Похищение — страница 16 из 71

Я невольно подношу руку к губам, и хотя отец не может слышать, как отчаянно, словно утопая в море, я хватаю воздух, он все же касается стекла между нами — надеется, что притронуться ко мне по-прежнему несложно.

Он берет трубку и жестом велит последовать его примеру.

— Делия, — еле слышно говорит он. — Делия, прости меня, солнышко…

Я давала себе обещание не плакать, но не успеваю и вспомнить об этом, как тело мое уже содрогается на крохотном табурете. Я так отчаянно рыдаю, что грудь начинает болеть. Я хочу, чтобы он простер руку сквозь стекло, как волшебник, которым я раньше его считала, и заверил меня, что произошло недоразумение. Я хочу поверить любым его словам.

— Не плачь, — умоляет он.

Я утираю слезы.

— Почему ты ничего мне не сказал?

— Сначала ты была слишком маленькой. А потом, когда ты подросла, я повел себя как законченный эгоист. — Он не может подобрать верных слов. — Я казался тебе героем. И уже не смог бы вынести другого отношения к себе.

Я наклоняюсь к разделяющей нас перегородке.

— Тогда скажи сейчас, — требую я. — Скажи мне всю правду.

Я вдруг вспоминаю, как однажды в детстве свалила все свои колготки одним змеиным клубком на отцовскую кровать. «Ненавижу эти колготки! — заявила я. — Они все время морщатся на коленках, и я на переменках не могу бегать».

Я ожидала, что он запротестует и скажет, чтобы я носила то, что есть в шкафу, — и точка. Но он лишь рассмеялся. «Не можешь бегать? Ну, этого допустить нельзя!»

— Мы назвали тебя Бетани. Родилась ты совсем крохой — весила меньше хлебной буханки. Когда я брал тебя на работу, то укладывал в перевернутый шкаф для документов, это была твоя колыбелька. — Он поднимает глаза. — Я работал аптекарем.

Аптекарем? Я принимаюсь рыться в памяти в надежде найти пропущенные красные флажки. Папа точно знал, сколько сиропа от кашля нужно выпить Софи, учитывая массу ее тела. Папа очень расстраивался, когда в школе мне не давалась химия. Почему же он не стал работать аптекарем в Нью-Гэмпшире? И я тут же отвечаю на собственный вопрос: потому что лицензия была выдана на другое имя. На имя человека, исчезнувшего с лица земли.

Становишься ли ты другим человеком, когда меняешь имя?

— Как тебя звали?

— Чарлз, — отвечает он. — Чарлз Эдвард Мэтьюс.

— Три имени — и ни одной фамилии.

Он огорошен.

— Твоя мать сказала то же самое, когда мы познакомились.

При одном упоминании о ней у меня перехватывает дыхание.

— А как звали ее?

— Элиза. Тут я не врал.

— Не врал, — соглашаюсь я. — Только сказал, что она умерла, а на самом деле вы просто развелись.

Позвольте поделиться с вами одним рецептом. Когда варишь утрату на открытом огне печали, она затвердевает. Но превращается не в горе, как вы могли бы подумать, и даже не в сожаление. Нет, утрата становится густой, как паста, и черной, как зола. Но нужно погрузить в это варево палец и ощутить его острый вкус на языке, чтобы понять: это гнев, гнев в чистейшем виде, гнев без примесей. И эту субстанцию вы уже будете взвешивать, ее свойства вы будете определять, ею намажете свой бутерброд.

Я думала, что приехала сюда с одной целью: убедиться, что отец в порядке, и дать ему понять, что я в порядке тоже. Я приехала, чтобы сказать: мне плевать на полицейские протоколы, мне плевать на выступления в суде, я все равно благодарна ему за свое счастливое детство. Но равновесие внезапно нарушается, и двадцать восемь лет, которые я знала, уже не перевешивают те четыре года, которые я упустила.

— Зачем? — спрашиваю я, и слово это будто застревает у меня между зубами. — Зачем ты это сделал?

Отец качает головой.

— Я не хотел причинить тебе вреда, Делия. Ни тогда… ни сейчас.

— Не называй меня Делией!

Я вскрикиваю так громко, что женщина в соседней кабине оборачивается.

— У меня не было выбора.

Сердце у меня в груди бьется как бешеное, я уже не могу остановиться.

— Был у тебя выбор! Тысяча вариантов. Бежать или остаться. Брать меня с собой или нет. Сказать правду, когда мне было пять лет, или десять, или двадцать… или смолчать! Это у меня не было выбора, папа.

Я вихрем вылетаю из комнаты для свиданий, чтобы он тоже почувствовал, каково это — остаться одному.


Когда я возвращаюсь в наш розовый трейлер, все уже спят. Софи лежит на диване, наподобие вопросительного знака обернувшись вокруг Греты, а та, едва завидев меня, приоткрывает один глаз и приветливо виляет хвостом. Я опускаюсь на колени и касаюсь лба дочери. Он покрыт капельками пота.

Однажды, когда ей был всего месяц, я нарядила ее в зимний костюмчик и усадила в детское сиденье: мы собирались ехать за продуктами. Пока я надевала пальто и обувалась, детское сиденье оставалось на кухонном столе. Уже на полпути к магазину я услышала звонок мобильного. «Все взяла, точно?» — спросил отец. Покосившись на зеркальце заднего вида, я поняла, что забыла взять Софи. Поняла, что бросила ее на кухонном столе, пристегнутую к полумесяцу детского сиденья.

Я поверить не могла, что забыла собственного ребенка. Не могла поверить, что не почувствовала нехватки жизненно важного органа в своем теле. Окаменев от ужаса, я сказала, что возвращаюсь домой. «Да езжай уже за покупками, — рассмеялся отец. — Со мной она в безопасности».

Чьи-то руки проскальзывают мне под футболку, и, обернувшись, я вижу Эрика, не успевшего еще окончательно проснуться. Сонный, он затаскивает меня в спальню в конце трейлера и запирает дверь.

— Увиделась? — шепчет он.

Я киваю.

— И как?

— Пришлось говорить через стекло… И на нем была черно-белая полосатая роба, как будто он какой-то… какой-то…

— …преступник? — осторожно договаривает за меня Эрик. И этого оказывается достаточно, чтобы я снова разрыдалась. Обняв, он мягко опускает меня на кровать.

— Он там из-за меня, — говорю я. — А я теперь даже не знаю, кто это — «я».

Нога Эрика протискивается между моими ногами, и он опускается на меня, как туман опускается на город.

— А я знаю, — шепчет он.


Во сне я прячусь. Кухонный пол сверкает, словно по нему рассыпаны алмазы, хотя я знаю, что это всего лишь битое стекло. Всюду разбросаны осколки посуды, дверцы шкафчиков распахнуты настежь, видны пустые полки.

Слышится крик, по силе сравнимый с бьющимся стеклом.

Я слышу его, как бы сильно ни зажимала уши руками. Я будто попала внутрь барабана, меня словно проглотил дракон (это всего лишь мое собственное дыхание), в горле моем слезы будто бы слились в ледяной ком — и я не могу его сглотнуть.


Первое, что я замечаю, еще под одеялом, — это восходящее солнце. Затем я чувствую дыхание, тяжелое и влажное, как песок с морского дна. Я мигом вскакиваю и, отбросив покрывало, вижу сжавшуюся в клубочек Софи. Она мечется в лихорадке.

Я зову Эрика, но никто не отвечает. Он ушел, оставив мне записку с телефоном юридической конторы его друга. Я буквально слышу, как кипит кровь в венах моей дочери. Обыскав весь багаж в напрасных поисках термометра, или аспирина, или еще чего-то, что может помочь, я уношу Софи в розовую ванную и становлюсь под теплый душ с ней на руках.

Она поворачивает ко мне румяное личико, голубые глаза ее кажутся незрячими.

— В унитазе сидит чудовище, — говорит она.

Я заглядываю в унитаз, где плавает малюсенькое темное перышко, и дважды жму на слив.

— Вот и все, — говорю я. — Больше нет никакого чудовища.

Но Софи уже запрокинула головку Она потеряла сознание.

Полотенец в ванной нет, поэтому придется запеленать Софи в небрежно брошенную Эриком рубашку. Зубы ее стучат, лоб пылает огнем. Пока я заворачиваю ее, она слабо хнычет. Не выпуская ее из рук, я выбегаю на улицу.

Еще только восемь утра, но я не задумываясь колочу в дверь Рутэнн Масавистива.

— Умоляю вас, — чуть не плачу я, когда мне открывают, — помогите! Мне нужно отвезти ее в больницу.

Рутэнн бросает быстрый взгляд на Софи.

— Давай за мной! — командует она, но идет не к моей машине, а в наш трейлер. Выглядывает в окно, которое я оставила с ночи открытым, чтобы в комнату поступал свежий воздух. Именно под этим окном стоит диван, где проспала всю ночь Софи. Узловатые пальцы Рутэнн пробегают по щели в оконном переплете, ощупывая внешние выступы.

— Нашла, — наконец говорит она, выдергивая из подоконника коричневое перышко, точь-в-точь такое, как то, что я смыла в унитазе.

Рутэнн простирает руку на улицу и разжимает пальцы. Перышко, подхваченное порывом ветра, улетает прочь.

— Pahos, — только и произносит она, а после указывает на куст пало-верде во дворе, увешанный сотнями таких перьев. — Это молитвенные перья. Я поместила в них все плохое, что случилось в ушедшем году. Зимой они облетят, а с ними уйдет и зло. Я вешаю их повыше, чтобы никто не отравился, но одно, похоже, каким-то образом добралось до твоей девочки.

Я недоверчиво таращусь на нее.

— Вы думаете, я поверю, что моя дочь заболела из-за… куриного пера?

— Это индюшачье перо, — поправляет меня Рутэнн. — И с какой стати мне думать, во что ты веришь, а во что нет?

Она прикладывает ладонь ко лбу Софи. Я, повинуясь, делаю то же самое.

Кожа у Софи прохладная, болезненный багрянец на щеках потускнел. Она спокойно дышит во сне, и ладошка ее, прижатая к моей груди, похожа на маленький флаг победы.

Сглотнув комок в горле, я бережно укладываю ее на кровать.

— Но я все равно отвезу ее в больницу.

— Разумеется, — кивает Рутэнн.


Всем кажется, будто они знают мир, в котором живут. Если можно это почувствовать, потрогать, понюхать, ощутить на вкус — значит, это реально. Значит, так оно и есть. Вы готовы поклясться жизнью, что небо — голубое. И нечего выдумывать, все просто. И вот одним прекрасным днем вы встречаете человека, который уведомляет вас, что вы ошибались. «Голубое! — настаиваете вы. — Голубое, как океан. Голубое, как кит. Голубое, как глаза моей дочки». Но этот человек лишь качает головой, и у него вдруг появляется множество сторонников. «Бедная девочка! — сочувствуют они хором. — Все это, и океан, и киты, и глаза твоей дочки, — все это зеленого цвета. Ты перепутала. Ты всю жизнь заблуждалась».