Пограничники — страница 67 из 77

Уже замкнулось кольцо блокады, когда самолет с наградными материалами на Чуднова и его боевых товарищей был сбит и все документы погибли. Позднее все эти пограничники получили боевые награды.

В начале осени переформированные пограничные части (теперь они именовались войсками по охране тыла Ленинградского фронта) были брошены на направление главного удара врага — в район Мги — Шлиссельбурга. Сюда же для организации отпора врагу приехал военком Гусаров и не воротился в управление, пока не стабилизировалось положение.

Обстановка на фронте была тяжелой, не легче приходилось и Ленинграду. Начались бомбежки, после первой из них загорелись и несколько дней пылали Бадаевские склады. По ближним к ним улицам рекой тек расплавленный сахар. Чадным дымом горящего масла заволакивало все вокруг. В вышине, лавируя среди зенитных разрывов, выли «юнкерсы» и «хейнкели». Ночами пробравшиеся в город вражеские ракетчики наводили немецкие самолеты на объекты. Дежурившие на крышах и чердаках мальчишки, женщины, студенты, озлобленные предательской деятельностью ракетчиков в штатском, хватали их и сбрасывали с крыш, не ожидая, пока за ними явятся патрули или милиционеры. «Будем убивать и душить всякого, кто станет стрелять в небо ракетами!..» И не хватало духу пенять на эту жестокость людям, которые днем работали или учились, а ночи бессонно проводили в подъездах, на крышах, тушили зажигалки, ловили диверсантов, шептунов. Население Ленинграда поддерживало боевой дух в войсках. Выходили копать оборонительные сооружения все от мала до велика. Старики усачи с заводов приезжали в окопы, говорили с бойцами:

— Никак невозможно, чтоб наш пролетарский Питер отдать врагу. В гражданскую этого при нас не было, и не вам, сынки, заводить такую моду. Нам тогда как вопрос ставили старики: «Бросите окопы — мы в вас стрелять будем!» Теперь мы из молодых парней сами стариками стали, но вопрос ставим по-прежнему ребром, по-рабочему…

У врага хватило сил окружить город, но взять его штурмом оказалось за пределом возможностей. Стиснутый блокадой, изнуряемый бомбежками и обстрелами, обессиленный голодом, Ленинград и не помышлял о сдаче.

На самых ответственных, самых трудных местах обороны великого города стали пограничники: на охране ладожской «Дороги жизни», в Шлиссельбургской цитадели, на Лисьем Носу, у Сестрорецка, у Пулковских высот, близ Кировского завода… Голодные, вымотанные, ослабевшие бойцы и командиры погранвойск, принявших на себя охрану тыла, так же, как до войны на границах, бессонно и непоколебимо несли службу. Под бомбами, снарядами, минами, в гнилые дожди и в лютые обжигающие холода.

Живучая «эмка» военкома войск по охране тыла Ленфронта бригадного комиссара Гусарова появлялась всегда в самых накаленных местах обороны.

Никогда Сергей Ильич не отличался богатырским здоровьем — больше на силе духа выезжал, а теперь ему и вовсе было плохо. Когда-то после Сахалина вдруг обнаружили врачи каверны в легких. Но то, что в молодости обошлось, теперь сказывалось. Никому не жаловался военком, даже верному и внимательному Феде Коптеву, да только таял на глазах. На одном табаке держался. Приносили из Смольного «специальный», «генеральский» обед — блокадный, скудный. Но не садился один есть Сергей Ильич:

— Григорич, едим только вместе. Тебе, молодому, надо значительно больше, чем мне, вот мы и делим пополам. Ну, ну, садись, ты же знаешь, один я есть все равно не смогу…

Неистребимый гусаровский юмор одолеть были бессильны голод, и холод, и обстрелы. Если «эмка» на фронтовых дорогах или на улицах города попадала под огневой налет, Сергей Ильич нередко сам садился за руль. Когда близко разрывался снаряд и молоденький адъютант наваливался, стремясь по-мальчишечьи самоотверженно прикрыть комиссара своим телом, Сергей Ильич реагировал только в шутливой форме:

— Григорич, не нависай, не лезь на рожон — осержусь.

— Это, Сергей Ильич, у меня стадный инстинкт, — пытался под свист снаряда улыбаться старший политрук. — Кажется, что возле вас не заденет.

А потом, возвращаясь, они обсуждали чей-то мужественный поступок, чье-то смелое поведение в бою. А их собственная деятельность по сравнению с этими людьми казалась им обыденной, совсем не примечательной и уж вовсе не героической. Однажды на Ладоге они увидели картину: на зенитную пулеметную точку начал пикировать «мессершмитт». Политотдельская «эмка», точно заговоренная, стала на дороге у КПП, с которого начиналась «Дорога жизни». Находясь поблизости от пулеметной «счетверенки», Гусаров точно позабыл, что его самого, и адъютанта, и шофера может той же очередью прошить воющий самолет. Военком залюбовался бесстрашным пулеметчиком, прикрывавшим КПП. Красноармеец и не думал уходить в укрытие. «Мессер» сделал заход, промазав, пошел на разворот и, злобно завывая, спикировал снова. Но и на этот раз не ушел боец в окоп.

— Получи, гад, за все! — кричал он. — На тебе, на!

— «Счетверенка» влепила-таки меткую очередь в стервятника, он задымил и пошел на снижение. А пулеметчик закричал от радости и заплясал даже:

— Так всегда с вами будет со всеми, гады, фашисты! А ну, кто еще?!

Когда военком подошел, красноармеец дисциплинированно вытянулся.

— Как ваша фамилия, товарищ, — спросил Сергей Ильич, — какой вы части?

Он оказался комсомольцем-пограничником из подразделения, прикрывающего «Дорогу жизни». Все его товарищи дали клятву — не уходить в укрытия во время штурмовок и бомбежек, надежно прикрывать машины с продовольствием, идущие по льду Ладоги.

— А я вас знаю, товарищ комиссар, — сказал боец. — Вы к нам приезжали в комендатуру, когда мы через финнов пробились. Вы тогда билеты партийные вручали.

— Не помню вас, товарищ боец, — признался Сергей Ильич.

— Я тогда не подавал в партию, — сказал пулеметчик. — Считал себя еще не подготовленным.

— А теперь?

— Теперь пришло мое время. — И оглянулся. Вдали на льду дымил сбитый им самолет. По ледовой дороге шли нескончаемой цепочкой машины: в Ленинград — с продовольствием, из города — с женщинами и детьми.

— Я бы не раздумывая дал такому человеку партийную рекомендацию, — задумчиво сказал Коптеву бригадный комиссар. — Нет, не зря мы, политработники пограничных войск, ели свой хлеб. Выросли люди, такие, как этот юноша. В него «мессер» хлещет из всех стволов, а он в ответ — меткую очередь, а к ней в придачу — вызов на поединок любому фашисту. Так-то, Григорич! Горжусь и я, что посильный вклад внес в воспитание этого поколения…

Дел у военного комиссара по охране войскового тыла Ленинградского фронта хватало на полные сутки. Только малая часть ночи отводилась на отдых, да и то не всегда.

Писал жене в эвакуацию, в Камышин:

«Я работаю так, как необходимо сейчас».

«Работы много, но она глубоко удовлетворяет, так как чувствуешь свою полезность для народа, родной страны».

Из письма жене в самую тяжкую пору блокады:

«Я никогда не увлекался ни одной местностью, а сейчас, родимая, я люблю (при полном отсутствии в моей натуре сентиментальности), сильно, глубоко люблю этот героический город, его улицы, дома, Неву, людей. Ну, об этом поговорим особо, когда встретимся лично».

Ей же летом сорок второго:

«…Белые ночи начались, кругом зелено. Хоть на 10–15 минут в 3–4 часа ночи выбегаю на улицу и любуюсь Ленинградом. А я действительно глубоко стал любить его, он мне как-то сердечно стал дорог».

Сорок лет Сергею Ильичу исполнилось 8 сентября 1941 года. Именно в этот первый день блокады он оказался в самом пекле сражения за великий город и новое боевое крещение выдержал с честью.

«…Крепко знаю, что немчуру побьем и заживем по-хорошему. А пока трудности нужно воспринимать как способ увеличения нашей злости против гитлеровцев».

«Ириска, ох и хотел бы я тебя сейчас увидеть, да враги мешают. Ничего, дочушка, мы их всех излупцуем и будем жить хорошо. Люби маму, слушайся ее, люби свою родную советскую землю, свой народ. Будь умницей, учись».

Сергей Ильич, находясь в разлуке с семьей, оставался ее главою: добрым, верным, заботливым мужем, внимательным отцом-другом, отцом-учителем.

«Родная, любимая и единственная моя Дорушка. Я не особенно говорлив, тем более — не мечтатель, но иногда (именно до острой боли) хочется увидеть тебя, поговорить хотя бы 5 минут… По существу говоря, это простая, человеческая, товарищеская грусть по тебе, любимая моя, моя единственно родная feigele [птичка].

Не сердись, любимая, на безалаберность этого письма. Оно не от мысли, а от сердца (хотя и путано, но я излагаю в нем мою всегдашнюю, глубокую и искреннюю любовь к тебе)… порождение моей вдохновенной влюбленности (по секрету, Донька, это, ей-богу, влюбленность, хотя я люблю тебя не год, а 17 лет).

Будь счастлива, мой дорогой, любимый товарищ!

Твой искренний друг Сергей».

Писал Иринке:

«Учись, люби всем сердцем (как я) маму».

Писал жене — об Иринке:

«Мне так хочется, чтобы из нее вышел достойный нашего большого времени хороший, трудолюбивый, смелый человек».

Когда стало известно, что погиб боевой товарищ, наказывал в письмах помочь его жене:

«Всеми товарищескими мерами поддержи ее в горе».

Подбадривал жену, если падала духом:

«В сегодняшних условиях (когда трудно всей стране) апатия не только вредна, но просто недопустима, ведь она ослабляет людей. Надо быть сильными для победы при всех трудностях».

…В кабинете стоит верная военная спутница — печь-«буржуйка», да не всегда есть чем ее топить. Вышибленные взрывной волной окна забиты фанерой. Часто отключается освещение — работать приходится при свечах, да и те лимитированы. Бойцы, сержанты, командиры, политработники по очереди ходят за водой к невским прорубям. Худой, с коричневой блокадной каймой под глазами, бессонный, неунывающе бодрый военком Гусаров после напряженных рабочих суток пишет семье, которую волны эвакуации забросили из Камышина в Саратов, потом в Омск, свои неизменно оптимистические письма. Залепленные черными или синими штемпелями («Просмотрено военной цензурой»), эти фронтовые безмарочные треугольнички везли работяги шоферы «Дорогой жизни» по ледяной Ладоге, или перелетали письма на Большую землю в транспортных самолетах. Не все послания доходили. В иной грузовик попадала фугаска. В иной «дуглас» впивалась очередь хищного «мессершмитта»… Тогда тревогой сжималось сердце женщины, нетерпеливо ждущей очередное свидетельство, что муж ее жив и сражается с врагами, а Иришка не отходила от встревоженной матери, по-детски неумело утешая ее…