Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом — страница 24 из 49

409. Но с другой – можно с уверенностью утверждать, что на протяжении всего XIX века дискурсивные представления о России на Западе в значительной степени подпитывались произведениями таких авторов, как маркиз де Кюстин, которые продолжали прежнюю западноевропейскую традицию ориентализации России, а также других восточноевропейских народов как экзотических и нецивилизованных410.

Но независимо от того, насколько эффективной была стратегия Александра по самоприобщению России к доминирующему европейскому цивилизационному дискурсу, важно понять, какой образ действий выбрал император, чтобы достичь своей цели. Вскоре после триумфального вступления во французскую столицу большинство офицеров и солдат покинули Париж (а оставшиеся по-прежнему воспринимались с изрядной долей экзотизации), но император задержался и, в значительной степени полагаясь на свою личную харизму и щедрость, продолжил представлять там правящую элиту России, широко демонстрируя свою величественную персону. Он посещал музеи и театры. Он ездил в больницы, вызывая тревогу у своего окружения, и «подобно „новому Христу“… пошел навстречу обездоленным»411. Он платил внушительные суммы за все приглянувшиеся ему произведения искусства и проявлял необычайную снисходительность к бывшему окружению и семье Наполеона. Александр предоставил первой и по-прежнему любимой жене Наполеона Жозефине ежегодное пособие в миллион франков и даже якобы проникся симпатией к его приемной дочери Гортензии412.

Практически все, что император делал в Париже, было призвано продемонстрировать его, а значит, и России цивилизованность, но ее проявления оставались, по сути, петровскими. Александр полагался на величественные жесты и свое личное обаяние. Его присутствие часто было излишне театральным и всегда немного чересчур. Он вступал в беседы о культуре и искусстве и демонстрировал уважение к французским законам и обычаям, за что французы благодарили его панегириками413. Так же как в XVIII веке Россия стала великой благодаря метаморфозам, произведенным ее спасителем Петром Великим, в XIX веке она должна была стать частью цивилизованной Европы благодаря действиям ее цивилизованного государя Александра. Впоследствии, уже во время Венского конгресса император проявил очень похожий политический стиль. Ниже я показываю, что такой стиль, преимущественно идеалистический и опирающийся на видимость, стал одной из причин дискурсивной нестыковки, вновь проявившей себя в Вене, и, возможно, обусловил изменение позиции Александра, которое и по сей день вызывает недоумение у историков.

4.5. Император в Вене: либеральный идеалист

Как и положено любому переломному моменту, Венский конгресс и его последствия выявили несколько идейных противоречий между различными политическими силами. Однако самое загадочное произошло на личном уровне. В позиции российского императора, которую Андреас Осиандер назвал «неврозом образа»414, произошел неожиданный сдвиг – от прогрессивного либерализма к религиозному мистицизму. Иными словами, он дрейфовал от почти революционной позиции к ультраконсервативной. Первую консервативные европейские державы еще не готовы были принять, но и вторую восприняли как глупость и почти безумие (хотя, как показали итоги переговоров, они, несмотря на такое восприятие, отнеслись к ней несколько спокойнее).

В самом начале Конгресса Александр поразил других участников своими радикальными взглядами. С самого начала он решительно заявил, что возврата к старому европейскому порядку не будет, поскольку «последствия революции наших дней, изменившей отношения внутри государств, уже не могут быть уничтожены и смениться внезапным возвратом к прежним установлениям»415. Александр признал, что национализм стал новым стилем политической жизни. Невозможно, продолжал он, «сегодня обеспечивать в договорах лишь исключительные и неверно понятые интересы кабинетов, будто нации являются их собственностью»416. Его речь встретила предельно прохладный отклик со стороны европейских монархов. Талейран вспоминает, что, когда Александр предположил, что «государи обязаны сообразовываться с желаниями народа и соблюдать их [и что] желание саксонского народа – не быть разделенным», австрийский император ответил, что «ему ничего не известно об этой доктрине» и что суверенные правители всегда имеют право делить и раздавать свои территории и людей по своему усмотрению417. По мнению Александра, такие взгляды не соответствовали времени.

Примечательно, что в начале Конгресса Александр обратился к трактовке великодержавности, которой его бабушка Екатерина II так старалась избегать. Он признал, что Россия сможет эффективно интегрироваться в европейское международное общество только в том случае, если примет его принципы конкурентного признания и сопоставимости. Представляя позицию Александра, граф Нессельроде, глава российской дипломатической делегации в Вене, подчеркивал, что правительства,

оценив размеры жертв, принесенных [европейскими] народами… должны в итоге получить… долю, пропорциональную этим жертвам, и отнюдь не с целью расширения, а единственно для того, чтобы гарантировать процветание и независимость своих государств путем увеличения их относительной силы, способной укрепить эту гарантию и заставить уважать ее418.

Эти же принципы были доведены до сведения Оттоманской Порты через российского посла в Константинополе Андрея Италинского419.

Тот факт, что император хотел привязать статус России к некоему прозрачному и общепринятому основанию, свидетельствует о том, что российский политический дискурс постепенно отходил от идей, представленных Безбородко и Паниным, и открывался для того понимания великодержавности, которое стало доминирующим в европейском международном обществе. Подобные рассуждения также представляли собой явный отход от политической рациональности Российской империи XVIII века, которая рассматривала величие как вопрос видимого проявления. Первоначальная готовность Александра перенять доминирующий язык европейских великих держав была с радостью воспринята некоторыми его иностранными собеседниками. Например, такая риторика нашла отклик у лорда Каслри, который писал, что Александр пытается построить «систему реального политического равновесия [стоящую] на прочном фундаменте реальной и объективной силы каждой державы»420.

4.6. Назад в Париж: загадочная трансформация

Итак, либеральная позиция Александра не вызвала энтузиазма у большинства участников Конгресса, и совсем скоро он кардинально изменил свою риторику, усилив ее религиозный компонент и предложив создать «братство государей, руководствующееся христианскими заповедями»421. Так возникла идея Священного союза, в рамках которой его либеральные взгляды были переформулированы и фактически поставлены с ног на голову. Как справедливо отмечает Андрей Цыганков, акт «Священного союза был чем угодно, но только не дипломатическим документом»422 (по крайней мере, в европейском понимании этого термина). В нем было всего три коротких и расплывчато сформулированных статьи, ни одна из которых не сохранила никаких следов первоначального взгляда Александра на постреволюционную ситуацию. Вместо этого император апеллировал к максимам христианской веры и признавал, что необходимо подчинить «как… управление соответствующими государствами, так и… их политические отношения с каждым другим правительством предписаниям Святой Религии»423. Александр высказал мнение, что религиозные принципы в равной степени применимы и к частным владениям и что «три союзных монарха [должны] сохранять единство благодаря узам истинного и нерушимого братства [и] относиться к своим подданным и армиям как отцы семейств»424. Такой ход рассуждений очень походил на то, как конструировалась политическая легитимность за два с половиной века до этого.

Многие современники считали, что такой поворот в позиции Александра произошел из‑за некой трансформации его мировоззрения, произошедшей, вероятно, в результате интенсивного общения Александра с мадам де Крюденер, «старой фанатичкой, имевшей значительную репутацию среди немногих религиозных безумцев, которых можно было встретить в Париже», как ее описывал Каслри425. Приверженцы этого мнения просто утверждали, что Александр сам стал религиозным фанатиком. Эту позицию разделяли и некоторые высокопоставленные европейские министры, которые в своей переписке время от времени свидетельствовали, что разум императора «в последнее время принял глубоко религиозный оттенок», «подвергся [явному] воздействию» и «не совсем здравый»426. Соответственно, проект Священного союза был воспринят как «образец возвышенного мистицизма и бессмыслицы»427, «дерзкий и абсурдный документ… претендующий на ниспровержение закона»428 и «высокопарная ерунда»429. Более того, он был подписан только некоторыми великими державами из‑за общего убеждения, что Александр был «склонен основывать свою славу на принципах мира и добросердечия»