Мораль? Очень простая: аналитические способности ума обеспечили выигрыш одному за счет всех прочих. Такая уж мораль.
Если говорить о «шансах на выигрыш», которые нам позволяет увидеть демография, то их вполне реально увеличить всем и каждому, да, но не за счег других: урон терпит общий враг — смерть.
Демографические расчеты помогают нам сознательно, активно влиять на продолжительность жизни. Если хотите, они помогают нам взять судьбу в собственные руки. Это не фраза: мы еще не раз убедимся в справедливости такого вывода.
Что может быть печальнее некрологов? Пожалуй, только некрологи. Одно лишь упоминание о них наводит на мрачные мысли, отравляя ядом пессимизма даже самое оптимистическое мироощущение. А ведь демографическая статистика имеет дело с «кладбищенским реестром» целых поколений, разных народов и эпох. Но трезвый ее анализ позволяет сделать жизнеутверждающие выводы. Что касается прогнозов, они не чета гороскопам.
Что приносили гороскопы тем, кто принимал за чистую монету астрологические фальшивки? Самое большое, должно быть, приобретение — обостренное чувство обреченности, нараставшее с приближением «урочного часа». И без того знакомый императив «мементо мори» («помни о смерти») становился особенно тревожным, назойливым. Он становился просто опасным своей навязчивостью после того, как человек мог сказать: «Я знаю, век уж мой измерен». Хорошенькое дело — прикидывать на досуге, сколько еще у тебя в запасе лет, месяцев, недель, суток.
Вероятно, даже бравому рубаке Генриху II становилось не по себе при мысли об уже занесенной над ним косе Смерти. Быть может, это-то как раз и помогло исполниться Нострадамусову предсказанию? Не смея усомниться в предначертаниях судьбы, поддавшись фаталистическому самовнушению, король мог вести себя и более отчаянно, и менее уверенно, чем когда-либо раньше. Искать, что называется, собственной погибели. А у обладателей короны, даже не столь охочих расставаться с ней ради рыцарского шлема, не было острого недостатка в удобных случаях навсегда лишиться радости носить любимые головные уборы из металла — вместе с их менее ударопрочной опорой, которую короли, бывало, роняли с плеч не без активной посторонней помощи.
— А демографические «гороскопы»? Что могут сказать они нам, кроме; того же «мементо мори», сдобренного, правда, научно строгой цифирью, но оттого не более утешительного? «Летай иль ползай — конец известен: все в землю лягут, все прахом будет».
— Сентенция, вполне достойная многомудрого Ужа из горьковской «Песни о Соколе». Но демографическая «цифирь» настраивает на иной лад. Вспоминается другая горьковская вещь — «Девушка и Смерть»: «Нету больше страха пред судьбой». Смерть с косою острой отступает и «везде — на свадьбе и на тризне — неустанно, неуклонно строит радости Любви и счастье Жизни».
Обратимся к таблице на странице 10. К концу первого 10-летнего интервала из 100 000 новорожденных мальчиков остается 93 425 человек, то есть более 93 процентов. И соответственно выбывает менее 7 процентов. Естественно предположить, что такие же потери ожидают и любое другое поколение, в какой бы год ни начало оно свой жизненный путь (если, конечно, подрастает оно в тех же условиях).
Казалось бы, демографический «гороскоп» тоже гнетет своей предопределенностью, даром что безличной, не называющей фамилий. Шестеро-семеро из ста мальчиков, кто бы они ни были, вроде бы неминуемо обречены на смерть через 10 лет после рождения, не так ли?
К счастью, не совсем так, а в чем-то и совсем не так.
Если сравнить приведенные цифры с прежними, зарегистрированными, скажем, в 20-е годы, выяснится, что смертность для этого возраста сократилась с тех пор впятеро. А в сопоставлении с дореволюционным периодом — концом XIX века — более чем вдесятеро!
Она продолжает снижаться. И к тому времени, когда нынешним малышам исполнится 10 лет, наверняка будет еще меньше, чем сейчас. Сказанное относится и к другим жизненным этапам. Вот как сократилась у нас смертность мужчин и женщин в сравнении с 1896–1897 годами по отдельным возрастным категориям: до 10 лет — более чем 13-кратно, от 10 до 20 лет — вшестеро, от 20 до 30 — вчетверо, от 30 до 70 — втрое, свыше 70 — в полтора раза.
Да, смерть отступила почти по всем позициям, и наиболее заметно именно в XX веке, когда заговорили о «болезнях цивилизации», о «безудержно разрастающихся» городах, наступающих на леса и луга, «неотвратимом» загрязнении среды промышленностью и транспортом. А ведь именно у нас темпы индустриализации и урбанизации были такими, каких не знала ни одна другая страна.
Так статистика смертности, целиком, казалось бы, обращенная к прошлому, да еще к столь мрачным его сторонам, позволяет не просто заглянуть в будущее — открыть для себя жизнеутверждающий смысл бытия даже тем, кто за тенями не увидел света, их образующего.
— Впечатляет. Особенно снижение детской смертности: ее ведь считают «лакмусовой бумажкой» социальных условий, чувствительнейшим индикатором не только экономического, но и культурного развития.
И все же резервы дальнейшего наступления на «Смерть с острою косою», вероятно, не безграничны, а они исчерпываются тем скорее, чем энергичней оно ведется. — Вы хотите сказать: всему есть предел, не правда ли? Здесь уместно вспомнить о поучительной ошибке, которую допустил один известный демограф: казалось, будто его прогноз обретает роковую предопределенность гороскопа, правда, опять-таки не для отдельного человека, как у Нострадамуса для Генриха II, а для всей массы сверстников.
На рубеже XIX и XX столетий датский статистик Гаральд Вестергорд задался вопросом: до какого предела удастся снизить детскую смертность? Ее тогдашний уровень во многих странах был чудовищно высок. В Африке на первом же году жизни умирало до 70 процентов новорожденных, в иных местах Европы (в Баварии, Саксонии) — около 30 процентов.
Наиболее благополучно обстояло дело в Швеции:, 10 процентов. Но эта минимальная по тем временам величина, средняя для целого народа, не могла, понятно, быть одинаковой для всех шведов — и для принца, и для нищего.
Тогда Вестергорд решил подсчитать, какова она в семьях королей и князей, графов и баронов. Логично: уж коли искать ее минимум миниморум, то, конечно же, не в хижинах. Ну а если во дворцах, то каких? Не только царских.
Во-первых, потому, что коронованные особы всегда и везде составляют ничтожное меньшинство общества, а статистика всегда и везде предпочитает достаточно представительную «цифирь». Во-вторых, принадлежность к наивысшей ступеньке социальной иерархии еще не гарантировала потомству наивысшую жизнестойкость.
Браки, продиктованные династическими интересами, заключались нередко между близкими родственниками. А это увеличивало опасность наследственных дефектов. Не раз бывало, когда целые ветви генеалогического древа, поставлявшего избранников с загодя предназначенным для трона седалищем, деградировали от поколения к поколению, плодя все более хилых отпрысков, неполноценных порой не только физически, но и умственно.
Так что в дело годились и какие-нибудь захудалые бароны, не принадлежавшие к «выморочным» родам. Конечно, здоровое потомство вернее было бы поискать у крестьян. Но далеко не все определяется биологическими факторами. Роль социальных условий огромна.
Вернемся к нашим баронам, графам, князьям и проч. Какой же оказалась младенческая смертность в их домах? Близкой к 7 процентам. Этот уровень и сочли предельным, не поддающимся дальнейшему снижению. Но действительность превзошла ожидания.
В СССР на первом году жизни умирает менее 2,5 процента всех родившихся.
Конечно, перешагнуть за «роковую черту» Вестергорда удалось и другим народам. В первую очередь малым (например, шведам, которые свыше полутора веков не знают войн). У нас же этот сдвиг произошел в масштабах огромной многонациональной страны, которая была и осталась в десятки раз многолюднее той же Швеции или Дании. Впрочем, дело не только, да и не столько в численности населения.
Младенческая смертность — «лакмусовая бумажка» социальных условий. А в буржуазно-помещичьей царской России они отличались и более низким средним уровнем, и еще более резкими контрастами, чем во всей Скандинавии. Неспроста на первом году жизни до революции у нас умирал каждый третий-четвертый ребенок, а во многих губерниях — каждый второй.
И вот то, что не так давно показалось бы недосягаемым даже для немногочисленной элиты, у нас стало реальностью для всех. У нас в стране, где эта самая элита после Октября 17-го года канула в Лету вместе со всеми своими привилегиями, где единственным «привилегированным классом» стали именно дети.
Несомненно, и сегодняшнюю младенческую смертность ожидает дальнейшее сокращение. До какого же уровня? Теоретически — до нуля. А практически?
Есть некоторый оптимальный предел, дальше которого идти не стоит, — так примерно говорил еще в довоенные годы венский врач Э. Странский. Дескать, спасение хилых, болезненных, нежизнеспособных малышей лишь ненадолго отсрочивает их преждевременную смерть, на которую они все равно обречены судьбой. Если же они «дотянут» до отцовства или материнства, то передадут свою «неполноценность» еще и потомству. «Наиболее разумным» минимумом, к которому надо якобы стремиться всем, Странский считал 3-процентный уровень младенческой смертности. Иначе-де погоня за количеством ухудшит качество «человеческого материала».
Теории подобного толка опровергает сама жизнь.
Спору нет, из 100 детей 4–5 рождаются с теми или иными наследственными изъянами, представляющими порой серьезную угрозу здоровью. Ее никто не собирается преуменьшать, но и преувеличивать тоже.
Вот, например, синдром Эдвардса: генетическими аномалиями обусловлены различные отклонения в развитии сердца, других внутренних органов. Из детей, родившихся с такими пороками, только 1 процент доживает до 10 лет и более (до года — 10 процентов). Подобные дефекты присущи человеку изначально и наводят на мысль о роковой предопределенности трагического исхода для тех, на кого укажет «перст судьбы».