора свалилась с усталых, разбитых плеч. Даже пароход пошел шибче, избавившись от лишнего груза.

«Ну, теперь другое дело! — ласково произносит Адель и гладит Лопатина по его кругленькой лысине. — Теперь мы можем и к аналою...»

«Догонит, догонит, берегитесь!» —  шепчет ему на ухо madame Брозе. Обернулся Иван Илларионович, и вот видит он над вспененной колесами водой, как раз посредине этой волнующейся борозды, бледное, исхудалое лицо. Худые, голые руки с угрозой подняты из воды; светлый обручек сверкает на одном из этих крючковатых пальцев; на этом обручке он ясно читает свое имя...

«Полный ход, полный ход!» — кричит он, нагнувшись к слуховой трубе. Он боится, что этот страшный призрак догонит пароход, уцепится за него и снова влезет на борт... «Полный ход!» — отчаянно вопит Лопатин. «Полный ход!» — визжит сбоку Фридерика Казимировна... «Как хорошо, как скоро!» — хлопает в ладоши и звонко смеется Адель.

Крак! Пароход затрещал и разом остановился.

Холодный пот проступил под бельем Ивана Илларионовича, и мурашки забегали у него по спине.

«На мель сели!» — «Нет, на камень напоролись!.. Важно! Как есть во всем аккурате! Ссаживай, ссаживай!» — со всех сторон кричат голоса.

«А пойти посмотреть, в самом деле, на какого черта мы это нарезались», — прошел мимо Бурченко, фамильярно хлопнул Лопатина по плечу, даже по животу потрепал и со смехом добавил: «ишь, ты, тоже в капитаны суешься...»

Вот он перегнулся за борт, пристально рассматривает что-то. «Ха-ха! Ледоколов, это ты? Чего это ты на самой дороге расселся, пароходы на полном ходу останавливаешь?»

«Золото, брат, здесь промываю», — слышится внизу чей-то голос.

«Золото!» — томно стонет Фридерика Казимировна и хватается за сердце.

«Мама, удочку дай скорее, мою удочку! — торопится Адель, прислушиваясь к звуку этого голоса. — Его-то мне и надо, а этого...» Она презрительно смотрит через плечо на Лопатина и лихо, как наездница на седло, бочком садится на борт парохода, распутывая поспешно леску своей удочки. Она вся сияет, вся в восторге; она так хищно улыбается и широким размахом кидает крючок за наживой.

«А, если так, то пропадай все... пропадай моя голова! Проп... проп... проп...» захлебывается от бешенства Лопатин и ищет глазами чего-нибудь такого... как бишь его?.. А, вот оно, вот...

Железный багор торчит откуда-то из-за бочек; острие у него такое длинное, блестящее; его-то и нужно! Обеими руками схватывает он это оружие, лезет на борт, замахивается что есть мочи...

«Иван Илларионович!» — испуганно говорит Адель.

«Иван Илларионович!» — визжит Фридерика Казимировна.

«Иван Илларионович!» — урезонивает его Бурченко.

— Иван Илларионович! Уже семь часов скоро! — отчетливее прочих произносит экс-горнист Вульфзон; и так как первые три оклика его остались без результата, то теперь уже он решается дотронуться до этого пухлого, потного плеча, выставленного из-под узорного, ярко цветного халата туземного покроя.

— А?.. — поднялся Лопатин, обвел вокруг воспаленными, красноватыми белками и тотчас же потребовал себе графин квасу похолоднее, «да нельзя ли с ледком?»

— За косой отмелью дым виден; так рассмотреть нельзя, а господин поручик Скобликов в трубу смотрели, так, говорят, очень явственно заметно! — доложил экс-горнист, собственноручно устанавливая на табурете большую медную лохань для умыванья.


***

Все полуплоские крыши домиков чиназской слободки были заняты любопытными чиназцами, с большим нетерпением ожидавшими прибытия «с низу» каждого парохода. Это прибытие — эпоха в жизни маленького городка. Сколько новостей привезет пароход, сколько новых лиц появится в Чиназе, население которого, хотя на несколько дней (время стоянки парохода), значительно увеличится! Особенно ждут этого времени содержатели разных питейных лавочек, а их в Чиназе тридцать восемь, и с каждым днем открываются все новые и новые. Если обратить внимание на то, что число домов в Чиназе не превышает ста двадцати, то будет ясно, что все кабатчики рассчитывают больше на приезжих и проезжих, чем на своих местных обитателей. Не один Зимборг ездил накануне в Ташкент за подкреплением своих складов: и Ицко Скуратов, и Гамамедин Истанбулов, и даже отставной майор Шампиньончиков, — все позаботились о том, чтобы матросы и пассажиры парохода могли вполне вознаградить себя за свое полуторамесячное воздержание во время плавания.

Кроме групп на крышах, по пыльной прямой дороге, соединяющей слободку с местом пристани, тянулись группы линейных солдат, белых с головы до ног, женщин, обитательниц слободки, так и горящих на солнце своими яркими, преимущественно красными, платьями. Прокатил, обдавая всех пылью, комендантский тарантас со всем его семейством; проскакало несколько офицеров, и даже пронеслась просто бегом, подобрав юбки, вертлявая Амелия Зимборг, которой казалось, что именно только одна она опоздает к интересному моменту прибытия парохода.

Пароход «Арал» подходил уже близко; он подвигался почти у самого берега. Вся палуба судна была покрыта народом; даже две баржи с мукой и бочками, казенным грузом, шедшие за пароходом на буксире, кишели пассажирами.

Пестрая, разнохарактерная толпа, толкаясь, обгоняя друг друга, подвигалась по берегу, провожая «Арал», когда он, поравнявшись с базаром, замедлил ход. С палубы на берег, с берега на палубу давно уже завязались самые оживленные разговоры. Общее внимание привлекала особенно последняя баржа, между тюками которой виднелись десятка два веселых, смеющихся женских лиц и раздавались плач маленьких ребят и убаюкиванье их матерей.

— Баб-то, баб что везут, — страсть! — горячился молодой солдат-линеец, цепляясь по самой окраине песчаного берега реки и рискуя каждую минуту оборваться с кручи прямо в пенистую борозду за колесами.

— Это опять жен солдатских на передовую линию вытребовали. Которого батальону, тетка? Эй, ты, слышь, курносая! — сложив руки у рта, кричит другой солдат, из фурштатских.

— Тише ты!

— Чего тише? Хочу — кричу, хочу — нет. Тетка-а!

— Смотри, смотри, вон на куле сидит, толстая такая, в лаптях: право, как есть деревня!

— Пооперятся маленько, погоди: господам офицерам белье мыть станут, живо приоденутся!

— Да вот так как раз с вашего мытья и приоденешься! — откликается из толпы зрителей молодая бабенка в шелковом платке и кумачном платье — значить, уже из оперившихся.

— Ох, ты, пава косоглазая!

— Отстань!

— Чего отстань? Я с лаской!

— Прокофьев, легче: капитан сюда глядит; ишь, усом как повел!

— Да вот он те шкуру вздерет! — понизив голос, замечает «косоглазая» и перемигивается с усатым капитаном.

— А нет лучше матросов! — тихонько замечает одна женщина другой, тоже из «оперившихся».

— Странный вкус! — подернув плечом, замечает та.

— Известно, народ с деньгами, не то, что наши голыши!

— Конечно, если кто из одного антересу!

— Дура!

«Развеселые ребята энти самые матросы!»

заливается самым высоким, тамберликовским тенором тот самый «фурштат», что заявлял о своем праве кричать или не кричать.

— А вот у этого самого дерева привязывают канат; видите, как это просто у нас устроено: с парохода подадут трап, сходцы такие с перильцами — ну, и все готово. И как это удачно, что высота берега совершенно подходит к высоте парохода. Хотели было прежде строить пристань, да зачем?  Вы сами видите, что это совершенно лишнее. Вот извольте посмотреть. Эй, ты, красный халат, подвинься влево!

Угреватый адъютант местного батальона принялся было усердно показывать Лопатину, как незатейливо, просто пристают пароходы «у них в Чиназе».

— Да, да, конечно, очень хорошо... Не может быть!.. Вы думаете? — больше из вежливости, вовсе не слушая адъютантского рассказа, невпопад отвечал Иван Илларионович.

Он теперь уже не спускал глаз с пароходного мостика. Он видел там... он ничего там не видел, потому что проклятый ветер, как будто нарочно, назло ему, потянул в его сторону и окутал черным, вонючим дымом всю середину судна. И эти горластые трубы так и пыхтят, выбрасывая все новые и новые густые клубы. Все затянуло, ничего не видно. А, слава Богу, ветер меняется, дым отнесло назад. Вот мелькнула у самой трубы белая фуражка... вот зеленое что-то показалось... Это? Нет, это ведро висит на крючке и сверкает на солнце своим полированным боком. А, вот оно, вот!

— В прошедшем году, представьте... — жужжит на ухо адъютант.

Какой-то бородатый стоит у перил и лорнирует берег. При взгляде на эту фигуру у Лопатина сильно заскребло на сердце, и в его мягкую ладонь впились острые углы фигурного серебряного набалдашника. Ему вдруг захотелось, что бы капитан (а его высокую фигуру с рупором в руке было видно теперь совершенно отчетливо) поддал коленом сзади этого бородача, — эх, как хотелось!

Лопатин был почему-то уверен, что это именно и есть он — сам Ледоколов или кто бы то ни было, но только...

У него захватило дух, и начали подкашиваться колени. Говор и шум толпы словно затихли, словно невидимые руки разом зажали ему уши, и только глухой, неопределенный гул стоял в помутившейся, ошалелой голове.

Около мачты мелькнул вуаль, закивали звездообразные кружки зонтиков; между белыми фигурами матросов, кинувшихся устанавливать трап, отчетливо колыхнулись два женских платья.

— Легче, ваше степенство, в угольную яму попадете! — предостерегает его какой-то пестрый халатник.

— Какие лошадки у вас, почтеннейший Иван Илларионович! — кричит ему комендант, пробираясь вперед.

— Адочка, дитя мое, смотри, вон он, вон! — указывает зонтиком Фридерика Казимировна и порывисто устремляется по зыбким доскам трапа.

— Я вас сейчас познакомлю с Лопатиным! — говорит, обращаясь к Ледоколову, Адель и, опираясь на его руку, грациозно пробует кончиком ноги, насколько удобно будет ступить ей на доски.

— Кто такие, кто такие? — шепчут кругом.

— Эх, хороши барыни! — замечает громко кто-то сзади.

Сойдя на берег, Адель тотчас же освободила свою руку и поспешила на выручку мамаши.

Почти без чувств, испуская исступленные, истерические рыдания, Фридерика Казимировна так и замерла на шее Ивана Илларионовича, обвив ее своими руками.

— Должно, хозяйка приехала. То-то обрадовалась! — шептали в толпе.

— Сдобная баба. Эк, ее встряхивает!

— А это, надо полагать, дочка; красивая девка!

— Не девка, а барышня. Девки вон Дашка с Пашкой, а это, вишь ты...

— Конечно, уважаемая Фридерика Казимировна, это я вполне чувствую... — задыхаясь и силясь освободиться из этих пламенных объятий, пыхтел Лопатин.

Ему так хотелось ринуться к Адели, расцеловать ее руки, расцеловать ее всю, не обращая вовсе внимания на эти сотни посторонних глаз. Какое ему было дело до других, когда...

— Ну, вот, мы и приехали! — спокойно, даже несколько холодно, произнесла Адель и церемонно протянула ему кончики пальцев.

— Ах, чего мы только не натерпелись за эту ужасную дорогу! — простонала Фридерика Казимировна, как-то особенно выразительно обдернув платье на своей дочери.

— Что ты, мама? Напротив, мне было ужасно весело! — начала Адель.

— Моя коляска ждет вас. За багажом я пришлю из гостиницы. Сюда, сюда, за мной! — заторопился Лопатин, теперь только заметив, что общее внимание было обращено на их группу.

Он предложил руку Фридерике Казимировне и хотел предложить другую Адели, даже уже согнул ее в надлежащее положение...

— Проклятый! — промелькнуло у него в голове.

Адель, опять уже стояла под руку с Ледоколовым.

— Ах, кстати, Иван Илларионович, — поспешила красавица, — позвольте вам представить: monsieur Ледоколов, наш дорожный знакомый. Он во время пути так много оказывал нам услуг!

— Очень приятно! — пробормотал Лопатин и вдруг рассвирепел на своего кучера, неподвижно сидевшего на козлах коляски, шагах в двадцати от пристани.

— Кузьма! — как-то захлебываясь крикнул Иван Илларионович, — Кузьма! Подавай же, скот...

— Славные лошадки, особенно пара дышловых! — протянул ему руку старичок-комендант, масляные глазки которого в эту минуту рассматривали гораздо внимательнее дам Лопатина, чем его лошадей.

Села Фридерика Казимировна; почти не касаясь подножек, на руках Лопатина, вспорхнула Адель. Четверка гнедых загорячилась и заплясала на месте.

— Ледоколов, как только приедете в Ташкент, пожалуйста к... — начала было Адель.

— Пошел! — крикнул Иван Илларионович.

— У-ух! — отшатнулся адъютант, протирая глаза, залепленные пылью, поднятой колесами экипажа.

— Однако! — произнес старичок-комендант, тоже вытаскивая цветной фуляр из заднего кармана.

— Видели? — язвительно произнесла дама в ситцевом капоте, здешняя казначейша.

— Видела! — тем же тоном ответила другая дама, здешняя попадья.


***

Запыхавшаяся, покрытая пеной четверка остановилась перед воротами почтовой станции. Лопатин вылез из экипажа и пошел распорядиться насчет лошадей.

— Ты хоть бы немного теплоты, хоть немного... — шептала на ухо Фридерика Казимировна, когда они остались одни в коляске.

— Отстань, мама! — задумчиво произнесла Адель, апатично смотря на суматоху перед станционными воротами.

— Жестокое сердце, безжалостная! В твои лета такая холодность!

— Мама!

— Не замолчу, не замолчу. Наконец, ты должна же понять, что просто из одного такта не мешало бы...

— Мама!

Адель сдвинула брови и рванула пуговку у перчатки.

— Ну, не буду, не буду. Адочка, ангел мой, войди же в наше положение. Ведь я для тебя же...

— Иван Илларионович, я пить хочу! — крикнула Адель.

— Сию минуту, сейчас. Эй, Кузьма! Там, под козлами, погребец... проворнее, да не копайся же.

— Если бы кусочек льда!.. — кокетливо улыбнулась девушка.

— Льда, послушайте! — ринулся Лопатин к казаку-смотрителю станции. — Ради Бога, все, что хотите, льда нельзя ли, хоть немного?

— Льда? — улыбнулся казак. — Ишь, ты! Да у нас льда и зимой не скоро отыщешь.

— Э-эх! — тоскливо посмотрел кругом Иван Илларионович.

В эту минуту он за один кусочек льда готов бы дать отрубить себе если не руку, то, по крайней мере, половину пальца.

— Пойдите сюда! — поманила его пальчиком Адель. — Я вовсе не такая капризная и могу легко обойтись без льда, если его невозможно найти. Вы все хлопочете, вы устали?

Она почти ласково взглянула на потное, красное лицо Ивана Илларионовича. Фридерика Казимировна даже заерзала от удовольствия; рука Лопатина задрожала, наливая из бутылки в стакан красное вино.

— Готово! — заявил казак-смотритель.

И снова загудели на разные лады голосистые бубенчики почтовой четверки.

А в тот же вечер, сидя на террасе ташкентского дома Ивана Илларионовича, Фридерика Казимировна самым убедительным тоном говорила хозяину:

— Хотите — верьте мне, хотите — нет, но только эта холодность, по-моему, одно притворство. Зачем бы ей, в противном случае, всю дорогу твердить только одно и то же: «Ах, мама, да скоро ли мы приедем? Скоро ли я увижу доброго, славного Ивана Илларионовича?» Ну, честное же слово, клянусь вам моей материнской любовью! — поспешила с уверениями госпожа Брозе, заметив у своего собеседника недоверчивое подергиванье плеч.

— Дай Бог вашими бы устами... — глубоко вздохнул Лопатин.

— Терпение и терпение! Однако, как вы еще молоды сердцем! — протекторским тоном произнесла Фридерика Казимировна и поцеловала в голову Ивана Илларионовича.

XIIЗа дверями

Весть о приезде госпожи Брозе с дочерью быстро разнеслась по всему Ташкенту. В первый же день, по шоссе, мимо окон лопатинского дома, устроилось что-то вроде гулянья. Все проходящие и проезжающие считали своей непременной обязанностью задержать шаг и не спускали глаз с этого длинного ряда окон, выжидая, не мелькнет ли хотя в одном из них головка необыкновенной, почти сказочной красавицы.

Только что приехавший из Чиназа поручик Скобликов говорил в ресторане у Тюльпаненфельда, что он и во сне не мог бы представить себе такой красавицы; что это что-то такое, что просто дух захватывает при одном только взгляде. А товарищ его, капитан Пуговицын, заверял, «как честный офицер», что он, придя домой с пристани, должен был выпить целую столовую ложку камфарного спирта, чтобы только успокоить свои расходившиеся нервы.

Марфа Васильевна, взволнованная, смеющаяся и веселая на вид, но заметно обескураженная, ровно восемь раз проехала по шоссе в своем кабриолете и два раза верхом.

— Наша-то, говорят, и в подметки не годится той... — ясно донеслось до ее слуха из одной группы гуляющих.

Она очень хорошо знала, кто эта наша, и ее даже в жар кинуло от этого замечания.

Кто-то сообщил, что сегодня вечером Лопатин и его дамы будут на Минурюке, и у решетки этих ташкентских «минерашек» столпилось столько экипажей и верховых лошадей, что распорядились прислать десятка полтора конных казаков для водворения хотя бы какого-нибудь порядка.

Кое-кто пытался, просто под видом обыкновенного посещения или же по какому-либо деловому предлогу, проникнуть в дом Ивана Илларионовича, но и эти маневры не удались окончательно. Одним было сказано, что, мол, господин Лопатин не здоровы и принять не могут, просят, мол, извинить до другого раза; другим было напросто отказано: «дома нет», хотя это было слишком уж бесцеремонное уклонение от истины. Одного только отца иерея Громовержцева принял Иван Илларионович, и то потому, что когда тот, пройдя с другого подъезда, очутился в столовой, то Лопатин, закусывавший цыпленком в этой же комнате, не успел принять никаких мер и с самой кислой улыбкой произнес:

— А, батюшка, здравствуйте! Вот спасибо, что посетили. Не прикажете ли?

Иван Илларионович одной рукой сделал пригласительный жест к столу, а другой помахал как-то у себя за спиной, что, по мнению прислуживающего парня, означало: убирай со стола проворней!

— Отчего же, — согласился отец иерей, — много нельзя, но единую можно; к тому же, у нас теперь разрешение вин... Постой, братец, погоди же! — придержал он за рукав молодца в поддевке, поспешившего было исполнить мимическое приказание своего хозяина.

— Жарко!? — не то спросил, не то заявил Илларионович, пройдя по комнате и мимоходом опустив портьеры в соседние апартаменты.

— По мнению господина Реомюра, тридцать два — в тени; на солнце же тридцать восемь и доходило даже до сорока...

Тропическая температура! Великий жар! — погладил себя по желудку отец иерей.

— О-ох! — вздохнул Лопатин и тоскливо посмотрел на ярко-зеленую шелковую рясу гостя.

— Здоровье ваше в каком положении находится? — осведомился тот.

— Сегодня плоховато. Голова что-то болит, и так вообще нехорошо себя чувствую; я даже думаю сейчас прилечь.

Как утопающий за соломинку, так Лопатин ухватился за этот вопрос о его здоровье.

— Хорошее дело! — произнес отец иерей, усаживаясь в кресло попокойнее и, по-видимому, вовсе не понимая намека.

— О-ох! — еще раз, значительно протяжнее, вздохнул Лопатин.

— Задумали мы... — начал гость и подвинул свое кресло немного вправо.

Портьера, опущенная рукой Ивана Илларионовича, задела аграмантом за боковую розетку и образовала щель, довольно значительную для того, чтобы можно было видеть большую часть соседней комнаты. Отец иерей заметил это обстоятельство и двинул кресло единственно с целью воспользоваться своим открытием.

— Задумали мы, — продолжал он, — выписать для новостроящегося храма живописной работы икону святого великомученика Георгия, копьем змия прободающего, и пару паникадил серебряных — либо из Москвы от господина Овчинникова, либо из Нижнего от купца Блиноедова; средства же наши на сии предметы в должный размер не скомплектовались... э... гм!..

— Конечно, я со своей стороны могу... — поспешил Лопатин. «Авось, — подумал он, — уберется, как получит радужную; все равно, не отделаешься меньшим». Он полез в карман за бумажником.

— Не спешите, — придержал его руку отец иерей. — По заведенному мной порядку, вам пришлется шнуровая книга, где вы собственноручно и отметите ваше приношение, выразив в цифрах размеры оного!

— Да, да, хорошо, я готов! — говорил хозяин и поднялся со стула.

— Да-с, мы не то, что другие: мы не имеем привычки преграждать путь контролю, мы все начистоту! — спокойно разглагольствовал отец иерей, не понимая или не желая понимать и этого намека.

Лопатин опять сел.

— С приездом родственников ваших можно вас поздравить? — произнес гость, немного помолчав.

— Приехали, благодарю вас. «Фу, как надоел, каналья!» — отвечал Иван Илларионович, — последнюю половину фразы, впрочем, он сказал про себя.

— Приятно и радостно должно быть свидание с дорогими сердцу, особенно из такого отдаленного далека!

— Вы меня уж извините, батюшка: я уж пойду! — не выдержал, наконец, Лопатин.

— Пожалуйста не стесняйтесь: что за церемонии! — нехотя поднялся-таки с кресел отец иерей.

«Жаль, не видал, а весьма было бы интересно», — подосадовал он, выходя из комнаты и приятно шелестя своим шелковым костюмом.

— Ну, что, видели?

— Какова?

— Ну, что, правда, что говорят?..

Посыпались на него со всех сторон вопросы, едва он только спустился со ступеней крыльца.

— Особы весьма благовоспитанные и красотой от природы щедро награжденные! — соврал отец иерей, плотно усаживаясь в свой желтенький тарантасик.

Едва только «не в пору гость» вышел из комнаты, Иван Илларионович юркнул на дамскую половину. По дороге он завернул в свой кабинет, вытер тщательно руки и лицо одеколоном с водой, попрыскал чем-то на борт сюртука и взял в рот мятную лепешку.

«Хорошо ли это, что я в клетчатых брюках при светло-сером остальном?» — подумал он, подумал и переменил эти клетчатые на безукоризненно белые.

— Я никак не ожидала, чтобы в такой глуши, в такой дикой стороне можно было так комфортабельно устроиться! — ясно слышен был голос Фридерики Казимировны.

Вероятно, она находилась в спальне своей дочери, потому что слышно было, как переставляли и звякали скляночками и баночками на ее туалете, а ведь эта спальня была так близко от кабинета Ивана Илларионовича!

— Ах, мама, скучно... эта проклятая стена! — доносился голос Адели, только неотчетливо, значительно глуше.

Лопатин сообразил, что красавица находилась на террасе. Он весь сосредоточился в слухе.

— Мама, я готова, а ты?

— Как готова, к чему это?

— Да ведь мы собирались кататься! Я же просила тебя послать спросить о коляске!

— Видишь, дитя мое, экипаж не совсем исправлен... разве завтра? — соврала Фридерика Казимировна.

Она еще утром говорила Ивану Илларионовичу о желании Адели сегодня же ознакомиться с наружностью Ташкента, но Лопатин посоветовал ей отклонить пока Адель от этого желания, находя это необходимым по некоторым соображениям.

— А, вот как! — холодно произнесла Адель. — Хорошо, мы подождем до завтра!

— А ты не замечаешь, Адочка, как интересен Иван Илларионович; как он помолодел за это время... кто бы мог подумать, что ему уже сорок два!

У Лопатина сердце запрыгало от удовольствия.

«Молодец-баба, — подумал он, — непременно подарю пару „внутреннего“, сегодня же подарю!»

— Как, мама, да ведь ему уже за пятьдесят! — ясно послышался голос Адели. Вероятно, она теперь тоже вошла в свою комнату.

— Какие глупости! Но что я узнала, Ада! Представь, мне говорил Павел сегодня, что Иван Илларионович по целым дням и ночам просиживал здесь и не спускал глаз с твоего портрета! Даже во сне он бредил только твоим именем! — врала госпожа Брозе. — Ах, как он тебя любит, ах как любит!

«Пересаливает»! — поскреб в затылке Лопатин.

— Воображаю, какая эта блистательная фигура! — захохотала Адель. — Вот он сидит тут, вероятно, на этом стуле, смотрит сюда, руки у сердца, вздохи на всю комнату... вот так!

Должно быть, Адель изобразила в эту минуту Ивана Илларионовича, потому что задвигались кресла, и послышалось что-то вроде пыхтения.

— Ты, Ада, вечно с дурачествами! — упрекнула ее Фридерика Казимировна.

— А-ах! — во весь рот зевнула Адель и щелкнула дверцей шкапика.

Лопатин почему-то осклабился.

— А что, мама, «он» приедет сегодня? — опять начала Адель.

— Не думаю!

— Но ведь я его просила навещать нас, он обещал мне быть на другой же день по приезде!

— Ты видела сама, как Лопатин с ним холодно обошелся: он даже не протянул ему руки, когда ты вздумала представить его на пристани!

— Если он будет так обходиться с моими друзьями...

— Тс!..

— Что ты?

— Я слышала за этой дверью... посмотри, Адочка, там, за трюмо...

Иваи Илларионович схватил свою фуражку и повесил ее на ручку двери. Он поспешил на всякий случай замаскировать замочную скважину. Этот маневр оказался как нельзя более кстати, потому что Адель шмыгнула за трюмо, прислушалась и приложила глаз к скважине.

— Темно... — произнесла она, — и я ровно ничего не слышу!

«Друзья... эге... вот как! — бормотал Иван Илларионович, на цыпочках отходя от двери. — Значит, не один этот бородатый...»

Сердце у него защемило, и во рту стало как-то скверно, горько; не помогала даже мятная лепешка, почти истаявшая на горячем языке Лопатина.

— Там господин вас спрашивает! — остановил его на полдороге парень в поддевке.

— Кто?

— Тот самый, что у вас намедни был... Бурченко, сказывал; да он не один: их двое!

— А!.. — протянул Иван Илларионович, подумал, сообразил и сказал: — Ну, проси... в зеленую комнату проси; я сейчас к ним выйду!


***

— Вот этих сейчас потурят! — говорил Набрюшников, наблюдая с высоты своего гнедого аргамака за входной дверью лопатинского дома.

— Нынче уж сколько народу толкалось, всем отказ, одного Громовержцева принял, а то никого больше! — говорил другой офицер, сидя без сюртука на подоконнике противоположного дома.

— Кто такие, ты не знаешь?

— Одного знаю, он уже недели две как в Ташкенте, у Тюльпаненфельда встречались; да он из старых, еще из черняевских; а другого никогда не встречал... лицо что-то знакомое!

— На покойника Батогова смахивает сильно!

— Да, есть большое сходство, только ростом повыше. Назад пойдут, ближе рассмотрим!

Предположение рассмотреть поближе новоприезжего так и осталось одним предположением. Прошло десять минут, четверть часа, полчаса, наконец, час — Бурченко и его товарища не «потурили».

— Что бы это значило? — удивился немного офицер на подоконнике.

— Стало быть, так надо, — совершенно резонно заметил Набрюшников и нагнулся с седла, заглядывая во внутренность комнаты.

— Что это, вы закусывате? — спросил он.

— Да, собираемся; не хочешь ли?

— А пожалуй! — поспешил Набрюшников и ловко соскочил на землю со своего цыбатого гнедого.

XIIIСоперники

— Если этот барин не попятится, сегодня же порешим; а там, не откладывая в долгий ящик, и за дело. Ну, заждался же я вас! Что так долго? — говорил Бурченко своему товарищу в лопатинской приемной.

— Шли очень тихо — бесконечные остановки. Знал бы, не поехал! — отвечал Ледоколов и — соврал: он был очень доволен своим путешествием на пароходе и нисколько не раскаивался, что предпочел его сухопутному тракту.

— Ну, конечно, — согласился Бурченко, — тащились, как черепахи! Что, хорошо? Ну, а то как: благополучно?

— Что такое?

Ледоколов слегка покраснел.

— Да вот насчет вашего сердца, окончательно разбитого? Залечили, что ли?

— А здесь живут все-таки довольно сносно! — уклонился Ледоколов, оглядывая обстановку комнаты. — Я составил себе, признаться, совсем другое понятие!

— С деньгами везде можно. Вот мы с вами нароем их, денег-то, — не то заведем!

Бурченко посмотрел на часы и сверил их с бронзовыми часами на камине. Ледоколов отворил дверь на террасу и заглянул в новоразбитый садик в полуанглийском, полукитайском вкусе.

Густые кусты тутовника и белой сирени разрослись почти у самой стены дома; на ярко-зеленых клумбах виднелись вертикальные черточки цветочных штампиков; красные и белые мальвы яркими группами разнообразили темную зелень кустарников; вдоль наружной стены тянулась легкая решетка, по которой ползли завитками молодые, последней посадки, виноградные лозы.

— Каково! — удивился Ледоколов.

— Недурно, — произнес Бурченко, тоже выйдя на террасу; — особенно, принимая в расчет, что года два тому назад, я помню, тут был заброшенный пустырь да несколько кустов...

— А тебе что нужно? — обратился он к вошедшему.

— Хозяин вас к себе на ту половину, просит-с, — пожалуйте! — говорил парень в поддевке.

— Хорошо, пойдем к нему, на его половину. Пойдемте, Ледоколов!

— Пожалуйте-с, сударь... господин... — настаивал парень в поддевке.

— Чем это вы там занялись? А, вон оно что!

Бурченко пожал плечами и улыбнулся.

— А, куда?

— Пожалуйте-с...

— Я сейчас видел... Бурченко, вы не заметили там, на том конце сада...

— Видел, видел! — расхохотался Бурченко и взял Ледоколова под руку.

Парень в поддевке проводил гостей с террасы, оглянулся и запер дверь на ключ; он даже проводил их через комнату и так же аккуратно запер за ними следующую дверь.

— Вы уж, господа, извините, что заставил себя так долго дожидаться! Милости просим, милости просим! — вывернулся откуда-то сбоку Иван Илларионович.

— Ну-с, господин Лопатин, — начал Бурченко, когда все трое расположились на креслах в одной из комнат на другой половине, — если вы не переменили вашего решения помочь мне в известном вам деле...

— Я своих слов никогда не беру назад и решений своих никогда не меняю! — с достоинством перебил хозяин, приглядываясь довольно пристально к фигуре Ледоколова.

— Очень хорошо-с, с такими людьми и дело вести приятно... Вы знакомы уже? Мне вот они говорили, что третьего дня на пристани чиназской...

— Познакомились, познакомились!

— Господин Лопатин тогда был так взволнован своей семейной радостью, что, весьма естественно, не удостоил меня своим вниманием! — заявил Ледоколов.

— Тысячу извинений!

Иван Илларионович протянул Ледоколову свою руку, тот свою; рукопожатие совершилось весьма холодно; пальцы как-то не сжимались.

«Соперники тоже, умора!» — подумал Бурченко. — Так вот-с, — начал он громко, — мы с ним с завтрашнего дня начнем готовить нашу, так сказать, экспедицию. Лошади у меня приторгованы; людей я нанял, — трех человек пока, из здешних, а там будем довольствоваться местными средствами. Надо вам заметить, что я все эти приготовления делал не то чтобы по секрету, а просто без лишнего шума — эдак-то лучше; и вы не очень пока распространяйтесь!

— С какой же стати! Я только и говорил об этом с одним губернатором, но если б вы меня предупредили...

— У... эх! — почесал за ухом Бурченко.

— Вы находите, что и это напрасно?

— Как бы вам это сказать? По-моему... Ну, а что ж вам говорил губернатор-то?

— Весьма одобрительно отнесся, весьма одобрительно, и, знаете ли?

Лопатин с торжествующим видом посмотрел на малоросса и приподнял палец кверху.

— Обещал даже, в случае надобности, вооруженное содействие!

— Вот этого-то я и боялся! — вторично принялся чесать за ухом Бурченко.

— Но, согласитесь сами, — вмешался Ледоколов, — дело может повернуться так, что мы будем иметь надобность в вооруженной силе, и это обещание...

— Цель моя такова, что мы должны стараться избежать этой надобности, во чтобы то ни стало. Только один путь к успеху — это убедить туземцев в очевидной выгоде для них быть нашими союзниками, заставить их свыкнуться с той мыслью, что их денежные интересы, — а они до них крайне падки, — совершенно зависят от них; тогда они, кроме той помощи, которую окажут нам, предложив в наше распоряжение свои рабочие руки, так усердно будут оберегать целость наших голов, что нам никакого вооруженного содействия и не понадобится. Вот положение, в котором мы должны находиться; иначе и эта наша попытка подойдет под категорию всех прежних, так называемых казенных, окончившихся большим или меньшим фиаско!

Бурченко говорил резко, с каким-то озлоблением. Уж очень его взбудоражило это «вооруженное содействие!»

— Как хотите, батюшка, как хотите! — развел руками Иван Илларионович. — Я все уже предоставлю вам; с моей же стороны только полнейшая готовность содействовать вам деньгами, и для начала...

Он поднялся со стула и направился было к дверям.

— Вот тут подробный счет, что мне надо на первый раз! — подал ему Бурченко сложенный листок бумаги.

— Прекрасно-с!

Лопатин бегло просмотрел счет. «Умеренно», — подумал он.

— А как скоро полагаете отъехать?

— Чем скорее, тем лучше; я полагаю, дня через три!

— Они тоже едут вместе с вами? Господин Ледоколов, вы тоже?..

— Вместе! — произнес Бурченко.

— Если что-нибудь не задержит! — почти одновременно произнес Ледоколов.

— Что же может задержать? Я полагаю, ничего задержать не может! — Лопатин подозрительно взглянул на гостя.

Тот прислушивался к чему-то, к какому-то странному шелесту в соседней комнате; Бурченко молча копался в своем портфеле.

— Ну-с, каково вам в дороге показалось? Вы еще в первый раз были в таком продолжительном пути-с? — ни с того, ни с сего спросил Лопатин, а сам подумал: «Дай-ка я поразговорюсь с ним: может быть, еще и нет особенной опасности».

— Благодарю вас! Путешествием своим я остался как нельзя более доволен; оно было так интересно и разнообразно, благодаря его спутничеству (Ледоколов указал на своего товарища). Я видел так много нового...

— Ну, это, впрочем, первая половина дороги, — вмешался Бурченко, — а вторая половина, та, я думаю, была еще интереснее?

— Что же так-с? — спросил Лопатин и почувствовал себя как-то неловко.

— На пароходе я тоже встретил, случайно, такое прекрасное общество: госпожа Брозе с дочерью...

— Родственницы мои, очень близкие родственницы! — перебил Иван Илларионович. — Так вы все время находились с ними?

— Да, всю остальную дорогу!

Ледоколов чувствовал, как краска ударила ему в лицо.

— Фридерика Казимировна много говорила мне об вас... и, я со своей стороны, должен поблагодарить вас за все, — да-с, за все-с... — Лопатин никак не мог подобрать подходящее слово, за что это ему следовало поблагодарить своего гостя.

«Ишь, как покраснел, бестия! — подумал он, пристально глядя ему в глаза. — Э-эх, нечисто, кажется, дело»...

— Madame Брозе женщина весьма достойная... — окончательно смутился Ледоколов, и со злостью, которая слишком уж заметна была в каждом его движении, поднялся со стула.

— Ну-с, так не будем напрасно отнимать у вас времени! — тоже поспешил подняться Бурченко.

— Мое почтение-с... — начал было Лопатин, но вдруг вздрогнул и остановился.

— Они уходят! — ясно послышался за дверями голос Адели.

— Адочка! — также послышался умоляющий голос Фридерики Казимировны.

«Здесь! Да каким же это образом? Что же это такое?» — пробегало у него в голове.

Он совсем растерялся и не заметил протянутой к нему руки Бурченко, которую тот, подержав минуту на воздухе, улыбнувшись, спрятал в боковой карман. Он видел только Ледоколова, стремительно бросившегося к дверям.

Движение это, впрочем, было весьма естественное: аудиенция кончилась, они попрощались и должны были уходить; другой двери из комнаты, где они сидели, не было...

— Иван Илларионович, мы вам не мешаем? — кокетливо произнесла Адель, появившись в отворенных настежь дверях.

За ней виднелось полное, слегка смущенное лицо Фридерики Казимировны и ее пухлая рука, бойко делавшая Лопатину какие-то знаки.

— Мы уже кончили! — раскланялся Бурченко и хотел пройти мимо.

Адель, кошечкой, самой шаловливой, ласковой кошечкой, подбежала к Лопатину и наивно принялась теребить борт его парусинового пальто.

— А мы в саду гуляли! — говорила она. — Мы прошли через двор и оттуда в маленькую калиточку, — там есть такая маленькая-маленькая калиточка; — я проскочила легко, а мама — ха-ха-ха! Мама чуть-чуть не завязла!

— Какая ты болтушка, Ада! — бормотала Фридерика Казимировна. — В твои лета и так шалить!..

— Как в мои лета? — удивилась Адель. — Ведь ты же говорила, что тебе тридцать пять; ты вышла замуж двадцати — значит, мне только... ха-ха-ха! — колокольчиком залилась Адель, сообразив результат своего вычисления.

— Ребенок! — томно произнесла маменька.

— А мы видели вас в саду, — обратилась Адель к Бурченко. — Ну, как вы доехали? Вы прежде нас приехали в Козалы? И охота вам была ехать в этом поганом экипаже — ах, как он надоел нам! Зато на пароходе как было весело!.. Здравствуйте, Ледоколов; мы вас тоже видели... я даже вам махнула платком. А вы посмотрели, постояли на террасе и ушли... Мы ведь с вами уже три дня как не видались...

— И эти три долгих дня... — начал было Ледоколов, но Адель не дала ему кончить.

— Вы уже наговорились о делах; мы так и думали, когда шли сюда. Вечер такой прекрасный! Мы будем пить чай вместе, у нас. Надеюсь, что я имею на это право?

Она посмотрела через плечо на Лопатина таким задорным, вызывающим взглядом.

— Гм, гм... и прекрасно! — впору спохватился Иван Илларионович. — После сядем в преферанс или ералаш. Вас двое, я и Фридерика Казимировна...

— Этот вечер у меня может быть свободным! — равнодушно произнес Бурченко.

— Мне так приятно... — согнулся по направлению к Адели Ледоколов.

— Шалунья! — наладила все одно и то же Фридерика Казимировна.

— Извините, я распоряжусь! — как-то глухо произнес Лопатин, пошатнулся немного, побледнел и быстро вышел из комнаты.

— О, чтоб его черти взяли! Чтоб его там, в этих горах, первой глыбой придавило! Чтоб ему шею свернуть на первой круче! — причитал Иван Илларионович кому-то ему всякие благие желания, допивая третий стакан воды со льдом. — Скорее, скорее отправить их в горы, подальше, куда-нибудь подальше! Ух!.. — вздохнул он, наконец, и стал натирать себе виски губкой, намоченной в туалетном уксусе.

— Барыня к себе чай пить просят... Там уже и гости! — доложил парень в поддевке.

— К дьяволу убирайся! — захрипел Лопатин и закашлялся. — Скажи, что иду сейчас! — добавил он несколько покойнее, когда тот, изумленно вытаращив глаза, задом стал пятиться к двери, не понимая, за что это так осерчал его смирный в обыкновенное время хозяин.

Общество расположилось на террасе «дамской половины». Солнце садилось, и густая синеватая тень расползлась по саду. Чай разливать взялась Фридерика Казимировна, которая и заняла место за серебряным самоваром.

— А вы сюда, поближе ко мне! — пригласила она малоросса, указав на ближайший стул. — Адочка!

— Что, мама?..

— Поди сюда... Вы извините, если я на один миг отниму у вас собеседницу!

Ледоколов, к которому относилась эта фраза, хотел что-то сказать, да, должно быть, раздумал.

— Ну, что тебе, мама?

Адель оживленно рассказывала что-то Ледоколову; она остановилась на полуслове и, нехотя, подошла к матери.

— Нагнись сюда. Хотя, господа, и не следует секретничать в обществе, однако я позволю себе эту неловкость...

Фридерика Казимировна принялась шептать дочери на ухо, показывая рукой то на стол, то на ее костюм. Она этими жестами маскировала настоящее содержание речи...

— Это не годится, — горячилась она, — это совсем бестактно!.. Ты хоть при Иване Илларионовиче не очень-то с ним того — понимаешь? Ты не знаешь Лопатина: он мягок, как воск, но если злоупотреблять этой мягкостью, то дело может разыграться довольно неприятно и для нас, да, пожалуй, и для него!

Адель прикусила губы.

— А вот я посмотрю, чем это может кончиться! — И брови ее задвигались.

— Адочка, ангел мой! Но благоразумие, благоразумие! — переменила мгновенно тон Фридерика Казимировна. Она очень боялась этой скверной складочки над бровями.

— Я знаю, что делаю! — отчеканила Адель.

— Тысячу извинений, что заставил себя ждать! — развязно вошел на террасу Лопатин.

— Садитесь! — важно показала ему на стул красавица.

Она входила в роль «полновластной хозяйки этого гнездышка».

— Самый крепкий и побольше сахару... видите, Иван Илларионович, я помню хорошо ваш вкус! — приветливо улыбалась Фридерика Казимировна, протягивая Лопатину стакан чая...

Адель молча пододвинула ему корзинку с хлебом. Это небольшое внимание очень благотворно подействовало на Лопатина, но только на одно мгновение: эта же хорошенькая ручка подвинула корзинку и Бурченко, и Ледоколову; последнее даже сопровождалось улыбкой, не менее приветливой, чем улыбка мадам Брозе.

— ... В котором, вы говорите, году? — неожиданно спросил Лопатин, резко повернувшись к Бурченко.

— Я ничего не говорил!

— Виноват, мне послышалось...

Несколько минут тянулось тяжелое, невыносимое молчание: все чувствовали себя как-то неловко. Даже Бурченко был вовсе недоволен этим чаепитием на свежем воздухе: он досадовал на себя, что принял приглашение.

«Черт его знает, еще взбесится совсем этот самодур...  дело, пожалуй, расклеится», — подумал он и подыскивал тему для разговора более удобного, имеющего более общий, умиротворяющий характер.

Ледоколовым овладело какое-то странное смущение; эта тяжелая, неуклюжая фигура Лопатина как-то давила его; этот упорный, стеклянный взгляд, почти все время устремленный на него, начинал его сердить не на шутку; по временам он испытывал то ощущение, которое должен бы был испытывать человек, сознательно усевшийся в партере на чужое кресло: а ну, как подойдут сейчас и скажут: «А позвольте, милостивый государь...»

Фридерика Казимировна все еще продолжала улыбаться, но эта улыбка становилась все кислее и кислее... Она тоскливо смотрела на свое растянутое изображение в самоваре; она боялась чего-то, и эта боязнь формулировалась так: а что, если у нее отнимут вдруг этот хорошенький, так изящно выгнутый, на диво полированный серебряный самовар, — мало того, вдруг скажут: «А убирайся-ка, матушка, опять туда, откуда приехала, коли не умела повлиять на дочку, как следовало»... «А как повлияешь на этого дьявола?!» — решила Фридерика Казимировна и со злостью взглянула на «дьявола», с самой невинной миной прихлебывавшего из маленькой китайской чашечки.

— Ах, какой ужасный случай был с нами в дороге! — начала Фридерика Казимировна. — Представьте себе, Иван Илларионович... У нас сломался дормез...

— Представляю! — буркнул Лопатин.

Из этого тона Фридерика Казимировна заключила, что ее рассказ не доставляет особого удовольствия, и отлавировала назад.

— Адочка, подвинь мне стакан Ивана Илларионовича: он, кажется, кончил!

— Нет, мама, ты налила ему первый, а этот я налью сама; посмотрим, кто лучше... Вы будете беспристрастным судьей, да?

— Я, Адель Александровна, как всегда... — запутался Лопатин, а так как ручка Адели, протянутая за стаканом, очутилась около него так близко, то удержаться и не поцеловать ее было уже не под силу.

— Э-хм! — поперхнулся Ледоколов глотком горячего чая.

— Ведь это «родственный», не более, как «родственный»! — утешал его втихомолку Бурченко.

Фридерика Казимировна бросила на свою дочь взгляд, исполненный благодарности и признательности.

Стало быстро темнеть. Зажгли большой китайский фонарь, висевший как раз над серединой стола. Прозрачная, разрисованная яркими арабесками бумага пропускала самый нежный, приятный свет, и в этих матовых лучах дрогнули тысячи светлых точек, замелькали бесчисленные крылышки ночных бабочек, налетавших на огонь из окружающей тьмы, из всех уголков и закоулков обширного сада.

Адель разболталась одна за все молчаливое общество. Она доставила Лопатину еще два раза случай приложиться к ее ручке; она даже не отдернула сразу своей ноги, когда почувствовала под столом прикосновение мужского тяжелого сапога. Положим, что она заподозрила в этой неловкости своего vis-à-vis — Ледоколова, и подумала даже: «экий длинноногий!» Но ведь Иван Илларионович не мог же слышать того, что только подумалось, и почувствовал себя необыкновенно хорошо после этого электризующего прикосновения.

Предполагаемый вист или преферанс не состоялся: Адель прямо заявила, что не допустит «этой противной, скучной игры», приличной только дождливому, серому Петербургу.

— Ах, как хорошо!.. Как темно!.. Так вот и тянет туда, в эту глушь!

Она стала на крайнюю ступеньку террасы и жадно смотрела в этот густой мрак южной летней ночи.

— Я гулять хочу. Ай!..

Летучая мышь черкнула в воздухе так близко, почти у самого ее лица; в сырой, росистой траве слышался почти непрерывный тихий шелест.

Адель спустилась с террасы. Ледоколов поспешил предложить ей руку, но Адель не заметила этого предупредительного движения и повисла уже на локте Ивана Илларионовича.

Фридерика Казимировна поспешила овладеть рукой Ледоколова, Бурченко пошел «solo».

«Что-то уж он очень наклонился к ней, говорит как-то эдак...» — волновался Ледоколов, глядя на едва обрисовывающуюся в темноте массивную спину Лопатина и более заметное пятно — белую кружевную косынку его дамы...

Он поддал ходу, — ему так хотелось уменьшить это расстояние, образовавшееся между первой и второй парами.

— Ах, как, действительно, ночь прекрасна! — вздыхала Фридерика Казимировна, задерживая шаг и этим осаживая порывы своего кавалера.

— Вот так полонез закатываем! — выступал сзади Бурченко, шагая осмотрительно, дабы не наступить на этот бесконечный шлейф госпожи Брозе, загребающий на ходу все, что только ни попадалось на садовой дорожке.

XIV

....................

XV

....................

XVIГроза на горизонте

— Высох, как спичка, желт, как лимон, и смотрит гиеной…

— Да, переменился страшно. Эй, что же салат? Вечно по целому часу ждать приходится! Котлета стынет!

— Вчера я был у генерала; завтракали... он тоже был; то есть, до такой степени раздражителен стал, что даже со стороны смотреть странно — шесть сигар исковеркал прежде, чем закурил одну. В вист сели, так генерал говорит: «Ну, нет, батенька, с вами играть невозможно: вы, — говорит, — не в своем...» и это рукой на лоб указал.

— Гм!..

— Вспылил страшно, понятное дело, бросил карты и говорит: «Вы, ваше превосходительство, гарантированы вполне от этого (он тоже показал на лоб): для того, — говорит, — чтобы сойти с ума, надо его иметь», — каков! Так и отрезал.

— Чу-у-дак!

— Ну, натурально, вист расстроился. Хорошо еще, что сейчас раков подали — вот какие раки! Страсть! Ну, генерал занялся и не обиделся!

— Он у нас добрый.

— Смотри!

Один из собеседников покосился немного вправо, другой удержал вилку с куском котлеты на полдороге и тоже метнул глазами в ту же сторону.

Перлович скомкал газету, которую читал, судорожно отбросил в сторону и, сильно отодвинув стул, поднялся на ноги.

Проходя мимо буфета, из-за которого усердно кивал ему Тюльпаненфельд, Станислав Матвеевич остановился на минуту, хотел что-то сказать, да махнул рукой и быстро вышел из ресторана.

— Действительно, что-то неладно! — пожал плечами один из собеседников.

— Что-нибудь по части торговых фортелей не выгорает!

— Как бы чего хуже не было!..

— Видели? — говорил старичок в мундире, в другом углу залы.

— Видел! — отвечал другой старичок, тоже в мундире.

Они вдвоем ели одну порцию ботвиньи, тщательно оберегая свои разноцветные регалии, украшавшие промежуток между бортами.

— Да-с!

— Ох-ох! Капнули никак, Мартын Захарыч!

— Где, где?

— На «Станиславчика»...

— Вы-то свою «Анну» поберегите!

— А. я ее салфеточкой прикрою, вот оно и хорошо будет!

— Поверьте вы мне, — говорил внушительно доктор (наш старый знакомый), — что в нем совесть шевельнулась: угрызение чувствует, уж это верно; все признаки, и к тому же...

— Провидение простирает свою десницу! — изрек отец иерей Громовержцев, которому, по его сану, и не подобало бы заходить в рестораны, но... «на сих отдаленных окраинах, к тому же на единое мгновение, для пропущения малого стакана донелю и закушения оного бутером»... — Да-с, Провидение! — отрыгнул отец иерей и потянулся в угол, где стояла его палица с массивным серебряным набалдашником, а на ней висела широкополая шляпа, покрытая тоже белым чехлом, как и форменные офицерские фуражки.

Дорогой Станислав Матвеевич встретил двух знакомых офицеров, проезжавших по городским улицам своих новоприобретенных иноходцев. Проносясь по обеим сторонам коляски Перловича, офицеры усердно раскланялись. Они, словно по команде, одновременно приподняли свои фуражки и вслед за этим так же одновременно произнесли:

— Свинья!..

Их уж очень обидело то обстоятельство, что Перлович даже и не заметил их салюта. А как же он мог заметить это, когда все его внимание обращено было на листок почтовой бумаги, дрожавший в его худых, цепких пальцах.

Проехали улицы, выбрались из-под остатков триумфальной арки хмуровской архитектуры; сады по чимкентской дороге остались сзади. Коляска въехала в ворота дачи и остановилась перед подъездом.

Перлович все читал или, по крайней мере, казалось, что читал, не замечая и остановки экипажа, и намекающего покашливания кучера, и вопросительной позы его старого Шарипа, распахнувшего входную дверь на ее обе резные половинки.

— А! — словно проснулся Станислав Матвеевич, встряхнул головой, потер рукой виски и полез из экипажа.

«В первом моем письме я уведомил вас...» — вот фраза письма, не выходившая у него из головы, притянувшая к себе все его внимание.

«В первом письме? — думал он. — Но ведь это и есть первое письмо, другого я не получал. — Он хорошо помнил это, он так сердился на него за медленность — и вот... — Гм, так, значит, было еще первое письмо; это ясно видно из содержания того, что находилось у него в руках. В том письме, должно быть, все подробности — это тоже ясно, — иначе зачем бы эти фразы: „как вам уже известно... так же, как и тот раз“. Значит, он не получил этого первого письма, значит, оно пропало... Куда же оно могло пропасть? И какая непростительная неосторожность с его стороны послать это письмо по почте!..»

Холодный пот выступил на лбу Станислава Матвеевича. Он даже вздрогнул и залпом выпил стакан воды с каким-то сиропом.

— А что, если это первое письмо не пропало, если оно теперь находится в других руках?

У него в глазах потемнело, и он тяжело опустился на диван, поспешно расстегнув жилет и развязав, почти разорвав, бант белого галстука.

— О, да вздор! Все пустяки. Ну, что ж такое? Во-первых, это письмо могло пропасть окончательно, не попадаясь вовсе ни в чьи руки, и тогда... во-вторых...

Маленький прилив бодрости так же быстро исчез, как и появился.

— Во-вторых... нет, этого «во-вторых» быть не может! Это письмо — улика, страшная улика, отдающая его целиком в руки... ух, какие скверные, ненавистные руки!

И вспомнил он, как подозрительно все косились на него, как на приговоренного, когда он заезжал в ресторан. Они уже знали все. Да, это ясно. Сомнения тут не могло быть никакого.

— Ну, что тебе надо; что?

Со злостью и страхом Перлович взглянул на Шарипа и даже попятился в угол, инстинктивно протягивая руку к стулу.

Старик-сарт стоял в дверях и молча, вопросительно глядел на своего господина.

— Тюра звал? — произнес он наконец.

— Нет, вовсе не звал, зачем мне звать тебя?.. Не надо... Ступай отсюда… ну, ступай! Да иди же!.. «А, сторожит, следит тоже», — подумал Станислав Матвеевич, с ненавистью глядя на этот красный, морщинистый затылок, скрывшийся за драпировкой.

Солнце склонялось к западу; в большие, выходящие во двор окна ворвались косые лучи света, разом озарившие всю внутренность комнаты; все металлическое засверкало, по потолку и столам забегали светлые пятнышки.

Перлович взглянул в окно.

— Сколько народу там! Чего это они собрались? Что делают? Вон арбы приехали с клевером; полуголые арбакеши сваливают зеленые снопы на крыши дворовых навесов и нет-нет все сюда поглядывают, в это окно, в котором должна быть так ясно видна вся его фигура... Вон два приказчика прошли через двор и тоже сюда покосились, шепчутся... А вон тот стоит на крыше, так и уставился, глаз не спускает, тоже сюда смотрит... Подлецы, предатели!

Перлович, под влиянием какого-то инстинкта самосохранения, поспешно откинулся назад, в другой угол дивана, куда не достигал этот выдающий, все на показ выставляющий луч света...

Серый, осенний день. Кругом чахлые кустарники, желтый, полувысохший бурьян, кучи бурелома и валежника, оставшиеся после вырубленного леса... Под вывороченным пеньком, совершенно прикрытый вырезными, перистыми листьями папоротника, весь зарывшись в мягкий, седой мох, залег притаившийся заяц и чуть-чуть поводит своим настороженным ухом: он прислушивается. Страшные звуки несутся со всех сторон, трещат сучья под десятками собачьих лап, фыркает конь где-то неподалеку. Ух, как близко, чуть не вдоль его вытянутой струной спины, щелкает охотничий арапник. И там, и тут, и отсюда, и оттуда грозит смертельная опасность... «Бежать?.. Куда? Со всех сторон враги... Он окружен. Вон между этим кустом и беловатым стволом покривившейся березы еще есть, кажется, свободное пространство. Разве туда?» И там словно из-под земли вырос и грозно кивает косматый белый хвост... Слышно тяжелое дыхание; красный, покрытый пеной язык, белые, острые клыки мелькнули так близко... Сильно, учащенно колотится сердчишко несчастного зверька... Он весь замер: ни одна шерстинка не тронется, даже косые глаза прикрыты, и чуть-чуть дергаются веки в смертельном, безысходном ужасе... Сопящий, фыркающий нос раздвигает желтые листья — последнюю преграду.

Вот в таком точно или, по крайней мере, чрезвычайно близком к этому положении чувствовал себя Станислав Матвеевич, только с той разницей, что хлопанье арапника, фырканье коня, собачьи хвосты и языки, — все это было пока только в одном его воображении.

«Разве бежать? Как и заяц под кустом, — подумал Станислав Матвеевич. — Но куда? К этим дикарям, в Бухару, в Хиву, что ли? Это — та же смерть, та же погибель! Назад в Россию? А как? Через всю эту степь, через ряд фортов и крепостей, в каждой из которых его могут захватить, скрутить, и тогда все пропало? А это все? Разве это унесешь с собой?»

Он с невыразимой тоской поглядел кругом.

Прямо перед ним, в простенке между двумя глубокими нишами, плотно, словно прилипши к плиточному полу, стоял металлический несгораемый шкаф; этот шкаф прислан был ему еще в прошедшем году, — и тогда уже было что в него прятать, а теперь... А это, что на дворах, в его караван-сараях, на пути, в караванных вьюках, на рынках Коканда и Бухары, наконец, в его грандиозных проектах, в одном воображении его воспламененного мозга?.. Все это придется бросить и спасать... что же? Одну только разбитую, исковерканную жизнь! А, вот оно что! Значить, поздно, значит, все кончено!..

На дворе послышался торопливый топот коня и звяканье оружия; два казака показались в отворенных воротах; за плечами торчат стволы винтовок, шашка путается и мешает слезть с лошади. Белый четырехугольник сложенной бумаги затиснут под ременную портупею. Казак идет сюда; он ступил на крыльцо. Эх, как звякают шпоры по его ступеням! Кто-то пробежал. За стеной портьера колышется.

— К вашему высокородию! — ревет медвежий голос.

Какая-то горилла загородила треугольный просвет распахнувшейся драпировки.

— Что такое?.. Зачем же это?.. Я и сам могу... Здравствуй, голубчик! — сам не понимая что, несвязно произнес Перлович и взял машинально протянутую ему бумагу.

Больше он ничего не слышал и не видел.

— Диковина, — говорил своему товарищу казак, садясь на лошадь, — взял это он «повестку», поглядел, губами что-то пошамкал, да как хлопнется на бок, — благо, еще у него на полу то мягко — вершка на полтора ковров настлано!

— Может, хмелен был?

— Нет, посуды около не видать было. Так на водку и не получил ничего, а надо бы. Да ну, не вертись, «прострели те пузо»![14] — вытянул он нагайкой своего чубарого.


***

А между тем содержание бумаги, полученной Станиславом Матвеевичем, было самого невинного свойства. Печатный бланк со вставным только именем и даже за номером, приглашал пожаловать на бал, имеющий быть такого-то числа, у его превосходительства, и проч., и проч. В конце же значилось предуведомление, что господам военным нужно быть в мундирах, а неслужащим и купечеству не иначе, как во фраках; пояснено было даже, что туземные именитые жители, получившие это приглашение, избавлены от необходимости надевать фрак, а могут явиться в своих парчовых, шелковых, бархатных и всяких других халатах.

Затем добавлялось, что бал этот имеет между прочим целью слияние национальностей, победителей и побежденных, а посему первые приглашались по возможности способствовать достижению этой благой цели, занимая туземных гостей и объясняя им главнейшие преимущества цивилизованной общественной жизни перед их полудиким, варварским бытом.

Последнее добавление принадлежало соединенным перьям офицеров местного генерального штаба и явилось результатом двух ночей усиленной умственной деятельности.

Бумага эта не то что была бы запечатана, а так, подклеена немножко, только чтобы не развертывалась. Так, по крайней мере, сам себя уверял доктор, приводивший Перловича в чувство и не утерпевший, чтобы не осведомиться насчет содержания этого «пакетца».

Потом доктор весьма досадовал на себя, как это он сразу, по одному наружному виду, не узнал, в чем дело? Ведь и сам он, да и не один он, еще с утра получил подобную же повестку.

И помусолив языком окраину листка, он поспешил привести пакет в его первобытное состояние.

XVII«Гидальго»

Случай помог Ледоколову провести вечер в доме Ивана Илларионовича; раз попав туда, он решился, во что бы то ни стало, поддержать это знакомство. Это входило в его расчеты.

На другой же день, часов в одиннадцать утра, «в самый визитный час», как уверил его белобрысый барон, авторитет по части знания местных светских обычаев, Ледоколов надел фрак, достал из дорожного футляра цилиндр, совершивший вместе с ним далекое путешествие, и направился к лопатинскому дому.

«Посижу подольше, поразговорюсь, — мечтал он дорогой, — надо усыпить эту подозрительную, дурацкую ревность. К маменьке приласкаться не худо: это тоже может быть весьма полезно; пригласят завтракать — останусь».

Ледоколов слез с дрожек и рассчитал извозчика.

— Дома нет! — заявили ему в полуотворенную дверь.

— Как дома нет? — озадачился Ледоколов.

— Да уж так-с! — говорил голос за дверями.

— Гм... А госпожа Брозе и их дочь?

— Мадам-то? Сейчас... Тоже дома нет! Должно, что так-с!

Голос за дверями заговорил менее решительным тоном. Очевидно, он справлялся в эту минуту: какого рода ответ надо держать относительно этого непредвиденного пункта?

Тот, кто мог надоумить его, вероятно, говорил одной пантомимой, потому что как ни прислушивался Ледоколов, другого голоса было не слышно.

— Слушаю-с, чего-с? Как-с? Только одни они-с... — шептал голос за дверями.

— Барынь тоже нет дома. Никого дома нет: уехавши! — отчеканил он уже довольно определительно.

— Ведь ты, братец, врешь... — начал было Ледоколов, и не мог докончить возражения, — не мог уже только потому, что вслед за ответом захлопнулась дверь перед самым его носом. Мало того, кроме визга дверного засова, в массивном медном замке что-то внушительно щелкнуло, даже не один, а целых два раза.

— Однако! — пожал плечами визитер и пожалел, зачем так поторопился отпустить свою долгушку.

Еще раза два пытался Ледоколов проникнуть, наконец, туда, где... и т.д., но каждый раз его встречали неудачи, подобные первой его попытке.

Встретился он раз, случайно, с Лопатиным на улице: что за странность? Иван Илларионович рассыпался в любезностях.

— Загордились, батенька, что не заглядываете? Грех! — мял ему руку Лопатин и смотрел на него так ласково, так дружелюбно. — И барыни вот все осведомляются об вас. Что, мол, да как, мол? Заходите же, право ну!

«Зайду завтра!» — решил Ледоколов и зашел.

— Только вот перед вами уехали, и барыни с ними! — с соболезнованием в голосе сообщил ему тот же голос за дверями.

— Да ведь я сейчас приказчика их встретил: он говорил... — рассердился было Ледоколов и тотчас же услышал знакомый визг и щелканье.


***

Как нарочно, случилось так, что первое время госпожа Брозе и ее Ада положительно никуда не выезжали. Следовательно, рассчитывать на встречу вне дома Лопатина было бесполезно. А этот проклятый, ненавистный дом, такой тяжелый, словно приплюснутый сверху, обнесенный скучными стенами, был, очевидно, для него заперт.

Припомнил Ледоколов, что как-то вечером, ужиная у Тюльпаненфельда, он слышал, как в общей комнате интендантский чиновник распространялся об удивительных свойствах здешнего климата.

— То есть, вы не поверите, — говорил он, — девочка скромненькая, пятнадцати лет, ничего не знала, не понимала, приехала сюда и... что бы вы думали? Вот!

Оратор сделал округленный жест перед своим жилетом.

— Ну, батюшка, тут совсем особые причины! — докторально заявлял другой собеседник. — Согласитесь сами, прикиньте хоть на счетах, на сто пятьдесят мужчин приходится всего только одна с третью женщина! Спросите хоть у самого Глуховского: он собирал эти статистические данные!

— Ну, конечно! Теперь вот опять, — дребезжал козлиный голосок, вытирая рот салфеткой, — наши барыни: там были верные, благочестивые жены, приехали сюда — и что же?.. Вы сами знаете, господа, ведь это ни на что не похоже! Это уж какая-то поголовная эпидемия!

— Ну, вот, вот, вот — обрадовался интендантский чиновник. — Скажите — не климат, не его влияние? Конечно, на нашем брате, мужчине, это влияние не так в глаза бросается, а есть... ох, есть! По себе знаю!

— Конечно! — соглашается тот, кто сначала пытался отыскать другую причину. — Южный климат, жар; опять пряности и горячительные напитки, но все-таки если бы пропорция была нормальней...

— Да где ее взять, эту пропорцию-то, — где? Вон Шелкопериха горничную с собой привезла, — рыло такое, что, и не взглянул бы другой раз, а тут бац! За чиновника замуж вышла. Дело у мирового вчера разбиралось...

— Всяко бывает... Мы вот в джюзакском походе из гнилой лужи хлебали, да слаще меду казалось, — нужда!

— Влияние климата! — настаивал интендантский чиновник.

«Должно быть, что это влияние климата!» — припоминал Ледоколов, отправляясь на продолжительные ночные прогулки под окнами лопатинского дома, особенно с той стороны, где, по его соображениям, приходилась дамская половина.

Через стену он узнавал вершины тех самых тополей и тутовника, под которыми они бродили впотьмах, всем обществом, и, глядя на эти темные, кудреватые группы зелени, у Ледоколова быстрее обращалась кровь, и усиленнее толкалось что-то под жилетом, заглушая даже отчетливое чиканье его хронометра.

Прогулки эти он начинал, обыкновенно, вечером, когда южные сумерки густели настолько, что не так резко бросалась в глаза проходящим и проезжающим его печальная фигура. Прогулки эти тянулись частенько вплоть до рассвета.

А ночи были такие чудные, темные, ласкающие, так возбудительно действовавшие на без того донельзя возбужденные нервы Ледоколова. Подолгу стоял он перед садовой стеной, и перед его глазами, в этом густом мраке, проходили самые томительные, волнующие кровь картины. То чудилось ему, что эта ровная линия стенного гребня тянется вверх, заостряется в какие-то готические башни древних замков; светятся красным светом узкие окна-бойницы, визг цепей слышится за этими мрачными стенами, надрывается плач заключенных красавиц. Они ждут избавителя, визг его призывного рога.

«Разве махнуть через? — мелькала не раз у него в голове отважная мысль. — Стена не так чтобы уж очень высока. Вот с этой стороны, если б только кто подсадил».

И если б в подобную минуту действительно нашелся этот кто-нибудь, Ледоколов не задумался бы привести в исполнение свое намерение.

«О, моя радость! Звездочка моя милая!..» — ощущал он на себе влияние климата и, опершись разгоряченным лбом о шероховатую поверхность стены, припоминал все мельчайшие обстоятельства их путешествия вместе на пароходе «Арал», припоминал он все эти чудные, блаженные минуты.

— Жулик, надо полагать!

— А черт его знает! Нешто забрать?

— Ну, его и лешему!

Темные конные фигуры объездных казаков топочут в нескольких шагах от Ледоколова, нагибаются с седел, подозрительно всматриваются в темноту и проезжают мимо.

— Боже!..

Ледоколов отскочил и начал прислушиваться: за стеной слышится голос. Это ее голос! Нет; все тихо; слышно только, как шелестят ветви деревьев, как храпит кто-то пьяным, носовым храпом.

— Вы бы серенаду спели понежнее! Где ваша гитара, mio gidalgo? — говорит сзади грациозный женский голосок. — Бедняжка!.. Ха-ха-ха-ха! — звонко хохочет Марфа Васильевна, и вот уже далеко, постепенно замирая, слышится мягкий стук колес ее шарабана.

— Смешно! И чего это он хлопочет, простаивая ночи под стенами? — хохочет Набрюшников, поталкивая шпорами гнедого, чтобы тот не отставал ни на полшага от подножки экипажа.

«Смешно! — думает, но не высказывает вслух Марфа Васильевна, косясь на своего кавалера. — И чего это он хлопочет, рыская по ночам за моим шарабаном?»

— Ну, до свиданья! — остановила она на перекрестке своего иноходца.

— Марфа Васильевна! — начал было Набрюшнилов.

— Вам надо ехать направо, потому что мне надо налево. Вы поняли?

Фраза эта произносится тоном, не допускающим никакого возражения. Набрюшников покоряется без явного ропота.

— Еще, пожалуй, столкнешься с кем-нибудь; ну ее, неприятности наживешь по службе! — вздыхает он и унылым шагом направляется к, своим казармам, в кокандское предместье.


***

А тут и Бурченко все пристает, и пристает, как нарочно, все в такие минуты, когда Ледоколову вовсе не до тех неизмеримых богатств, скрытых в недрах диких гор, куда нога человеческая еще не проникала.

— Да послушайте же, — говорить ему малоросс, — ведь вот отправляться скоро надо будет, а у нас с вами не бог знает сколько сделано насчет приготовлений. Тут столько хлопот, возни, а вы все где-то пропадаете!

В ответ на подобное замечание Ледоколов обыкновенно краснел и говорил, что он «собственно готов каждую минуту, что с его стороны...» и т. д., что-нибудь в этом роде.

— Бур подержанный купил у Алмазникова; плох, но с некоторыми приспособлениями пойдет в дело!

Ледоколов машинально выводил карандашом по маршрутной карте какие-то линии.

— Вчера вот у Лопатина был; обещал ему непременно отправиться в горы в следующую среду!

— Вы там были? Что же вы мне не сказали, что идете? Я бы с...

— А где вас искать? Я вот и на прошлой неделе был. Сижу, разговариваю с нашим капиталистом, смотрю — вы по той стороне идете, улицу переходите, я думал...

— Я шел туда же, но мне сказали, что дома нет. Это, наконец, подлость!

— Какой вы чудак! Словно всякий не имеет права пускать в свой дом, кого он хочет, и не пускать также, кого хочет. Эх, знаете ли что, благо к случаю пришлось; и охота вам лезть, как посмотрю я на вас? Мало вам одного раза? Нет, вам надо поскорее да подальше убираться от этих глазок, так ревниво оберегаемых от вас нашим барбосом... то бишь, цербером Лопатиным. Мне, конечно, вас не учить, но все-таки отчего не дать доброго совета? Да, кстати, к губернатору насчет того дела съездили?

— Я еще не успел... — замялся Ледоколов. — Я, впрочем, сейчас...

— Ну, вот видите... жаль! Теперь уже поздно: четвертый на исходе. Завтра хоть не забудьте! — остановил он своего товарища, заметив, что тот метнулся в угол за шляпой.

— О, конечно!

Помолчали немного.

— Черт его знает! — начал Бурченко, посматривая на продолговатый рогожный тюк, перехваченный по всем направлениям крепкой, смоленой веревкой. — Как мы его потащим в горы? На вьюках тяжело, ежели на колесах — есть там одно место скверное, не проедем на арбе; разве вот что...

— Когда вы прошлый раз были у Лопатина, вы их видели? — спросил, словно очнувшись от сна, Ледоколов.

— Эк вы! — озадаченно взглянул на него Бурченко. — Кого это их?

— Да ведь вы понимаете, о ком я спрашиваю! — начал было сердиться Ледоколов.

— Ах, да! Ну, видел!

— Что же, говорили что-нибудь обо мне?..

— Кажется, говорили... а впрочем... да, да, говорили, как же! Я им рассказывал, как вы все у дверей стучитесь, а вам все говорят: дома нет. Представьте, они об этом ничего и не подозревали!

— Подлец, да я ему!.. Я покажу, что мы не в Азии, где можно запирать женщин и не пускать к ним тех, кто...

— А где-же мы? — расхохотался Бурченко. — В Азии, батюшка, в настоящей Азии, в самом центре оной. Да ну, сядьте же и не горячитесь, да осторожнее; ведь вы чуть барометр не свалили — вещь, сами знаете, хрупкая!

— При первой же встрече с этим скотом...

— Послушайте, однако, ну, что хорошего? Рассердится и денег не даст — это верно; он потому только и дает их так охотно, что хочет поскорее нас с вами отсюда выпроводить. Иначе чего бы ему так торопить!

— А если я совсем не поеду, на зло ему не поеду, а останусь здесь?

— Это будет уже совсем глупо... то бишь — неостроумно. Положим, я не связывал вас никаким договором на бумаге, но... — Бурченко серьезно взглянул на своего товарища; улыбка исчезла с его лица, он передернул плечами и сухо произнес: — Как хотите...

— Во-первых, я этого не сделаю, и ваш холодный тон в данном случае, совершенно некстати! — спохватился Ледоколов.

— Да, я и забыл: Адель Александровна просила вам передать, что... да так, это именно придется сегодня вечером... так вот, сегодня вечером они едут кататься по чимкентской дороге...

— Ну?

— Больше ничего. Только и сказала всего; что, мол едут кататься по чимкентской дороге. Разве вам этого мало?

— И вы могли это забыть? Вы могли бы, пожалуй, вспомнить об этом завтра и тогда сказать мне? — укорительно взглянул на своего друга Ледоколов.

— Признаться, забыл, да вот вспомнил еще пока своевременно, ну, и слава богу! Куда же это вы?

— Завтра я буду у губернатора и сообщу вам результаты! — уклонился от ответа Ледоколов, шагая через рогожный тюк и пробираясь к двери.

— Гулять на чимкентскую дорогу? — варьировал вопрос Бурченко.

— Гулять на чимкентскую дорогу! — произнес Ледоколов, позабыв даже притворить за собой двери.

XVIIIНравственная сделка

А между тем на дамской половине лопатинского дома жизнь складывалась далеко не так привлекательно, как предполагала даже Адель, увлекавшаяся иногда розовыми мечтами своей маменьки, и как предполагал сам Иван Илларионович, так предусмотрительно распланировавши комнаты своего дома.

Во-первых, Адель начинала скучать. Фридерика Казимировна пыталась развлекать ее в подобные минуты, и сама едва успевала прикрывать рукой рот, растягиваемый конвульсивной зевотой.

— Тоска! — вздыхала Адель.

— Э, полно, Адочка! Ну, пойди, погуляй по саду; там, я видела, распустились новые колокольчики...

— А черт с ними! А-а-а! — зевала Адель.

— Они такие оригинальные: светло-лиловые с красными жилка-а-ами! — зевала еще громче Фридерика Казимировна.

Адель вставала и уходила к себе; маменька придвигала поближе столик с фруктами... Проходили томительные, бесконечные часы.

— Боже, сколько дней никуда ни шагу! — врывалась Адель снова в общую комнату. — Кроме этого несносного сада, в котором все, все приелось и пригляделось до тошноты, я не вижу ничего. Это невыносимо!

И она порывисто бегала из угла в угол и, наконец, вопросительно останавливалась перед Фридерикой Казимировной.

— Что делать? Ты сама виновата, сама! — холодно говорила madame Брозе, лениво ощипывая самые спелые, самые отборные ягодки винограда.

Он думает, что этим путем можно чего-нибудь добиться! Да я скорее умру! — взвизгивала Адель, бросалась на диван и принималась рыдать судорожно, истерически, теребя и коверкая цилиндрические диванные подушки в местном вкусе.

Фридерика Казимировна, обыкновенно, относилась весьма спокойно к этим явлениям. Она не боялась слезливых припадков своей Ады; ее скорее могли бы напугать, да и пугали не на шутку, такие минуты, когда ее красавица-дочь задумывалась молча, вся сосредоточившись в себе самой, словно улитка, ушедшая в свою раковину, когда на ее лбу набегали грозные, не добро предвещающие морщинки...

Вот такие-то минуты тревожили madame Брозе и заставляли ее изыскивать всевозможные средства рассеять эти грозовые тучи и вызвать на лице Ады хотя что-нибудь похожее на улыбку.

— Да, ты сама виновата! — повторяла Фридерика Казимировна и начинала напевать «Dites-lui» из «Герольштейнской герцогини» — свои любимые мотивы. — Ты очень хорошо знаешь, — продолжала она, протянув руку и ласково погладив Аду по ее вздрагивающим от рыданий лопаткам (Ада лежала ничком, уткнув лицо в подушки). — Ты очень хорошо знаешь, что мы находимся совершенно в руках Ивана Илларионовича: без всяких средств, в дикой стороне, лишенные возможности возвратиться в Петербург, — мы совершенно зависим от Лопатина. Помни, Иван Илларионович для нас все! Без него все бы погибло, все! Спасенья нет. Ты это очень хорошо должна понимать!

Фридерика Казимировна умышленно представляла свое положение в таком виде.

«А вот я ее припугну! — думала она. — Может, это лучше подействует!»

— Боже мой! — вздыхала Ада, поднималась, вытирала глазки и также, как и маменька, только совершенно машинально, тянулась к корзинке с фруктами.

Фридерика Казимировна чавкала и звучно жевала, Адель высасывала ягодки с каким-то весьма грациозным всхлипыванием. Опять наступало молчание, только не надолго.

— Скажи, пожалуйста, Ада, неужели ты думаешь, что все это нам предлагалось и дается теперь или, по крайней мере, обещается, даром?

— Мама, да если он мне противен. Мне гадко, мне даже страшно, когда он только дотрагивается до моей руки... Ты знаешь ли, как трудно мне бывает скрыть это от...

— Да ты этого и не скрываешь. Гм!.. Но какое, однако, институтство! Не быть даже настолько актрисой! Впрочем, как знаешь! Сама после и пеняй на себя, если ему тоже надоест переносить одни только неприятности, и он повнимательней отнесется ко всему окружающему!

— Я тебя не понимаю...

— Нет, это я вообще... эта архитекторша... Мавра или Марфа, так, кажется? Помнишь, мы с террасы видели ее в шарабане?

— Ну?

— Она очень, очень красивая женщина. И я даже кое-что уже слышала. Я, конечно, не хочу тебя тревожить пустыми слухами; мало ли что болтают... но...

Madame Брозе многозначительно умолкла и, грациозно раскинувшись в позе стереотипных султанш на театральных подмостках, плавно опахивала себя настоящим, привезенным из Кульджи, китайским веером.

— Но ведь он держит меня взаперти, как рабу какую-нибудь. Если мне удается завоевать себе прогулку в экипаже, то это делается, как нарочно, поздно вечером, когда все темно, когда я никого и ничего не могу видеть!

— И когда тебя тоже никто не может видеть, добавь! — прерывала Фридерика Казимировиа. — Вот в этом-то и все дело. Пока он не будет уверен в тебе, до тех пор ты положительно не будешь пользоваться свободно всеми удовольствиями здешней светской жизни. А их так много, так много! Сам Иван Илларионович говорил мне, что пока...

Маменька приготовилась соврать, и соврать капитально, потому что Иван Илларионович никогда не решился бы высказать ей того, что теперь ему навязывали.

— Я не способна привязаться к нему, не могу! — горячилась Адель. — А при этой обстановке достаточно только простого сравнения, чтобы первый встречный...

— Например, Ледоколов?

Фридерика Казимировна язвительно улыбнулась и покосилась на свою дочь.

— Да, да, он! — вспыхнула Адель.

— Однако, этот барин не очень-то о тебе думает. Вот уже сколько времени даже и носа не показывает! — опять соврала Фридерика Казимировна. Она очень хорошо знала, что Ледоколову постоянно отказывали, что, впрочем, не удерживало его от повторения своих попыток проникнуть в дом Ивана Илларионовича.

— Неправда! — оборвала ее Адель. — Я уже говорила вчера о нем с его приятелем. Я нарочно вошла в кабинет к Лопатину, когда узнала, что там Бурченко... Его этот урод не велел принимать. Нет, я подобной ревности не в состоянии больше переносить!

— Ада, но ведь это так естественно!

— Это невыносимо!

Плечи Адели начинали поддергиваться; она, вот-вот, готова была разрыдаться снова.

— Какой ты, в самом деле, ребенок, как посмотрю я на тебя! — мягко начала Фридерика Казимировна. — Ты знаешь пословицу: «за двумя зайцами» и т. д., эта пословица — вздор. Можно гоняться не только за двумя зайцами — гораздо больше. Я говорю тебе потому, что знаю по личному опыту. Я больше тебя жила на свете, и ты должна верить, что мать не захочет зла своей дочери... Ты должна слушать мои советы, и если уж тебе так нравится этот слюнявый Ледоколов...

— Мама, я тебе не говорила этого...

— Все равно: я очень хорошо вижу, не хитри!

— Мне скучно. Мне, вообще, нужно общество!

— Все, все будет! И если ты будешь настолько умна, что сумеешь замаскировать это непонятное отвращение к Ивану Илларионовичу, приласкаешь его, будешь сама терпеливо и без разных неуместных выходок выносить его ласки, не так, как вчера за чаем, то не только один Ледоколов... ха, ха, ха! Ну, да ты умница: ты сама очень хорошо понимаешь, что можно сделать из такого колпака, как Лопатин!

— Колпака? — расхохоталась Адель.

— Ну да! — смутилась немного Фридерика Казимировна. — Он ведь такой добрый, мягкий...

— Добрый, мягкий! — тихо повторила Адель и вдумалась. — Знаешь, мама, — начала она, немного помолчав, — заметь ему как-нибудь половчее, чтобы он не так уж часто приставал со своими ласками. Знаешь, эта отвратительная привычка брать меня за талию своими потными лапищами... и потом зачем он душится бергамотным маслом?

— О, это все такие мелочи, которые легко улаживаются, особенно при содействии такой посредницы, как я! — весело засмеялась Фридерика Казимировна.

— Посредницы! — так же тихо, как и первый раз, повторила Адель, и на ее лбу опять задвигались какие-то нехорошие складочки.

Фридерика Казимировна быстро переменила тему разговора.


***

— А ну-ка, тащи их сюда из коляски, — сюда неси, за мной! — слышался голос Лопатина на подъезде.

— Мама, я уйду к себе и запрусь! — быстро вскочила Адель. — Скажи там ему что-нибудь, выдумай.

— Адочка! — поймала ее за платье Фридерика Казимировна. — Да ну, что за ребячество, ну как не стыдно!

— Не могу! Пусти! Скажи, что я ночь не спала и теперь сплю, крепко сплю!

— Хорошо, делать нечего! К чаю я тебя вызову непременно, слышишь?.. Ишь, ведь на ключ заперлась! Своенравная, скверная, упрямая девчонка!.. Ах, Иван Илларионович, как это мило! А мы вас раньше вечера не ждали!

— Здравствуйте, матушка, здравствуйте! — Сюда, братец, клади, на стол; ну, ступай! — вертелся в дверях Лопатин, пропуская впереди приказчика с продолговатыми свертками материй, завернутых в китайскую бумагу. — Ну, замаялся я, страсть! Здоровье ваше как?

Иван Илларионович с перевальцем, солидно подошел к Фридерике Казимировне и приложился к ручке. Потом посмотрел направо, посмотрел налево, прислушался и, понизив голос почти до шепота, произнес.

— Где же Адель-с? Адочка где же?

— Ах, она, бедная, спит теперь. Только что заснула. Представьте себе, как началась у ней зубная боль, так всю ночь напролет!

— Тс! Простудилась, должно быть?

— Как страдала, ах, как страдала!

— Как же вы мне это с утра не прислали сказать? Ай-ай-ай! Я бы Авдиева с собой привез — лучший здешний доктор!

— Ну, ведь это не опасно!

— Однако, не говорите!

Иван Илларионович на цыпочках подошел к дверям спальни Адели, нагнулся и приложил ухо к замочной скважине. Его толстая, массивная фигура была в эту минуту чрезвычайно комична. Madame Брозе не могла удержаться от улыбки.

— Спит, кажется, крепко! — решил Лопатин и осторожно, также на цыпочках, поддерживая руками баланс, перебрался обратно на диван к Фридерике Казимировне.

— Она просила меня разбудить ее, как только вы приедете!

— Будто?! — встрепенулся всем телом Лопатин,

— Да; только я не решаюсь. Так жалко тревожить ее сон!

— Оборони Господь!

— Что это? — кивнула Фридерика Казимировна на принесенные свертки материй.

— А это-с, помните, Адочка видела образчики китайских атласов: по черному полю птицы, цветы и драконы золотом и цветными шелками — ей понравилось тогда, так я уж на всю ее комнату и обои, и драпировки, и на обивку мебели выписал; дорогонько, ну, да что! Деньги дело наживное-с. Хе-хе! Так, что ли-с?

— Какой  вы добрый. Вы мне совсем избалуете мою Аду!

— Хотел бы, ух, как хотел бы! Ничего бы не пожалел, только бы... — глубоко вздохнул Иван Илларионович и грустно покачал головой.

— Са viendra! — не без намека произнесла Фридерика Казимировна.

— Вашими бы устами... Вы не поверите, ведь я сам себя не узнаю, что со мной делается! Ведь вот пятый десяток, облысел, расползся, а хуже всякого шестнадцатилетнего мальчишки врезался!

— Ну, вы еще вовсе не так стары! — сунулась было с утешением Фридерика Казировна.

— Где уж тут-с! Сам я понимаю, что какая я ей пара? Не может она любить меня, — это естественно. Дурак бы я был, если бы добивался этого; но ведь привязаться можно, привыкнуть, приласкать когда-нибудь. Сердце ведь у меня доброе! Да я бы, кажется, за эту привязанность... Ведь я ее одну только в голове держу. Осовел даже совсем: сегодня вот счет перепутал, — бросил до приезда Катушкина; он ужо выручит... Эх, судьба!

— Знаете, что я вам скажу? Я хорошо знаю натуру моей Ады и могу дать вам дельный совет; хотите меня слушать?

— Говорите, матушка, говорите!

— Во-первых, она слишком уверена в вашей любви, а потому не очень дорожит ей; во-вторых, вы вовсе ошибаетесь, если думаете, что Ада к вам не привязана. Иначе зачем бы ей так скучать вчера весь день и сегодня, и только и спрашивать меня: «ах, маменька, да чего же он не едет?»

— Так ли-с?

Подозрительно, как-то искоса взглянул Лопатин на свою утешительницу и насторожил слух. Ему послышался шорох за дверями справа. Замочная скважина, которая до сих нор светилась, вдруг потемнела.

— Как здесь жарко! — поднялась с дивана Фридерика Казимировна. — Пойдемте в сад или на террасу; кстати, мы не рискуем разбудить Аду своим разговором!

Она заметила тоже последнее обстоятельство, а, по ее соображениям, Аде не следовало бы слышать всего, что предполагалось сообщить Лопатину.

— Поменьше ласкайте ее, поменьше балуйте, не обращайте, если можно, внимание на нее, вообще относитесь к ней поравнодушнее, — конечно, это для вас трудно, но вас вознаградят последствия! — говорила Фридерика Казимировна, спускаясь со ступенек террасы и повиснув на руке своего кавалера.

— Ах-ха-ха! — вздыхал Иван Илларионович, отстраняя слегка рукой мешавшие пройти, наклонившиеся под тяжестью поспевающих плодов, ветви имбирной сливы.

Тихонько отворилась дверь из спальни Адели. Красавица шмыгнула к столу, бегло осмотрела китайские ткани и, заслоненная со стороны сада откинутой дверной драпировкой, принялась наблюдать за гуляющими.

— Но если бы я только знал, что между мной и ею стал кто-нибудь другой... — доносилось из сада, и слышно было, как злость и бешенство задерживали дыхание говорящего, стискивая горло, пропуская только отрывистые, короткие фразы.

— Mais calmez vous, mon ami! Успокойтесь! Даже и тени нет ничего подобного! — плавно пела Фридерика Казимировна.

— Ого! А вот я посмотрю! — сдвинула брови Адель.

Должно быть, ветер подул в другую сторону или разговаривающие стали осторожней, потому что больше ничего не слыхала Адель, кроме того только, как поминутно на усыпанные желтым песком дорожки падали с легким стуком и расплюскивались подточенные червями сливы и персики.

— Если у вас есть карточка этой барыни... — вдруг донеслось с той стороны, откуда Адель совершенно не ожидала.

— Достать можно! — говорил Лопатин.

— Положите ее на видном месте, в кабинете на столе, или, лучше, так бросьте в ящик, а ящик неплотно притворите, — это будет натуральнее!

— Попробую!

— Это возбудит ревность, а там...

Разговаривающие слишком уж близко подошли к террасе и даже обнаружили намерение подняться по лестнице. Адель поспешила шмыгнуть к себе в комнату и опять притворила за собой дверь.

XIXСлучайная встреча

Солнце спустилось к самым горам, в воздухе посвежело, и на всех ташкентских улицах стало люднее и оживленнее. Показались группы пешеходов, не идущих за каким-либо делом или с определенной целью, а, видимо, прогуливающихся; показались всадники, шажком гарцующие на своих горячих аргамаках и карабаирах; замелькали белые и цветные шлейфы амазонок, окруженных, обыкновенно, со всех сторон многочисленной свитой кителей и рубашек, темно-красных шаровар туземного покроя и синих форменных рейтуз в обтяжку. Покатились коляски с начальством, производя по гладко укатанному шоссе тот приятный, цивилизованный стук, свойственный только благородным рессорным экипажам.

Из ворот лопатинского дома тоже выехала изящная коляска, пронеслась по главному шоссе и тотчас же свернула в первый попавшийся на пути переулок. Сам Иван Илларионович, в желтой шелковой рубахе и бархатной безрукавке, ловко правил парой сытых, кругленьких, как дыньки, гнедых лошадок. Он был так занят своим делом, что даже и не заметил громко и не без энергии заявленного протеста по поводу неожиданного сворота с главного шоссе — ташкентского Невского проспекта.

— Иван Илларионович, да куда же вы? Слышите, я не хочу! — кричала Адель и даже зонтиком толкала в широкую спину кучера аматера.

— Ах, Ада, ты так кричишь, что обращаешь на себя общее внимание! — заметила ей маменька.

— Шали-пошаливай! Эй! Я тебя!.. — отнесся Иван Илларионович к правому гнедому и прищелкнул его по спине вожжей.

— Они, они! — пронеслось по шоссе от одной группы гуляющих к другой.

— Вот так-то лучше, а то там пылища такая! — придержал Лопатин лошадей перед спуском в Бо-су и с громом въехал на новый деревянный мост на чимкентской дороге.

— Там так весело: гуляют, катаются! — надулась Адель.

— Какой чудный, полный аромата и неги воздух! — раскинулась в своем углу Фридерика Казимировна. — Смотри сюда: вон старичок на ослике!

— Смотрите, смотрите! Ах, как это красиво! — вскрикнула Адель, оглядываясь назад через откинутый верх коляски.

Оглянулся Лопатин, оглянулась Фридерика Казимировна, — то есть, попыталась оглянуться, но ее попытка не удалась: толчки и подскакиванья коляски, понесшейся во всю прыть, положительно мешали ей приподняться.

— Ах, да что же там, Ада? — произнесла она с досадой.

— Должно быть, бандиты, — хохотала Ада, — иначе чего бы Ивану Илларионовичу гнать так лошадей... Да тише вы!

— То есть, это черт знает, что такое! — ворчал Лопатин, — и стал сдерживать свою пару; он опомнился и сообразил, что удирать и бесполезно, и комично.

Человек десять всадников, заметив еще с шоссе экипаж Лопатина и цветные зонтики его дам, свернули с шоссе и понеслись наперерез коляске. Любопытных было бы не так много, если бы всадников не подстрекнул пример красивой наездницы в красной амазонке, лихо перескочившей шоссейную канаву и понесшейся в карьер прямо через церковную площадь, через груды строительного мусора, раздвигая на скаку, грудью своего коня, кусты и молодые, новопосаженные тополи аллеек будущего городского сада. Все эти всадники красиво скакали, спускаясь по боковым тропинкам в Бо-су, и обнаруживали видимое намерение догнать экипаж.

— La bourse ou la vie! — звонко хохотала Марфа Васильевна, и этот веселый крик ясно доносился до ушей пассажиров лопатинской коляски.

— Архитекторша! — шептала на ухо Адели Фридерика Казимировна; она таки обернулась и удовлетворила свое любопытство.

— Иван Илларионович, придержите лошадей! — холодно произнесла Адель. — Слышите же, или я вас совсем попрошу остановиться и выйду!

Коляска поехала шагом. Фридерика Казимировна, бог-весть отчего, начала волноваться и ерзать по пружинным подушкам коляски. Широкий затылок Лопатина побагровел. Его почему-то особенно заняла одна из этих бляшек на сбруе; все внимание его обращено было именно на эту бляху; ему так хотелось дотронуться до нее кончиком своего бича, а бич не слушался, прыгал и дрожал в его руке, выделывая самые непредвиденные скачки и взмахи.

Адель откинулась назад, в самый угол; от этого движения вуаль упала на ее лицо. Она отбросила ее опять на свое место, причем почти сорвала со шляпки этот голубой клочок легкого газа.

«Еще подумают, что я прячусь», — подумала она, прислушиваясь к быстро приближающемуся топоту конских ног, к этим веселым голосам, между которыми особенно отчетливо звенел бархатный контральто «архитекторши».

С правой стороны коляски показалась вороная конская голова, грызущая пенистые удила уздечки, мелькнул красный лампас и нога со шпорой, за ней другая голова, рыжая, злобно прижавшая назад уши... Мелкой пылью пахнуло в коляску, и запахло конским потом.

— Bonsoir, monsieur! — кивнула головкой Марфа Васильевна, блеснув в глаза своей красной амазонкой.

Косые лучи заходящего солнца озарили ее с ног до головы; словно в огне горела красивая наездница и горячила своего белого коня, не знавшего положительно, на какую ногу ему ступить, чтобы только угодить своей госпоже, чтобы только избавиться от щекотливого прикосновения ее хлыстика, скользящего по его потной лебединой шее.

Лопатин неловко переложил вожжи в одну руку и приподнял свою шапочку с павлиньим пером.

— А каким вы молодцом в этом костюме! — продолжала Марфа Васильевна, мельком окидывая взглядом Адель и ее маменьку. — Помолодели... Прелесть! Вы меня извините, — обратилась она к сидящим в коляске, — что я отвлекаю внимание вашего кучера от его настоящего дела; дорога, впрочем, гладка, как скатерть, и опасности никакой не предвидится...

Адель сдвинула брови настолько, что уже больше было невозможно. Фридерика Казимировна готова была обеими пятернями вцепиться в это эффектно освещенное лицо архитекторши, если б оно было только поближе. Лопатин обнаруживал ясное намерение опять пуститься вскачь.

Всадники, то и дело, опережали коляску, сдерживали лошадей, снова пропускали экипаж мимо и снова обгоняли его, перешептываясь и без всякой застенчивости рассматривая незнакомых дам, о которых так много слышали.

Бог-весть, до каких пор тянулось бы это неловкое положение, если бы случай не выручил катающихся.

— Это что такое? — вдруг расхохоталась Марфа Васильевна.

— Это-с, тот испанец! — фыркнул подлетевший с боку Набрюшников. — Он самый-с; я уже давно его видел, как он бегом, наперерез, через стенки дул-с!

Из-за угла обвалившегося каменного забора, между двух широких фиговых листьев, показалась голова Ледоколова, спряталась на минуту и снова показалась, только ближе, у самой дороги.

Такое большое общество, окружающее коляску, видимо, озадачило Ледоколова; он колебался мгновение: подойти или нет, и тотчас же обнаружил свое решение, перескочив канавку и направляясь наперерез прямо к дверцам экипажа.

— Стойте! — произнесла Адель.

— Ада, это скандал! — задыхалась Фридерика Казимировна.

— Хорошего успеха! — улыбнулась Марфа Васильевна, еще раз кивнула головкой Лопатину, отсалютовала хлыстиком дамам и, обращаясь к своим спутникам, крикнула: — Гайда, ребята!

Вся кавалькада понеслась вперед, поднимая клубами пыль и оглашая вечерний воздух топотом конских ног, мелькающих в пыли металлическими полумесяцами подков.

Коляска остановилась.

— Прогуливаетесь?.. — начал было Иван Илларионович и поперхнулся.

— Прогуливаюсь! — улыбнулся Ледоколов, и на его вспотевшем, раскрасневшемся лице ясно промелькнуло следующее выражение: «На-ка вот, съешь! Что, взял?»

— Какая случайность! — запела Фридерика Казимировна.

— Давненько не видались! — снова начал Лопатин. — Что не заходите?

«Ах, ты, свинья!» — подумал Ледоколов. — Да вас все дома не было! — произнес он громко.

— И нас тоже! — язвительно заметила Адель, в упор глядя на Лопатина.

— Э-хм!.. — смешался тот и стал поправлять шлею вожжой.

— Я вас так давно не видал, я так рад этой случайной встрече! — дрожащим от волнения голосом говорил Ледоколов и хотел было поставить ногу на ступеньку; но он чуть-чуть не упал под колесо, потому что коляска тронулась совершенно для него неожиданно.

— Да придержите-же лошадей! — крикнула Адель. — Вы теперь куда же? — обратилась она к Ледоколову. — Назад в город или может быть...

— Я не имею определенной цели... я...

— Прекрасно! Садитесь с нами и едем домой. Этот вечер вы проведете с нами... Что ты, мама?

— Нет, это я ничего; повернулась и толкнула нечаянно!

— Может быть, господину Ледоколову это не совсем удобно... — начал было Лопатин. — Вот Бурченко говорил мне, что так много дела у них, особенно теперь, перед самым отъездом...

— Нет, я пока свободен! — поспешил успокоить его Ледоколов; только он с недоумением посмотрел на экипаж, на то именно место, где могла бы находиться подставная скамеечка.

— Коляска такая просторная. Мама, двигайся! Вы сядете между нами...

— Да вот сюда, со мной! — выбрал из двух зол меньшее Иван Илларионович и поспешил подвинуться вправо, поближе к фонарю.

— Я вас, может быть, стесню? — не заметил Ледоколов лопатинского маневра и полез в коляску.

— Ну, вот я вас, наконец, вижу; как же вы поживаете здесь, рассказывайте! — потеснилась Адель и подобрала шлейф своего платья.

Высокие сапоги Ледоколова были в грязи и грозили оставить заметный след на этом шлейфе. Фридерика Казимировна тоже позаботилась о сбережении своего костюма и окидывала неожиданного соседа не совсем ласковым взглядом.

— Домой! — распорядилась Адель.

Коляска повернула и полной рысью понеслась к городу.

Всю дорогу одна только Адель поддерживала разговор. Она непрерывно болтала то с Лопатиным, то со своим соседом, то с маменькой, переложившей, наконец, относительно Ледоколова гнев на милость. Она была еще очень молодая женщина; профиль Ледоколова показался ей интересен, и опять это чересчур уж близкое соседство (коляска вовсе не оказалась такой просторной, как предполагала Адель).

«Да он очень недурен; в нем есть что-то такое, чего я не замечала прежде,  думала Фридерика Казимировна. — А что, если?..»

В ее голове начал созревать двойной план. Она начала, должно быть, тоже испытывать на себе влияние климата.

В ответ на веселую болтовню Адели Иван Илларионович отделывался односложными звуками; Ледоколов все извинялся, не стесняет ли, мол, он и уж совсем, разве только святым духом, держался в сидячем положении; Фридерика Казимировна томно и протяжно вздыхала.

В пыльной мгле вечерних сумерек, сгустившихся над городом, замелькали огоньки; окошечки крохотных домиков городских предместий приветливо осветились сквозь темную зелень деревьев. Караван, звеня деревянными бубенчиками, медленно полз с горы, пересекая дорогу. Сзади гудел, догоняя, почтовый колокольчик; трескотня барабанов слышалась в той стороне, где темными, правильными массами виднелись крепостные стены.

«Судьба! — угрюмо думал Лопатин, осаживая лошадей у подъезда. — Сам, в своем собственном экипаже, так сказать, собственноручно приволок. Авось либо?» — шевельнулась в нем надежда, что Ледоколов откажется от приглашения и не войдет в дом.

А тот так внимательно, так бережно высаживал дам из коляски; в эту минуту особенно тщательно возился с Фридерикой Казимировной: та никак не могла поставить ногу на подножку, боялась оступиться, и, наконец, навалившись всем своим дебелым существом на Ледоколова, доверилась безусловно его силе и ловкости.

— Чай с нами кушать! — произнес Лопатин таким тоном, который гораздо более шел бы к фразе: «А проваливай, брат, к черту!»

— С удовольствием! — раскланялся Ледоколов и «самоварчиком», с обеими дамами под руку, поднялся на ступеньки крыльца.

XXВо тьме ночной

Как и в тот раз, тысячи ночных бабочек и всякой мелкой крылатой твари опять налетели из темноты на приветливый свет ламп, прикрытых узорными абажурами, опять красиво сверкала своими гранеными боками серебряная масса самовара, отражая в себе лица собеседников.

— С ромком балуются! — делал свои замечания Набрюшников, сидя верхом на гребне садовой стены и наблюдая за всем, что делается на ярко освещенной террасе.

— Ветчина привозная... А это что в жестянках — ты не знаешь? — тихонько спрашивал товарищ его, хорунжий Подпругин, взбираясь туда же.

Оба они могли совершенно спокойно исполнять возложенное на них Марфой Васильевной поручение. Кроме покровительства ночного мрака, они были скрыты развесистыми ветвями тутового дерева. Со стороны дороги можно было заметить, и то с трудом, разве только одних их лошадей, стоящих у самой стены, на длинных волосяных чумбурах.

— Рыба, должно быть! — удовлетворил Набрюшников любознательность своего товарища,

— Тише ворочайся: чуть не сшиб, тс!..

Наблюдатели затихли на своем посту и сосредоточились в слухе.

Несмотря на всю прелесть обстановки, разговор за чайным столом как-то не клеился. Лопатин пытался было разыгрывать, относительно своего непредвиденного гостя, роль любезного и внимательного хозяина, но это ему положительно не удавалось. Адель, напротив того, вняв, наконец, советам и убеждениям своей маменьки, старалась выказать, относительно этого же гостя, как можно более спокойствия и равнодушия, но это ей тоже не удавалось. Фридерика Казимировна — та уже совсем дала волю своему впечатлительному, нежному сердцу и томно, почти сквозь слезы, смотрела на интересный профиль, продолжительно вздыхала и под влиянием охватившего все ее существо, экспромтом налетевшего чувства млела, млела и, чуть-чуть прихлебывая, пила всего только шестую чашку душистого чая с тутовым вареньем. Ледоколов тоже был как-то, что называется, не в ударе; его так стесняло присутствие Лопатина, он так много хотел высказать Адели, поразговориться с ней; он знал, что подобные случаи редко повторяются, может быть, даже не повторятся никогда, и вот этот случай пропадет даром. «Не пускаться же, черт возьми, в откровенности, когда тут торчит этот барбос!» — вспомнил он обмолвку Бурченко.

— Икры советую, прислали из Уральска! — пододвинул ему жестянку Иван Илларионович.

— Благодарю. Вы, Адель Александровна — извините мне мое откровенное замечание — переменились, и даже очень, за это время!

— Паюсной ящик и зернистой два бочонка. Представьте себе, зернистая икра в этом году… — отвлекал Ледоколова совсем в другую сторону Иван Илларионович.

— Боже, как ночь прекрасна! — вздыхала Фридерика Казимировна. — Вы, monsieur Ледоколов, как любитель и знаток природы...

— Осторожней! — удержала руку Ледоколова Адель. — Какой вы рассеянный: вы чуть не проглотили попавшую в ваш стакан ночную бабочку. Бедная, она опалила крылья и...

— Опалила крылья, это скверно! — зафилософствовал Ледоколов. — Но я не знаю, что лучше: потерять ли крылья совсем, или иметь их связанными и не пытаться развязать!

Он значительно взглянул на Адель; та улыбнулась. Иван Илларионович нахмурился. Фридерика Казимировна поспешила на выручку.

— Вы — поэт и рыцарь, вы сейчас же броситесь на помощь к связанной бабочке и освободите ее, избавив ее от труда самой распутывать свои цепи!

— Ничего не слышу! — шептал Набрюшников Подпругину.

— Слезть бы тихонько да по-за-кустам, по-за-кустам! — советовал тот.

— Влопаешься, пожалуй. А, ну!

— Да, наконец, вы легко можете впасть в весьма комичную ошибку, разлетевшись освобождать то, что вовсе не теряло свободы! — произнесла Адель,

«Важно! — не утерпел и одобрительно крякнул Иван Илларионович и тотчас же сообразил: — Ловко срезала молодца! Там у меня есть булавочка с камешком, тысчонки две с половиной штука... Преподнесу, завтра же, безотлагательно, преподнесу».

И он с чувством самого глубокого благоговения взглянул, на свою Аду, прихлебывающую чай из плоской китайской чашечки.

— Ах, да, я начал было... я хотел сказать вам, что вы переменились... — замялся Ледоколов и почувствовал, как несносная краска ударила ему в лицо. — Вы похудели... в ваших глазах... скажите, вы не скучали?

«Никакого такта! Нет, этот не годится, — думала в эту минуту Адель, — надо маскировать, а он...»

Ей ужасно досадно стало, зачем это он не годится. Ей так хотелось, чтобы именно он, Ледоколов, годился.

«Попрошу маму, она его настроит, как следует, или сама как-нибудь попытаюсь при случае», — думала она и, переменив тему разговора, попыталась прежде всего замять неуместные намеки Ледоколова.

— Что ваши караваны, о которых вы так беспокоились вчера? — обратилась она к Ивану Илларионовичу. — Я все слышала из своей комнаты. Вы, кажется, опасались чего-то? С кем это вы говорили? Голос незнакомый!

— Приезжий один из фортов, — встрепенулся Лопатин. — Да пустяки: «слухи, — говорит, — ходят не хорошие». Верно, вздор. Оно, точно, немного странно: запоздали очень... Вот и Катушкин не едет, а давно бы следовало, судя по последнему письму!

— Слухи и здесь ходят между туземцами, впрочем... — вставил Ледоколов.

— Вздор-с! — лаконически произнес Лопатин.

— Говорят! — пожал плечами Ледоколов.

— Мало ли что говорят-с! — скривил рот Иван Илларионович.

— Ай! — шарахнулась в сторону, где сидел гость, Фридерика Казимировна и так плотно прижалась к Ледоколову, что тот должен был поддержать руками испуганную даму, иначе мадам Брозе рисковала упасть со стула.

— Что вы, маменька?

— Что такое-с?

— Там, за кустами, кто-то ходит, вон там... Ай!

— Что за дьявол! — поднялся Лопатин и приподнял лампу над головой. — Кто там? Никого нет. Да где вы слышали или видели, что ли, кого?

— Там, там!

Большая серая кошка шмыгнула из-за куста, блеснула зелеными глазами, вильнула пушистым хвостом и исчезла.

— Ха, ха, ха! — засмеялась Адель. — Вот кто наделал всю тревогу!

— Ползи опять к стене: чуть было не влопался! — шептал Набрюшников. — А все ты шумишь шашкой, не мог снять раньше! Тихонько...

— Рожу наколол на что-то, — шептал Подпругин. — Ничего, ладно, кошка выручила, ползи вперед!

— Сюда-с, пожалуйте! — послышался голос парня в поддевке.

— В саду?

— Так точно-с, пожалуйте-с!

— А, Бурченко! — удивился Ледоколов и покраснел: его почему-то очень смутило это неожиданное явление.

— Милости просим, милости просим! — весело поднялся навстречу новому гостю Иван Илларионович. — А мы здесь все по-семейному; чай будете кушать?

— Да дело такое вышло, я и зашел; спрашивал, не спят ли еще? Нет, говорят, гости есть; я и зашел! — говорил Бурченко, спускаясь со ступенек террасы и раскланиваясь с дамами.

— И прекрасно сделали; садитесь!

— Да что садиться-то: нам надо о деле потолковать... Ну, Иван Илларионович, раскошеливайтесь: скоро нам уезжать надо, пора!

— Не ранее, как через неделю, я думаю! — заметил Ледоколов.

— Чего-с? Что нам тут целую неделю делать? Раньше можно; а что, не хочется уезжать отсюда, а? Пригрелись, батюшка! — засмеялся малоросс, глядя на своего товарища, все еще не пришедшего в себя от смущения.

— Ну, а как раньше? — полюбопытствовал Иван Илларионович.

— Да хоть завтра же. Утром нельзя, а к вечеру, на ночь, весьма удобно; я так и предполагаю!

— Вы вместе и поедете? — спросил Лопатин, кивнув глазами на Ледоколова.

— А то как же!

— И прекрасно, и прекрасно! Ну-с, так вам денег? Идемте сейчас ко мне, уладим все. Дело прежде всего, дело прежде всего! — почувствовал Иван Илларионович прилив какой-то необыкновенной радости. — А там опять сюда, если не поздно будет, и выпьем «посошок»; а то нет, завтра! Завтра лучше; мы сочиним вам проводы с хлебом-солью и всякими пожеланиями. Идем!

Он подставил руку Бурченко и сделал пригласительный жест Ледоколову, которой очутился в самом неловком положении: ему так хотелось остаться, благо убирается этот барбос, а тут и его тянут; отказаться — неловко.

— Вернитесь сюда, если успеете, если не засидитесь там! — тихо произнесла Адель, улучив мгновение, когда Лопатин пропускал вперед Бурченко, обязательно придерживая дверь.

— Как досадно, что вы лишаете нас общества г. Ледоколова! — запела Фридерика Казимировна.

— Да он как хочет, я и один там все улажу! — говорил Бурченко. — Оставайтесь, если хотите! — обратился он к своему товарищу.

— Нет, нет! — не выдержал Лопатин. — Дело общее — все уж втроем, сообща. Идемте-ка ко мне; что вам тут с бабами сидеть?

— До свиданья! — протянула Адель Ледоколову свою ручку,

— До свиданья! — томно произнесла Фридерика Казимировна и поймала его за другую руку. — Мы вас, впрочем, проводим до самого помещения Ивана Илларионовича!

— Э-хм! — закашлялся Лопатин.

— Как жаль, ах, как жаль, что вы нас так скоро оставляете! — нежно шептала Фридерика Казимировна, все еще не выпуская руки Ледоколова.

«Что за странность! — думал тот в эту минуту. — Какая перемена с барыней: то прежде смотрела на меня волком... то вдруг...»

— Во всяком случае, приходите завтра, перед отъездом, я позабочусь, чтобы вам не отказали! — успела-таки еще раз шепнуть Ледоколову Адель у самых дверей собственных лопатинских апартаментов.

— Порешим, все сообща порешим! — весело, доносился из-за дверей голос Ивана Илларионовича, — А денег — сейчас! За деньгами дело не станет. Деньги что! Было бы дело, а деньги найдутся...

— Хорошо, коли бы все богатые люди так думали: много бы хороших дел можно было бы наделать! — говорил Бурченко.

— Может, еще и утром завтра соберетесь! — опять слышался голос Лопатина.

— Эк, я ему сижу поперек горла! — ворчал Ледоколов, идя за ними.

Все трое заперлись в большом хозяйском кабинете и уселись на покойных складных креслах.

Адель со своей маменькой остались одни на своей половине. Парень в поддевке и мальчик-сартенок явились убирать со стола.

Дамы посидели еще с полчаса, подождали, не вернутся ли гости, покончив свои дела. Ожидания их не сбылись. На попытку Ледоколова, выраженную фразой: «А что, не зайти ли нам проститься, может быть, еще не спят?» — Лопатин поспешил заверить, что уже «наверное спят или, во всяком случае, раздеваются».

— Ну, чего уж тут! Идемте-ка лучше домой! — поддержал Лопатина Бурченко. — Завтра разве перед отъездом зайдем. Покойной ночи!

И приятели отправились к себе домой, а Иван Илларионович в свой кабинет, где уже дожидался его парень в поддевке с серебряным умывальником и чистым полотенцем в руках. Иван Илларионович, с тех пор, как доктор сказал ему, что это поддерживает свежесть кожи и вообще моложавость, имел привычку всегда умываться на сон грядущий.

Адель тоже затворилась в своей комнате и начала раздеваться.

— Адочка! — подошла к ней Фридерика Казимировна и положила руку на плечо. — Дитя мое, милое, дорогое дитя!

Адель сидела в креслах, перед зеркалом своего туалета, и видела в нем только отражение своей маменьки. Она видела там полное, довольно красивое лицо, значительно подрисованное, особенно около глаз и бровей, с эффектно загнутыми, черными, как пиявки, на висках колечками, с наклеенной мушкой, ловко оттеняющей ямочки на щеках. Все это было ей давно знакомо, давно изучено до последней мелочи. Но теперь что-то странное, особенное заметила она в этом лице — что-то такое, что заставило ее быстро обернуться и пристально посмотреть прямо в заплаканные глаза своей маменьки.

— Мама, что ты, что с тобой?! — приподнялась Адель. — Ты плачешь?

— Ада, ты очень его любишь? — проговорила, почти простонала, Фридерика Казимировна.

— Кого это? — удивилась Адель.

— Его... Ледоколова?

— Послушай, мама! Уж ты не сама ли изволила? — засмеялась Адель. — Все это так подозрительно...

— Ах, Ада, люби его... А я, со своей стороны...

— Знаешь, что, мама, я тебе посоветую: ложись спать и перед сном выпей два стакана холодной воды!

— Ада, я и сама, чувствую, что делаю глупость... Тем более, что в мои лета — почти ведь под сорок...

— Сорок восемь! — поправила Адель.

— Но ведь ты знаешь мой впечатлительный, нежный, легко увлекающийся темперамент…

Адель сняла со своего плеча руку Фридерики Казимировны (она была такая горячая, влажная, а ей и без того было жарко) и засмеялась ровным, беззвучным смехом.

— Что же, ты мне соперницей быть хочешь... да? Ха, ха, ха! Ну, хочешь, я тебе уступлю его добровольно, хочешь?.. Слушай, ты это в один вечер сегодняшний или еще прежде?..

— Нет, Ада, ты меня не понимаешь. Я вижу, ты еще не знаешь совсем своей матери. Любите друг друга, — любите, будьте счастливы, а я, со своей стороны, буду счастлива уже тем, что буду любоваться на вас, жить вашей жизнью. Насчет Ивана Илларионовича это можно очень удобно устроить. Он даже не будет и подозревать... Я это беру на себя!

— Мама, я спать хочу! — отодвинула кресло Адель. — Ступай к себе! Ну, ступай же!..

Она почти вскрикнула последнее: «Ступай же!» В эту минуту все: и Лопатин, и Ледоколов, и Фридерика Казимировна, и даже она сама, — все показалось так гадко! Ее красивые брови опять сдвинулись вместе, образовав грозную складочку над переносьем.

— Ну, Господь с тобой! — нежно приложилась губами к плечу дочери Фридерика Казимировна и плавно вышла из ее комнаты.

— Нет сна, нет сна! — декламировала она, остановившись на террасе и вдыхая полной грудью ароматный ночной воздух. — Ночь так прекрасна!

Она опустилась на ступеньки и принялась мечтать. Ярко-зеленый четырехугольник завешанного шторой окна спальни Адели мгновение погас.

— Нет сна! — шептали губы мадам Брозе.

— Становись козлом, я тебе на плечи, а потом подсоблю тебе уже сверху! — шушукались голоса у садовой стены.

«Что это? Какая-то фигура мелькнула неподалеку между кустами или это ствол дерева? Нет, это человек... Воры! Нет, нет, это Ледоколов, не может быть и сомнения! Однако, какая смелость, какая очаровательная отвага!»

Фридерика Казимировна быстро скользнула с террасы и ринулась в чащу темного сада.

— Это вы? — прошептала она, задыхаясь и протягивая руки.

Темная фигура шарахнулась было назад, но потом, должно быть, переменила намерение. Фридерика Казимировна внезапно почувствовала себя в самых пламенных объятиях...

«Он принимает меня за Адель! — промелькнуло у ней в голове. — Боже, это не он, нет!..»

Она приготовилась было кричать, но по некоторым соображениям, решилась лучше выдержать геройское молчание.

Спустя несколько минут она поднималась уже по ступенькам террасы.

— Я не виновата... я нисколько не виновата, — утешала она сама себя, — я была только жертвой случайности — не более, как простой случайности...

Она тотчас же сравнила свое положение с положением многих героинь прочитанных ею романов.

«Однако, их было, кажется, двое!» — вспомнила она, уже совсем засыпая.

— А об этом Марфе Васильевне докладывать? — наивно спрашивал Подпругин, садясь на лошадь.

— Я те доложу! — припугнул его Набрюшников, тоже влезая на седло.

И оба всадника галопом понеслись по шоссе, взбудоражив всех собак, до этой минуты мирно спавших у заборов и под воротами.

Разнообразнейший лай и тявканье преследовали галопирующих наездников.

XXIВ горах

Две недели прошло с тех пор, как Бурченко с Ледоколовым оставили Ташкент и уехали в горы.

Дней десять тянулись они по еле проложенным горным тропинкам. Их маленький караван состоял всего только из трех всадников; они захватили с собой в виде проводника, да кстати и слуги, одного из шатающихся бездомных байгушей, Насыра Кора, киргиза, служившего когда-то джигитом еще при черняевских отрядах. За всадниками, прыгая, скрипя на все лады, тащилась двухколесная кокандская арба в одну лошадь, которая, впрочем, нанята была только до известного пункта, откуда уже совсем было немыслимо пробраться на колесах, и где Бурченко рассчитывал нанять вьючного верблюда для доставки груза на место предполагаемых работ.

Негостеприимная горная природа представляла нашим путешественникам на каждом шагу тяжелые препятствия, казавшиеся с первого взгляда почти непреодолимыми. Настойчивость и энергия Бурченко брали верх над этими препятствиями, и, наконец, измучившись донельзя, путники достигли-таки благополучно замеченного и определенного малороссом пункта и расположились маленьким лагерем.

Уже несколько дней, как стояли они на месте. Временный бивуак начал принимать некоторый вид оседлости.

Для Бурченко время летело почти незаметно. Он по целым дням пропадал, рыская по окрестным горным кишлакам, добывая необходимые рабочие руки. Ледоколов оставался дома, если можно назвать домом маленькую коническую туземную палатку, растянутую пауком на кольях, обнесенную небольшим ровиком, за которым разбиты были коновязи для лошадей; он занимался исследованием горных пород и определением удобнейших пунктов для начала работ, для закладки будущих неисчерпаемых рудников фирмы «Бурченко и компания».

— Вот еще завтра на рассвете надо кое-куда смахать: может, удачнее дело будет! — говорил Бурченко как-то вечером, измученный и усталый, с наслаждением протягиваясь на ковре во всю длину своего роста. — Вы, пожалуйста, не смущайтесь, если меня дня три дома не будет. Далеконько, да и дело, может, подходящее!

— Опять за рабочими? — с нескрываемой досадой ворчал Ледоколов.

— А за ними самыми. Буевцы надули, подлецы, не пришли. Впрочем, еще завтра последний срок, да мало их будет; а тут надо рук столько!.. Эй, тамыр, гляди, у тебя из котла бежит... А вы все кончили?

— Все; по крайней мере, все, что только можно было сделать вдвоем с Насыркой... Скука! Поехал бы с вами, если бы было на кого все это оставить! — окинул взглядом Ледоколов все несложное хозяйство их бивуака.

— Терпение, терпение! — говорил, зевая во весь рот, Бурченко. — Вы меня разбудите, когда ужин поспеет!

— Разбужу, спите!

— Пешком долго шел. Лошадь засекла ногу-с! — зевал малоросс, засыпая.

Крепким сном заснул малоросс, утомленный своей горной поездкой. Эх, скучно! Тихо так, только огонь вот потрескивает легонько; Насырка скоблит тупым ножом какой-то лоскут кожи. Гул ветра в горах, однообразный, томительный, то стихнет немного, то снова усиливается.

Пробовал было Ледоколов приняться за свои чертежи и расчеты, но бросил их. Снова принялся, пометил кое-что, ни с того, ни с сего вывел на полях: «Ада, Адочка» и машинально проверил длинный ряд цифр, изображенный по соседству с какой-то геометрической фигурой. Наконец, снова все бросил, сложил этот ворох исписанной и исчерченной бумаги, сунул его в кожаный портфель самых внушительных размеров и бессознательно уставился на эти синеющие горные кряжи, бесконечно высокие, ушедшие куда-то в пространство, за эти сизые тучи, ползущие по самым снежным вершинам. Ручей сверкал и прыгал в нескольких шагах от лагеря; он вырывался оттуда, из той вон узкой щели, что видна между верхом палатки и согнутой, заплатанной спиной Насырки, сосредоточенно мешающего в котле деревянной надколотой ложкой (кашиком).

Собаки их, куда же это они забежали? Их что-то не слышно. А, тявкнула одна никак; вон за камнями белый пушистый хвост мелькает, это Полкашка!

И вот все это начало сливаться вместе, во что-то неопределенное, туманное, вновь стало складываться, но уже совершенно в иной форме. Иной образ вставал перед его глазами: чудный, дорогой образ красавицы-женщины. И припоминал он все мельчайшие подробности их встречи, и все столкновения, каждое слово, каждый жест возобновлялись в его памяти с самой поразительной отчетливостью. Все, все, от сцены в коридоре гостиницы в Самаре до последней сцепы проводов, на повороте чимкентской дороги.

«Это любовь! — припоминал он. — Не может быть и тени сомнения. Это высказывалось в каждом ее слове, в каждом пожатии руки. Вот даже тогда, когда мы одни оставались на пароходе, или...» И вдруг в его голову начало прокрадываться незваное, непрошеное сомнение. Он тотчас же припоминал и что-нибудь такое, что сразу подкашивало все его надежды, — хотя бы даже последнее мгновение, когда он подошел к их коляске.

— Когда вы нароете побольше золота, ну, тогда... — начала было она и не договорила. Лопатин так некстати подвернулся со своим проклятым «посошком».

«Зато маменька-то уж что-то очень нежно на вас поглядывает...» Тьфу! — припомнил он утешение своего товарища.

— Золота, денег! Ну, конечно! — находили на него минутами припадки трезвости. — А что же я могу дать ей, кроме этого? Она, по всему видно, особа не из очень чувствительных, голодать с милым дружком не намерена. Пожить любит! Лопатин может доставить ей все, что нужно. Разве вот физика его ей не по нутру? Ну, да обтерпится, найдет себе, пожалуй, утешителей, пополняющих то, чего не найдет она в Лопатине. В эдакие-то утешители попасть разве?

И холодом обдавало его от одной этой мысли. Он чувствовал, как ревность, мучительная, страшная ревность подступала к самому его горлу, душила его, жгла, рисуя перед его глазами самые томительные, невыносимые картины. Он хватался за сердце от этой жгучей боли, он пытался отогнать от себя эти видения — и не мог.

— Нет, или я, или он, но вместе, делить добровольно, я не могу!

Ветром, холодным, освежающим ветром подуло из глубины ущелья и освежило несколько его пылающую голову.

«Жениться разве, так сказать, законным? Она бы, пожалуй, пошла на это, но нельзя — женат. Венчать от живой жены никто не станет, даже сам Громовержцев не решится. Самое лучшее — бросить и перестать даже думать. Эх, хорошо бы! Ну, положим, красива, очень красива, так, что даже дух захватывает от одного только воображения... Черт знает, что делается! Глупо, глупо! Вон и Бурченко все подсмеивается — и прав, с какой стороны ни заходи — все прав. Действительно, смешно, — более, чем смешно! Вон он лежит в растяжку и во сне ворчит что-то. Эк, захрапывает, эк, захрапывает! А у меня вот и сна нету. Э, да, что тут — кончено!» — Эй, Насыр, готова шурпа, что ли?

— Скоро готова будет, еще мимножка, самая мимножка, и готова будет! — не оглядываясь, весь погрузившись в свое занятие, учащенно мешает в котле Насырка.

«Вот тут, благо, судьба послала дело. В горы подальше загнала. Все устраивается так, что даже легко забыть это... Легко!.. Ада! Ангел! Да можно ли забыть тебя, дорогая, ненаглядная!..»

И разом исчезало все трезвое настроение, точно оно, и в самом деле, было нанесено горным ветром, разом исчезала вся его отважная решимость.

«Вот пойдет наше дело — это верное, богатое дело. Бурченко так убедительно, так ясно доказывает всю колоссальную выгоду этого предприятия. Да, наконец, это очевидно: менее, чем в год-два, мы составим себе крупное состояние, настоящие жизненные средства, и тогда...»

— Ужинать будешь? — поднимается на ноги Бурченко. — Ого, что-то шумит в горах, как бы гроза к ночи не собралась. Насырка, ступай-ка, крепи веревки, да привали камнем потяжелее нижнюю кромку, вот так... Каков аппетит у вас, коллега?

— Ничего что-то не хочется, а впрочем...

И наши приятели сели ужинать, пропустив перед Насыркиной стряпнёй по серебряному стаканчику из запасного, обшитого кошмой, бочонка.


***

Мало-помалу, к их бивуаку подходили разные люди, то просто пешком, то верхом на лошадях или ишаках, оборванные, темно-коричневые; сразу взглянуть — ну, чисто волки одичалые, а приглядишься — совсем добродушные, наивные ягнята. Смотрят весело, немного глуповато, зубы свои, белые, как слоновая кость, скалят, наивно улыбаясь. Все внимательно слушают, что только ни говорят им Бурченко с Ледоколовым, даже сам Насыр-бай джигит, и ничему не верят.

— Что же вы с голыми руками пришли? — говорит им Бурченко. — Я же вам говорил, чтобы кетмени свои захватили с собой. Голыми руками, что ли, рыть землю и камень ломать будете?

— А зачем мы ее рыть будем?

— Да я же вам говорил, зачем! — удивился Бурченко

— А денег дашь?

— Дам!

— И кормить будешь?

— И кормить буду!

— Ну, давай денег прежде и накорми!

— А этого хочешь? Экаго себе дурака нашли!

— Нет, этого не хотим, сам ешь!

— То-то!

Бурченко заметил в толпе шестерых с кетменями на плечах. Это были дюжие ребята из кишлака Таш-Огыр; он подозвал их, указал отбитое шнуром место на полусклоне оврага и велел начинать. Подумали дикари, посмотрели на Бурченко, переглянулись между собой, поплевали на свои черные руки, взмахнули кетменями и приостановились.

— А как надуешь?

— Вот же вам, гляди!

Бурченко отсчитал из кожаного кошеля по кокану на человека и положил их на землю.

— Это ваше; кончите — возьмете. Начинайте же, Аллах вам в помощь!

Целый день работали таш-огырцы, а остальные сидели на корточках, перешептывались, пересмеивались. Бурченко на них и внимания не обращал.

— Ну, завтра и мы будем работать! — говорили они вечером, видя, как таш-огырцы прятали деньги в узелки своих поясов и садились ужинать. Сунулись было и остальные к котлу, да отогнали их. «Прежде, мол, наработайте себе на ужин».

И начались, таким образом, работы по каракольскому ущелью; за десять верст слышно было, как звякали железные кетмени о твердый камень: по всем горам прокатывался гул от обвалившихся и сдвинутых с кручи обломков. Бурченко торжествовал.

Раз было неприятность одна случилась —  так, маленькое недоразумение. Подошли к палатке, где жили «русские савдагуры» (купцы), трое из буевских горцев, вызвали хозяина и говорят:

— Слушай, ты вот нам из твоего кошеля каждый вечер по кокану даешь; давай лучше теперь все, что есть, разом!

— Чего вы это еще захотели? — нахмурил брови Бурченко, а сам шепнул Ледоколову: — Вы револьверы приготовьте на всякий случай; я понимаю, к чему дело клонится, — я еще вчера заметил, как переговаривались они и других подбивали!

— Вас вот всего двое, а нас много; не дашь — все равно, силой возьмем, а будешь барахтаться, тебе же хуже будет, — понял?

— Понять-то понял... — немного побледнел Бурченко. Струсил было и Ледоколов, поспешивший на помощь товарищу с оружием.

Минута была критическая. Одни в горах, ждать помощи неоткуда — кругом все чужие лица, на которых не разберешь, чего от них ждать, — смотрят как-то тупо; работу бросили и палатку со всех сторон охватывают... Насырка к лошадям было кинулся, седлать на всякий случай принялся... Вот таш-огорцы стоят особняком: разве они помогут? Да мало их!

— А что у вас в головах? — решительно возвысил голос Бурченко.

— Как что? Что у всякого человека должно быть! — заговорил кто-то из передних.

— Не совсем; должно быть, что-нибудь похуже, или Аллах послал темноту на ваши мозги и залепил вам глаза грязью? Слушайте же! В кошеле у меня, вот в этом самом, что лежит у моей постели, столько денег, что придется вам коканов по десятку на брата, сами делить поровну будете; да еще, чтобы до них добраться, надо со мной и вот с ним тоже покончить (он покосился на Ледоколова), а это нелегко будет: человек пятнадцать околеют прежде, чем моя голова вам достанется, — вы эту штуку знаете?

Он протянул револьверы; толпа попятилась и расширила круг.

— А потом узнают в большом городе, пришлют солдат — опять вам беда будет; чай, слыхивали, что тогда бывает, и все это из десяти коканов на брата? Хорошо рассчитали! Эх, вы, верблюжьи головы! А добрым путем, работой, все эти коканы и без того ваших рук не минуют. Я вот еще в большой город съезжу, еще привезу такой мешок, а там еще, — так, ведь, последнее дело много для вас выгоднее будет; ну, сообразили?..

Толпа молчала; таш-огырцы начали вслух подсмеиваться.

— Ну, что ж, подходи, кто до моего мешка хочет добраться! Что же вы?

— Нет, мы не пойдем, зачем нам? Это мы так только... Вон эти трое нас подбивали, а мы не хотим! — заговорили в толпе.

И опять спокойно начались прерванные работы. Сила простой логики взяла верх над хищным инстинктом полудиких горцев,

В ту же ночь, неподалеку от общего лагеря, послышалось дикое вытье и отчетливые, сухие удары ременных концов по чему-то мягкому... На земле, ничком, были растянуты трое подстрекателей; руки и ноги их были крепко привязаны к вбитым в землю кольям, халаты сняты,  рубашки тоже, и на их избитых спинах все прибавлялись и прибавлялись новые темно-багровые рубцы, резко обозначающиеся после каждого удара...

— Это зверство, этого допустить невозможно! — кинулся было Ледоколов.

— Оставьте! — остановил его Бурченко. — Вы только насмешите их своим непрошеным вмешательством. Понять ваших побуждений они не поймут и вас не послушают — значит, нам компрометировать себя неудачной попыткой не следует!

— Но эти вопли...

— А заткните уши, коли нервы слабы; да к тому же неужели вы думаете, что это целую ночь тянуться будет?

Вот они уже, никак, и перестали. Эх, знаете ли что: сами избитые и те бы над вами завтра смеялись...

— Эх, якши маклашка была! — прошел мимо Насыр, возвращаясь с экзекуции. — Я и сам раза два тронул... эх, славно!

На этом веселом, смеющемся лице не было и тени озлобления. Он произнес эти слова, как будто бы говорил: «Эх, славная выпивка была, я и сам стаканчика три выпил».

Наказанные на другой день, впрочем, не работали и отдыхали, лежа на животах и пересмеиваясь с работающими товарищами; несмотря на все увещания Ледоколова, Бурченко им не дал за этот день платы...

— За что? За то, что кверху затылком провалялись? Ладно! — говорил он, туго затягивая ремнем значительно отощавший кошель с коканами.


***

— Писал Лопатину давно, да что-то нет ответа, а деньги выходят. Как бы остановки в деле не было? — сказал раз Бурченко, придя с работ завтракать.

— В Ташкент съездить надо! — заметил Ледоколов и чуть не закашлялся.

Какое-то странное волнение сжало ему горло, и даже в жар его кинуло от одного предложения ехать туда, где... и т. д.

— Придется вам ехать! — решил Бурченко.

— Я готов хоть сию минуту!

— Ничего, завтра еще успеете. Смотрите, вы не подгадьте нашего дела, будьте дипломатом. Одно только обстоятельство смущает меня немного...

— Э, полноте! — произнес Ледоколов, и произнес таким тоном, что у Бурченко невольно промелькнула мысль:

«А, должно быть, проветрился!»

На другой же день Ледоколов собрался и уехал, захватив с собой Насырку-джигита и обещая ровно через двадцать дней приехать обратно.

XXIIТревожные слухи

Возвратясь из почтовой конторы, Иван Илларионович отправил джигита-почтаря с эстафетой. Адрес был такой: «по тракту до Казалы, Ивану Демьяновичу Катушкину; справляться на каждой станции»; из этого адреса видно было, что сам Лопатин не знал, куда именно надо отправить эстафету. Невесело было на душе у Лопатина. Даже не порадовало его сегодня утром то обстоятельство, которое всегда вызывало в нем самую счастливую улыбку и довольное потирание по округленно-выдающемуся из-под тонкого белья желудку, вздрагивающему от внутреннего довольства, — каждое утро с «дамской половины» барышня присылала справиться, каково, мол, почивать изволили и все ли в добром здоровье? Это осведомление, редактируемое, впрочем, всегда от имени Адели самой Фридерикой Казимировной, на этот раз не вызвало улыбки на осунувшемся лице Ивана Илларионовича, всю ночь проворочавшегося с боку на бок на своей постели, строившего различные предположения насчет судьбы Катушкина и его давно ожидаемых караванов; надо сказать, что предположения эти не имели в себе ничего утешительного.

Темные слухи вот уже скоро неделя, как носятся по всему городу; начались они в туземной части; через людей Перловича дошли до лопатинских приказчиков; даже официальное было извещение от казалинского коменданта, только извещение это было какого-то неопределенного, темноватого свойства; этого извещения, впрочем, никто не видал, но все его трактовали, каждый по своему, передавая новость от одного стола ресторана Тюльпаненфельда до другого. Дошли слухи и до Ивана Илларионовича, позже всех, конечно; сунулся он к генералу прямо за объяснением.

— Bon courage, mon ami... Еще пока ничего нет особенного; может быть, все еще вздором окажется! — утешил его генерал и предложил портеру с честером.

— Да что же именно, ваше превосходительство? — попытался было Лопатин.

— А это спросите там, в штабе... Что-то разграбили, кажется, перерезали, в воду опрокинули... Да там вам скажут; toujours à la votre! — любезно чокнулся он с Лопатиным своим стаканом.

— Да Катушкин, бестия, чего же не пишет? — рвал пуговку перчатки Лопатин, садясь в коляску.

В штабе ему посоветовали послать эстафету, если он не хочет терпеливо дожидаться «более толковых, то бишь, более подробных, официальных извещений», — поправился маленький штабной офицерик Штофус, придерживая пальцем одноглазку, никак не хотевшую держаться без этой помощи на своем месте.

Вот послал эстафету Иван Илларионович, вернулся домой и, не заходя даже, по обыкновению, на дамскую половину, насупившись, уселся в кресле в своем кабинете.

«Скверно, если правда! Главные расчеты лопнут, капиталу чуть не две трети затрачено; а этот-то „лях“, чай поди, там радуется, бестия», — думал Лопатин, воображая себе ликующую, веселящуюся фигуру Станислава Матвеевича.

И на «дамскую» половину забрели эти таинственные слухи и значительно смутили спокойствие Фридерики Казимировны.

— Адочка, ты слышала? — позвала она свою дочь.

— Вздор какой-нибудь! Опять кто-нибудь во сне мной бредит или аппетит потерял по моей милости? — отозвалась она, не отрываясь от книги, которую пробегала, лежа на кушетке.

— Ах, нет. Ада. Да пойди сюда! Ты думаешь, мне легко кричать через две комнаты?

— Ну, говори, в чем дело!

— Ты, Адочка, не волнуйся...

— Ну, же!

— Все его караваны, — помнишь, он все говорил, что ждет с таким нетерпением, — ах, все эти караваны разграблены, все перебиты... Иван Демьянович, добрый, внимательный Иван Демьянович...

Фридерика Казимировна поднесла платок к глазам.

— Что же Иван Демьянович?

— На кол посажен!

— Как на кол?! — удивилась и вместе испугалась Адель, мгновенно представляя себе все неудобство этой посадки.

— Как? — вздохнула madame Брозе. — Ужасно!.. А главное, что это бедствие грозит Ивану Илларионовичу окончательным... Более, это было бы ужасно, это было бы более, чем ужасно!.. Знаешь, я даже стараюсь гнать от себя эту идею!..

— Ну, что ж такое! — задумалась Адель.

— Как, что же!.. Гм... — задумалась тоже Фридерика Казимировна; помолчала, встала, подошла к дочери и нежно приложилась губами к ее голове.

— Я поговорю с капитаном парохода «Арал»: он, говорят, приехал из Чиназа... я с ним увижусь и устрою так, что он тебе его представит!

— Кого это, маменька? — подняла голову Адель.

Фридерика Казимировна немного замялась.

— Этого... ну, генерала; такой видный, красивый, bel homme, — еще совсем молодой человек: лет под сорок, побольше, и какая блистательная карьера!.. Куда же это ты, Адочка?

Адель ничего не сказала, быстро встала и пошла на террасу, даже не взглянув на свою немного озадаченную маменьку.

— Ого!.. — произнесла Фридерика Казимировна.

— Коляску прикажете закладывать? — высунулся из-за дверей парень в поддевке.

— Попозднее немного! — распорядилась Фридерика Казимировна.

«Кажется, я поторопилась немного», — соображала она, принимаясь наблюдать за дочерью из-за той самой портьеры, откуда Адель прислушивалась к разговору своей маменьки с Лопатиным.

Быстро ходила Адель по дорожке перед террасой взад и вперед и тяжело, продолжительно вздыхала, будто за один раз хотела захватить как можно больше воздуха. Ей было душно; ее давило что-то тяжелое, скверное. Ее прекрасные, влажные глаза совсем спрятались под нависшими дугами нахмуренных бровей; тонкие пальцы беспокойно бегали и дрожали, расстегивая крючки душившего ее корсета.

— Объездишься, матушка, объездишься! — усмехалась Фридерика Казимировна, закуривая папироску.

XXIIIНа дороге

Скрипучая почтовая повозка, запряженная парой худых, как скелеты, лошадей, дребезжа и побрякивая на всевозможные лады, катилась по чимкентской дороге по направлению к Ташкенту. В тележке сидел Ледоколов, с нетерпением поглядывая через плечо ямщика, солдата из бессрочно отпускных, на зеленеющие, зубчатые группы фруктовых садов и тополевых питомников, примыкающих с этой стороны к городским предместьям.

Тамыра Насырку с верховыми лошадьми он оставил дожидаться на той станции, где выходила на большую дорогу горная караванная тропа. Он рассчитал, что на переменных почтовых он, по крайней мере, целым днем раньше будет в Ташкенте.

А день, целый длинный, томительный день — как это много, особенно при том нравственном настроении, когда каждый час, каждая минута кажутся бесконечными!

— Трогай, братец, потрогивай! — торопил Ледоколов своего возницу.

— Поспеем, ваше степенство! — подергивал тот веревочными вожжами. — Эй, вы, корноухие, работай! Я те, дьявол, лягаться!.. А этого хочешь? Шшш! Тпру!

Повозка остановилась, подскакнув напоследок так, что седок еле удержался на своем месте. Надо было подвязать заднее колесо перед крутым спуском в овраг, на противоположном берегу которого виднелась какая-то декорация — павильон в виде русской избы, с резными украшениями, так оригинально выглядывающий из массы зелени, посреди чисто азиатской, типичной природы.

Эта изба была построена и предназначена исключительно для загородных удовольствий: прогулок, пикников, проводов, встреч и тому подобное. Поместившись как раз на перепутье, на том пункте, где кончаются красивые городские окрестности и, взамен их, начинается унылая, однообразная дорога на «Шарап-хана», изба эта превосходно выполняла свое назначение, и старик сторож каждый вечер, ложась спать, собирал у себя в коморке значительный запас пустых бутылок, которые и сбывал очень выгодно Алмазникову, Тюльпаненфельду и прочим ташкентским виноделам.

— Эх, братец, как ты копаешься! — нетерпеливо ворочался Ледоколов.

— В аккурат предоставим, ваше степенство. Сидите крепче! Ну, трогай!

— Стой! — выпрыгнул на ходу из повозки Ледоколов и бегом пустился вниз, напрямик, через кладки, перекинутые для пешеходов, не желающих делать длинный обход на мост.

Ледоколов заметил на другой стороне, под густой тенью карагача, коляску, запряженную парой гнедых. Откормленные лошади стояли спокойно, отмахиваясь от комаров хвостами и грызя металлические трубки нашильников; кучер сидел на камешке около и покуривал трубочку; две или три верховых лошади без всадников тоже виднелись сквозь живую изгородь. В окнах павильона мелькали фигуры, и слышались оживленные, веселые голоса.

Ледоколов узнал коляску, узнал мелькнувшую в окне вуаль, узнал голосок, только что сию секунду крикнувший: э-хо! и, должно быть, поджидавший, когда овраг ответит ему тем же криком, отраженным и повторенным несколько раз его скалистыми откосами.


***

Адель со своей маменькой сегодня поехали кататься одни, без Ивана Илларионовича. Более «подробные сведения» были, наконец, получены в штабе, и Лопатина вызвали за какими-то объяснениями к губернатору.

— Знаешь что, оставим мы это; говори о чем-нибудь другом, я и так уж совсем расстроена! — говорила Адель, сидя в коляске.

— Я только к тому, чтобы всегда иметь путь отступления, быть, так сказать, готовой ко всему...

— Ну, хорошо, хорошо, после!

Адель так нетерпеливо, капризно заворочалась на своем месте, что маменька поспешила действительно переменить разговор и начала, по обыкновению, с природы. Она вообще очень любила природу.

— Ах, какие мотыльки! Посмотри, Ада, вон на лопушник садятся!

Адель мельком взглянула на мотыльков.

— А вон птичка. Ада, сама зелененькая, носик желтенький!

— К павильону! — обратилась Адель к кучеру, заметив, что тот, доехав до обычного пункта, начал было поворачивать лошадей.

— Не далеко ли, Адочка?

— Чем дальше, тем лучше! — буркнула Адочка. — Я бы, пожалуй, совсем отсюда уехала, если бы...

Она не договорила и обратила теперь все свое внимание на группу всадников, рысью взбиравшихся на гору по извилистой тропинке, ведущей к какому-то строению, совершенно скрытому с этой стороны массой самой разнообразной зелени.

— Какой вид прекрасный! Павел, остановись; мы будем любоваться отсюда закатом солнца! — распорядилась Фридерика Казимировна.

Коляска остановилась.

Один из всадников, вероятно, слышавший последние слова madame Брозе, задержал свою лошадь, повернул ее кругом почти на одних задних ногах и лихо подскакал к экипажу.

— Прежде всего, — начал всадник, приложив руку к козырьку своей белой фуражки, — я прошу тысячу извинений, что, не имея чести и удовольствия быть знакомым с вами, позволил себе заговорить...

— Какой урод! Терпеть не могу этих белобрысых! — шептала Фридерика Казимировна.

— Барон Шнельклепс, а те — мои товарищи-стрелки; мы прогуливаемся по окрестности; вы, если не ошибаюсь, тоже? Вы, сударыня, изволили заметить, что вид хорош, он даже более чем хорош, но оттуда, с высоты окон этого павильона, вид открывается еще лучше, и если вам угодно присоединить вашу прогулку к нашей...

— Благодарю вас! — церемонно раскланялась madame Брозе. — Павел, поезжай домой!

— Ну, мама, пойдем наверх, в тот павильон! — решила совершенно иначе Адель.

— Но, Ада, эти господа совершенно нам незнакомы... и притом...

— Наш мундир, сударыня... — обиделся было барон и, заметив, что девушка хотела было выйти из коляски, поспешил заявить, что к павильону можно проехать даже в экипаже.

— За мной! — скомандовал он кучеру.

Коляска свернула за всадником и начала подниматься. Остальные члены кавалькады встретили дам, в самых почтительных позах, у входа.

Это все были офицеры вновь прибывшего стрелкового батальона. Они в настоящую минуту знакомились с окрестностями нового города и собирались немного покутить. У каждого в седельной кобуре было по бутылке местного красного вина и по куску швейцарского сыра.

— Скромно и благородно! — говорил рыжеватый подпоручик, помогая дамам выходить из коляски.

Грустное настроение Адели начало, мало-помалу, проходить; Фридерика Казимировна нашла, что формы барона Шнельклепса весьма недурно обрисовываются из-под кителя в обтяжку, и если бы только не эти льняные волосы... Поручик первый открыл превосходное эхо в овраге, особенно если кричать в окно из большой комнаты. Тотчас же началась проверка этого открытия.

— Ада, Ада... смотри, это он! — вскрикнула на всю избу Фридерика Казимировна и, не обращая ни на что внимания, забыв даже формы барона, ринулась к подъезду навстречу поднимавшемуся, запинавшемуся, красному как рак, Ледоколову.

— Какими судьбами? — дружески произнесла Адель и протянула прибывшему обе свои руки.

— Адель Александровна, какая встреча! Здесь!.. Да ведь я чуть не умер без вас. Как я рад, как я рад! — целовал Ледоколов протянутые руки.

— А здесь, вы думаете, не вспоминали о вас? — томно пропела madame Брозе.

Расчеты господ офицеров на дамское общество не сбылись. Адель грациозно кивнула им головкой и под руку с Ледоколовым начала спускаться к коляске; Фридерика Казимировна поспешила за ними.

Офицеры переглянулись между собой, посмотрели свысока на Ледоколова, а это было так удобно, принимая в расчет местоположение, и занялись своими съестными припасами.

Дамы усадили Ледоколова между собой. Почтовая повозка поплелась за коляской.

Если б Ледоколов не был в таком лихорадочном, восторженном состоянии, он, вероятно, заметил бы то полное спокойствие, с которым относилась к нему его красавица-соседка с правой стороны, а несколько дружески сказанных слов и легкое пожатие руки окончательно сбили его с толку.

Фридерика Казимировна млела, кисла и не без тоскливой ревности посматривала на дочь; особенно смущало ее колено Ледоколова: «зачем оно так близко?»

— Да вы двигайтесь больше сюда: здесь еще так много места! — дергала она своего соседа за рукав его парусиновой рубахи...

— Вам надо сесть в вашу повозку: мы сейчас въезжаем в город! — прервала Адель интересный рассказ о том, «как в горах скучно, дико, какая тоска грызла его, и даже пребольно; и что если бы только не надежда...»

— Так вы к нам завтра? — спросила она.

— Завтра утром, как только возможно рано; прямо из штаба!

— Я постараюсь, чтоб вас приняли... Мама, m-r Ледоколов протягивает тебе руку... Мама, да что ты так задумалась?

— Подождите, минуту подождите... — заторопилась Фридерика Казимировна. — В моей голове созревает план. Зайдите с этой стороны: мне надо вам сказать...

— Мне? — удивился Ледоколов и забежал с другой стороны экипажа.

— Нет, не могу, не могу... У меня не хватает решимости. Я лучше вам напишу...

Фридерика Казимировна вытащила записную книжечку и принялась что-то поспешно царапать карандашиком. Ледоколов терпеливо ждал; Адель готова была расхохотаться.

— Возьмите, но прочтите только тогда, когда мы успеем подальше отъехать! — сунула madame Брозе бумажку в руку Ледоколова. — До свиданья!

— До свиданья!

— Пошел!

Гремя полудюжиной бубенчиков и расколотым колокольчиком, вся окруженная облаками пыли, вынеслась из-за поворота почтовая тройка, обогнала коляску и приближалась уже к остаткам триумфальной арки. Проезжий приподнялся в своем тарантасе, изумленными глазами посмотрел на дам, потом на Ледоколова, приподнял фуражку, хотел было остановиться, но, вероятно, раздумал и понесся дальше.

— Катушкин! — вскрикнули разом обе дамы.

— Мама, ведь ты говорила... — начала было Адель.

— Ах, как у меня бьется сердце! Ах, как бьется! — волновалась madame Брозе.

— Что это ты написала Ледоколову?

— Не спрашивай... это решается моя участь... в этих строках... Ада, милая моя, ты ведь все уже знаешь! Ты молода, перед тобой еще так много, а для меня ведь это может быть уж последнее! — истерически зарыдала Фридерика Казимировна. — Не отнимай его у меня, Ада, не отнимай! — всхлипывала она, пытаясь удержать душившие ее рыдания. — Ты, Павел, не говори никому то, что видел, никому... я тебе пять рублей дам за это...

— Благодарю покорно... не наше дело; я вот ежели что насчет сбруи или там... Вправо держи там!.. Долгушка!

— Я думала было, что это так, ничего; но теперь, когда увидала его после такой долгой разлуки, Боже! Я не знаю, что со мной делается!

— Эк тебя! Да успокойся, мама. Да ну, полно! Смотри, вон сюда глядят, пальцами показывают!

— Дай флакон!

Коляска плавно покатилась по городским улицам.


***

Ледоколов быстро развернул полученную бумажку, пробежал ее и обомлел; пробежал еще раз и покраснел до самого ворота рубахи. Он, казалось, не верил своим глазам и еще раз принялся перечитывать неверным, дрожащим почерком нацарапанную записку.

«Сегодня ночью приходите к нам в сад, Лопатин не знает еще о вашем приезде — это отклонит всякое подозрение с его стороны. Садовая стена не так высока, особенно из переулка. Ваша...»

Больше ничего не было в этой записке.

«Садовая стена не так высока...» — бормотал ошеломленный Ледоколов.

— На станцию, что ли? — спрашивал его ямщик, придержав лошадей на перекрестке.

«Особенно из переулка...»

— Чего? В федоровские номера! — очнулся Ледоколов и еще раз принялся перечитывать курьезную записку.

XXIVОпять в саду

— Конечно, обидно-с, и далее весьма разорительно... но чтобы, на сем основываясь, полагать, что дело надо бросить, — это будет, как есть, напротив. А при должном окончании следствия и при открытии виновников, даже убытки все вернуть можно, потому — присудят! — говорил Катушкин в кабинете Ивана Илларионовича, прихлебывая с блюдечка и поглядывая на кончик своей сигары.

— Вернут убытки?! Где уже тут вернуть убытки! — уныло вздыхал Лопатин, совсем распустившись в своих покойных креслах.

— Как есть. Теперь извольте видеть, что здесь подведена механика, — это положительно известно: следы все в наших руках; откуда все дело шло, тоже не трудно угадать!

— Он, он, несомненно он... Ну, сторонка! — вздохнул еще протяжнее Лопатин.

— И ежели бы только в руки нам очевидную улику, такую, чтобы, значит, совсем мат, безо всякого разговору, ну, и шабаш...

— Ну, сторона!

— Ничего не сторона: везде так заведено, что друг под дружку подкапываются, а особливо по нашему коммерческому делу. Там вот на такой манер, а здесь вот на эдакой. Да это еще что; случается, что и до головы добираются, не то что...

— Ну, вот, вот! — тревожно заговорил Иван Илларионович. — Я и говорю: мы вот тут сидим, а они...

Он поспешно встал, подошел к окну и опустил тяжелую портьеру.

— Оно, конечно, осторожность не мешает, — улыбнулся Катушкин, глядя на хозяйский маневр, — но тоже и в уныние приходить не приходится!

— Осторожность — не уныние. Всяк должен себя оберегать; положим, без риска нельзя. Вот мы попытались рискнуть — приехали сюда, дело завели, а тут вот оно что вышло... Тс!.. Слышали?

— Ничего не слыхал. Гм!..

— Зачем дальше искушать судьбу, зачем?

— Так, значит, дело бросить?

Иван Демьянович бросил в камин окурок сигары и укорительно покачал головой.

— Что же, ваше дело хозяйское! — произнес он, кисло улыбнувшись и передернув плечами.

— Какое хозяйское! Разве я к тому... — заторопился Лопатин. — А кто мне поручится, что вчера вот одно случилось, сегодня, бац, другое, завтра опять и, наконец, дойдет дело до того...

— Кто кого, известно. Вот они нас бьют, а нам кто запретил им в отместку?

— Нет, уж я на разбой не пойду, нет!

— Хаживали!

— Что!? — Лопатин озадаченно взглянул на Ивана Демьяновича.

— Не в обиду будь сказано, а, по-моему, все равно... да опять же скажу, что в нашем торговом деле без этого никак невозможно!

— Положим, я интриговал против него. Вот в интендантстве насчет подрядов совсем дело ему испортил. С винокуренным заводом опять так подвел, что он должен был понести значительный убыток. Но ведь это борьба законная; кто ему мешает делать то же? Шансы равны!

— Тот же разбой-с. Вы его в интендантстве придушили, а он в Кара-Кумах вас подловил; и опять же нам много выгоднее, потому что, ежели мы его накроем, — а это весьма возможно, — то и убытки наши, и все прочее вернется, а его на каторгу сошлют, потому его разбой не облечен в законную форму. Вы вот не ожидали ничего подобного, духом от этого сильно упали!

— Не упал, нет, а есть во мне какое-то предчувствие скверное. Фу, ты, черт! Это ваше пальто там в углу? А я было... — перевел дух Лопатин. — Когда этот разбойник увидит, что он в наши руки попасться может, то мало ли на что пойдет! У него, я слышал, такие шайки подобраны.

— Люди с разбором, это точно!

— Ну, вот, мало ли на что с отчаяния пойдет человек, когда увидит, что все потеряно... А если мы ликвидируем покойно дела...

— Да, как зайцы из-под выстрела, отсюдова ходу, — так, что ли? То-то смеху нам в затылок будет!.. Эх, Иван Илларионович! Конечно, мое дело приказчичье, но ежели, как потому, что мы с малолетства, еще при покойном родителе нашем друг другу доподлинно известны, то, значит, поручите это дело мне-с; доверенность полнейшую пожалуйте, потому она завсегда мне потребуется. А уж коли робость берет, то на время можно и в Петербург, либо в Нижний отъехать... Верьте мне, не в начале наше дело, а к концу подходит, и то, что у нас в руках, выпускать задаром не приходится!

— Все это хорошо, есть только у меня это подлейшее предчувствие...

— Одни пустые слова-с!

— Лях проклятый! Что-то его вот уже давно не видать нигде?

— Болен, сказывают; я уже навел справку. Отчета сегодня принимать не будете?

— Да уж до завтра: поздно, первый час, никак?

— Второго четверть!

— Так, по дороге, скажи Павлу, чтобы здесь спать лег, в передней, а Дементию садовнику тоже накажи приглядывать!

— Распоряжусь! — улыбнулся Иван Демьянович, поднимаясь со стула. — Прощенья просим!

— Вот оно как! — вздохнул Лопатин, оставшись один.

— Ну, что, Иван Демьянович, как-с?.. — остановил Катушкина во дворе один из приказчиков, поджидавший все время его возвращения из хозяйского кабинета.

— Раскис! — махнул рукой Катушкин.

— Так-с! — кивнул головой приказчик и пошел проводить Ивана Демьяновича «вплоть до самого его флигеля».


***

Разделся Иван Илларионович, долго очень крестился, покачивая головой и слезливо глядя на эти сверкающие, ежом торчащие во все стороны иглы золоченого венчика, окружающие что-то темное, неопределенное; отвесил земной поклон, особенно продолжительный, и потому только не оставивший на его лбу знака, что пол под образницей был покрыт мягким ковриком, и, наконец, лег под одеяло. Повернулся на другой бок — не спится; опять отвернулся потом к стене — не спится. Так вот и представляется Лопатину вся эта кровавая сцена посреди голых песков: так вот и видит он, как с кручи каменистого утеса рушатся громадные массы и засасывает их бездонной тиной.

— Иван Илларионович! — легонько стучит в дверь его Павел.

— А, что такое? Кто там? — тревожно вскочил с постели Лопатин и дрожащей рукой принялся шарить по ночному столику.

— Иван Илларионович! У нас что-то в саду неладно... Дементий прибегал сейчас, сказывал: через стену лезут, снизу-то на свет видно было...

— Кто лез? Много народу? Да где сапоги? Куда ты, черт, сапоги затащил? — засуетился Лопатин.

— Тихонько, Иван Илларионович, огня не надоть, зачем? Там ребята пошли, снаружи-то, а мы из саду; может, и накроем...

— Господи, Господи! Что же это еще такое?

— Пожалуйте-с... халат наденете, али пальто-с?

— Тише!

Тихий говор доносился из сада. Это был шепот, прерываемый чем-то, весьма похожим на всхлипывания.

Скверное подозрение мелькнуло в голове Ивана Илларионовича. Страшные призраки гибели каравана, опасения за свою собственную голову — все исчезло перед другим, еще более тяжелым, невыносимым видением.

Подобрав полы халата, теряя на ходу туфли, Иван Илларионович, как кот на добычу, шмыгнул из кабинета в приемную, оттуда на балкон, и его разгоряченное, потное тело сразу обдало холодным, сырым предрассветным воздухом.


***

— Ты, Адочка, иди спать: уже пора! — произнесла Фридерика Казимировна, взглянув на часы.

— А ты? — спросила Адель.

— Я еще посижу здесь в саду: голова болит, и, я думаю, легче будет на свежем воздухе!

— Мне тоже что-то спать не хочется; я посижу с тобой!

— Ах, нет, Ада, зачем утомлять себя?.. Иди, мой ангел, иди. Ты так устала, глазки у тебя слипаются, ты положительно спишь, сидя...

— И не думаю!

Фридерика Казимировна не без досады двинула своим креслом, да так, что даже одно колесцо с ножки соскочило и зазвенело по усыпанной песком площадке сада, на котором вот уже с час как сидели маменька с дочкой, наслаждаясь ароматным воздухом фруктового сада.

Помолчали минут десять.

— Ада, иди же спать, дитя мое, не упрямься! — начала опять ласковым тоном Фридерика Казимировна.

— Мама, ты так настойчиво посылаешь меня в постель, что я могу подумать, бог знает что...

— Что же такое? Ничего нет особенного... я без всякой задней мысли!

— Может быть, я тебя стесняю... так? Или, по крайней мере, могу стеснять впоследствии... да? Говори откровенно!

— Ах, друг мой, какие глупости! Ах, да, на твоей ротонде, я видела, отпоролось кружево: знаешь, тут, около ворота...

— Ты что написала Ледоколову?

— Адочка!

— Хочешь, я тебе скажу...

— Адочка!

— Ты его ждешь теперь, и я, понятно, должна стеснять тебя — вот ты меня и гонишь спать... так? Да, ну, сознавайся... ведь меня не перехитришь!

— Адочка!

— Да нечего все: Адочка да Адочка. Ну, слушай, я тебе скажу откровенно: Ледоколов не годится... то есть, он мне не годится... Я было сначала думала иначе, но теперь...

— Адочка, уйди, друг мой, ради Бога!.. Тс!..

Кусок штукатурки отвалился от стенного гребня и ясно, отчетливо защелкал по листьям гигантского лопушника, росшего под самой стеной.

Сердце Фридерики Казимировны забилось так сильно, что эти учащенные удары должны были быть слышны, по крайней мере, на том конце сада. Мадам Брозе была убеждена в этом, и пухлым, округленным локтем поспешила заглушить это нескромное биение.

— Ну, прощай! Дочь твоя тебя благословляет и разрешает, и прочая, и прочая, и прочая!

Адель сделала театральный жест и, беззвучно смеясь, шмыгнула на террасу.

«Боже, что же я делаю?! Ведь он не ко мне... он воображает... что же я буду говорить? Я, кажется, не решусь!» — пробегало в голове Фридерики Казимировны.

Какая-то тень мелькнула шагах в трех от нее.

— Боже, он меня не видит, он идет прямо! Дмитр... — прошептала она, и прошептала так тихо, что даже сама себя не слышала.

Тень остановилась, внимательно посмотрела на освещенное окно спальни Адели, еще шагнула немного вперед.

— Сигнал бы какой-нибудь подать! — соображал Ледоколов и тихо кашлянул.

— Courage, maman, courage! — совершенно неожиданно произнесла Адель, нагнувшись к самому уху своей маменьки.

— Ай! — вскрикнула Фридерика Казимировна.

Ледоколов бросился на крик.

В темноте он видел два силуэта,

— Ах! Ах! Ах... Ха-ха-ха! — разрешилась Фридерика Казимировна истерическим припадком.

— Этого еще недоставало! — громко произнесла Адель. — Ледоколов, вы пришли кстати (она чуть не фыркнула); — расстегивайте платье, распустите шнурки, я сейчас принесу воды!

— Я умираю, я умираю, мне душно! — томилась Фридерика Казимировна, отдавшись в полнейшее распоряжение растерявшегося, озадаченного Ледоколова.

— Вот вода... подождите, я брызну в лицо! — подбежала Адель с графином в руках.

— Я не виновата, я не виновата! — коснеющим языком лепетала Фридерика Казимировна. — Сердцем повелевать невозможно... Я женщина с сердцем... Я еще молода... О, Боже мой!

— Тут так много булавок! — отдернул руку Ледоколов.

— Трите виски... Ай! Идут, сюда идут!

«Попался», — мелькнуло в голове нашего Дон Жуана.

— Куда? Держи его, Павлушка, держи! — кричал, задыхаясь, Иван Илларионович. — Там от стены отхватывай, от стены, живо! Уйдет!

— Поймал, Иван Илларионович, поймал-с! — навалился сзади на Ледоколова Павлушка. — Что, чего? Драться не велено! Ноньче не те времена! Ой, Дементий, держи, уйдет!

— Прочь... убью!

— Нет, шалишь!.. Веревку подай!..

— Бей его, подлеца, бей, сколько влезет: все беру на себя! — неистовствовал Лопатин.

— Иван Илларионович, не делайте глупостей, — слышите, я вам приказываю! — кинулась Адель к Лопатину.

— Чего-с? Глупости?! Нет, это не глупости! Что, не любишь? А, любовников заводить...

Он не докончил: звонкая пощечина так и врезалась в его одутловатую, раскрасневшуюся щеку.

Фридерика Казимировна заблагорассудила погрузиться в самый глубокий обморок.

На цветочных клумбах, взрывая рыхлую землю, ломая и коверкая кусты, растения, цветочные палочки с надписями, завязалась ожесточенная свалка. Ледоколов боролся один против трех.

— Иван Илларионович, что вы делаете? Бросьте, вы, эй, вы, там, бросьте! Павел, брось! Павлушка, черт, леший!

Катушкин с фонарем в руках прибежал на место катастрофы.

— Вот оно дело какое... да, вот дело! — бормотал Иван Илларионович, тяжело опускаясь на ступеньки террасы.

Свежесть ли ночи (Лопатин был в одном белье), пощечина ли, так неожиданно полученная, внезапное ли появление Катушкина повлияли на него, но только в нем совершилась реакция.

— Оставь, ребята: что его бить? Этим дело не поправишь! Оставь уж, бог с ним!

— Вы мне дорого поплатитесь! — налетел было на него Ледоколов.

— Уходите, батюшка, уходите... Эх, вы! — остановил его Катушкин.

— Помогите! — чуть слышно простонала Фридерика Казимировна.

«Поделом вам, Адель Александровна, поделом», — сама себе говорила Адель, стоя перед зеркалом в своей комнате и прислушиваясь к затихающей, мало-помалу, суматохе на садовой площадке.


***

На другой день Лопатин получил длинное письмо от Ледоколова. В этом письме говорилось о том, что личные их счеты не должны смешиваться с «общим делом», что он приехал в Ташкент именно по этому делу, и будет совершенно нелогично, если то «недоразумение» может помешать успеху их предприятия. Он обращался к здравому смыслу Ивана Илларионовича, предлагая лично от себя и даже требуя какого угодно удовлетворения.

В ответ на это послание, Ледоколов в тот же вечер, получил тоже довольно подробное и обстоятельное извещение, подписанное, впрочем, Катушкиным.

Иван Демьянович уведомлял господ горных инженеров, что дальнейшее участие в их деле Ивана Илларионовича прекращается, а что насчет личных счетов и предлагаемого удовлетворения, то чтобы они не беспокоились, ибо выданных денег обратно требовать не будут; что же до иного прочего, то Катушкин лично уже от себя просит господина Ледоколова всякие претензии прекратить, ибо сие самое для господина Ледоколова не может иметь хороших последствий. Для входа и выхода предназначены собственно двери и ворота, а что ежели через стену и, наипаче того, в ночное время, то государственными законами сей путь весьма неодобряем.

— Накось, раскуси! — ухмыльнулся Иван Демьянович, дописывая эту последнюю фразу.

— Так его, мошенника, так! — одобрительно кивал Лопатин, глядя через плечо своего старшего приказчика.

— Скверно! — произнес Ледоколов, дочитав послание. «Вы уж, батюшка, смотрите там, не подгадьте», — невольно припоминалась ему напутственная фраза его товарища.

На другой же день, рано утром, Ледоколов послал коридорного Максимку на почтовую станцию за лошадьми по чимкентскому тракту.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ