Похищение — страница 30 из 71

На двадцать первой неделе оболочка плода разорвалась. Сам малыш был в идеальной форме — крохотный мальчишка размером с сердце взрослого человека. Я подхватила инфекцию, открылось кровотечение. Меня отвезли к гинекологу и удалили матку. Врачи говорили множество непонятных слов — «атония матки», «артериальное лигирование», «диссеминированная интраваскулярная коагуляция», — но я слышала лишь одно: у меня больше не будет детей. Пусть никто не говорил мне этого напрямую, но я знала, что виновата сама, что это во мне проснулся какой-то дремлющий порок. Выписавшись из больницы, я поняла, что Чарли тоже знает об этом. Он не мог смотреть мне в глаза. Старался как можно дольше задерживаться на работе. И забирал тебя с собой.

Я была не дура выпить еще до знакомства с твоим отцом, но я уверена, что в алкоголичку меня превратил тот выкидыш. Сначала я пила, чтобы не видеть упрека в глазах Чарлза. Потом пила, чтобы он понял, какое я ничтожество. Я пила, чтобы потерять способность чувствовать хоть что-то, а главное — его прикосновения. Наверное, я думала, что если сама заставлю его отдалиться, то он не сможет меня бросить.

Но прежде всего я пила потому, что это помогало мне почувствовать, как твой маленький братец плавает во мне, словно серебристая рыбка. Я слишком поздно поняла, что привязанность к утраченному ребенку может стоить мне ребенка, которого я родила.

Я сейчас уже не вспомню точный момент, когда решила развернуть свою жизнь на сто восемьдесят градусов, зато отчетливо помню, что меня подтолкнуло. Мне было страшно, что следователь, ведущий дело о твоей пропаже, позвонит сообщить мне новости, а я буду валяться в отключке. Или что ты — о чудо! — появишься на пороге, а я в это время буду бухать в каком-то кабаке. И мне по сей день больно признавать, что тебе пришлось исчезнуть, чтобы я нашла себя. Через два года после похищения я бросила пить — и с тех пор даже не притронулась к алкоголю.

Следователь, который вел твое дело, вышел на пенсию в тысяча девятьсот девяностом году и живет в плавучем доме в Лейк-Пауэлл. Он присылает рождественские открытки с фотографиями своей жены и себя. Это он позвонил мне сказать, что тебя нашли. Но еще до того как зазвонил телефон, я открыла лоток яиц — и все они оказались треснутыми. И я видела, как муравьи вырисовали твои инициалы на моем подъезде. Когда раздался звонок от детектива ЛеГранда, я уже знала, что он скажет.


Для себя в los naipas существует всего одно гадание — El Evangelio. Четырнадцатью картами нужно выложить контур Евангелия, а пятью — крест. Когда я впервые попробовала этот расклад, я только постигала премудрости гаданий. Потом я на много лет прекратила гадать, потому что Шут появлялся слишком часто и всегда — в самых неожиданных местах. Но после твоего исчезновения я гадала каждое воскресенье. И каждый раз в кресте появлялись два основных аркана. Четырнадцатый — Умеренность — велел мне воздерживаться от поспешных поступков, о последствиях которых я бы сожалела всю оставшуюся жизнь; пятнадцатый — Дьявол — уверял, что кто-то меня обманывает.

После звонка детектива ЛеГранда я разложила los naipas — пускай не воскресным вечером, пускай не в своем sanctuario, а просто на кухонном столе. Дьявол и Умеренность, как обычно, оказались в кресте. Но на сей раз там оказались еще две карты, которых я прежде не видела. Первая — Звезда, самая мощная карта в колоде Таро, которая нейтрализует все соседние. В соседстве с Дьяволом она означала, что мой давний враг скоро поплатится за свои прегрешения. Отныне твой отец бессилен.

Второй же незнакомой картой был туз жезлов — и даже самая неопытная bruja скажет тебе, что он сулит хаос.


Тебе достались мои волосы и моя улыбка. И упрямство мое ты тоже унаследовала. Мое ушедшее существо — я сама, только много лет назад — как будто взывало ко мне, тщилось предупредить о том, что уже не исправить.

Ты рассказала мне, что помнишь из своего детства, но не спросила, что помню я. Если бы я услышала этот вопрос, то ответила бы: «Все». Начиная с того момента, как ты явилась на свет и свернулась неподвижной улиткой у моей груди, которую скрывал застиранный больничный халат, и заканчивая тем последним поцелуем, когда Чарли забирал тебя на выходные. Это был небрежный поцелуй, я даже промазала и чмокнула воздух. Ведь я была уверена, что смогу коснуться твоей щеки еще тысячу раз.


После твоего исчезновения я поехала в Мексику повидаться с bruja, учившейся вместе с моей матерью. Она жила в коттедже с тремя голубыми игуанами, которые хозяйничали где им заблагорассудится и, по слухам, были когда-то людьми, но обидели эту женщину и жестоко за то поплатились. Я пришла к ней тринадцатого июня, на праздник Сан-Антонио де Падуа. В коридоре толпились страждущие и, чтобы скоротать время, обменивались своими невеселыми историями. Там была женщина, забывшая бабушкино бриллиантовое кольцо в туалете; старичок, потерявший купчую на дом; мальчишка с фотографией пропавшего пса и священник, переживший кризис веры. Я ждала молча, наблюдая, как рыжие петухи выклевывают остатки зерна из кукурузных початков, разбросанных по двору. Когда подошла моя очередь, я шагнула в sanctuario и вручила bruja обязательную статуэтку Сан-Антонио вместе с запиской, где указала свою потерю.

Она шепотом помолилась и, обернув статуэтку бумагой, перевязала ее красной лентой.

— Сто песо, — потребовала она.

Я расплатилась и поехала на север, пока не увидела первый водоем на своем пути. Остановившись, я бросила туда эту «посылку» и дождалась, пока она — по моим расчетам — опустилась на дно.

Сан-Антонио считается покровителем всего пропавшего. Сделай ему подношение в его праздник, и твоя пропажа вернется в течение года. Если она, конечно, не уничтожена полностью.

Я ездила к этой колдунье каждый год, пока она не умерла, и каждый раз просила об одном. И из года в год, не видя тебя, я не винила ни ее, ни самого святого. Я считала, что это моя вина, что я забыла что-то указать, что-то напутала в своем письме, увеличивавшемся из года в год. Первоначальный абзац превратился в стихотворение, а оно — в шедевральную поэму. Триста шестьдесят четыре дня в году я посвящала совершенствованию этой записки, которую в июне отвезу bruja, если ты до того времени не вернешься.

И хотя эта bruja давно уже умерла, я, кажется, наконец поняла, что должна была написать. Двадцать восемь лет — это довольно внушительный срок, за это время я смогла определить, за что люблю тебя. И все очевидные резоны оказались ложными: не за то, что ты плавала прямо у меня под сердцем; не за то, что ты сохраняла юность, сочившуюся из меня ежедневно, как кровь; не за то, что когда-нибудь, когда я стану совсем беспомощной, ты позаботишься обо мне. Любовь — это не уравнение, как бы ни убеждал меня в этом твой отец. Любовь — это не договор, любовь — это не счастливый конец. Это грифель под мелом, земля под домом, кислород в воздухе. Это то место, куда я возвращаюсь, куда бы ни уходила. Я любила тебя, Бетани, потому что тебя мне не нужно было добиваться. Ты пришла в этот мир полная любви ко мне, пускай я порой твоей любви и не заслуживала.

IV

Порою вещи забывают, как они прекрасны, И мы обязаны их заново учить.

Галвей Киннелл. Святой Франциск и свинья

ЭРИК

В тринадцать лет я повстречал идеальную девочку. Она была примерно моего роста, с шелковистыми волосами и глазами цвета грозового неба. Ее звали Сондра. Пахла она неспешными летними воскресеньями — свежескошенной травой и прохладными брызгами, и я ловил себя на том, что всякий раз норовлю прижаться к ней, чтобы вдохнуть этот запах.

Рядом с Сондрой я представлял себе вещи, о которых прежде не задумывался. К примеру, каково это — шагать босиком по краю вулкана? Или: где набраться терпения, чтоб пересчитать все звезды на небе? Причиняет ли старение физическую боль? Меня занимали поцелуи. Как повернуть голову? Запомнят ли ее губы прикосновение моих, как подушка каждую ночь повторяет изгиб, чтобы принять мою голову?

Я не заговаривал с ней, потому что она значила для меня гораздо больше, чем можно было выразить словами.

Я шел рядом с ней, когда она вдруг превратилась в кролика и юркнула под забор у моего дома.

На следующее утро, когда я проснулся, мне было плевать, что этой девочки не существовало, что я просто придумал ее. Но, достав из холодильника молоко для хлопьев, я неожиданно для самого себя разрыдался. Только слезы и помогали мне дожить до следующей минуты. Я часами сидел на лужайке, высматривая кролика в кустах.

Иногда мы сами не знаем, что видим сны; мы даже вообразить не можем, что давно уже уснули.

Я до сих пор время от времени вспоминаю о ней.


Наша первая неделя в Аризоне тянется мучительно долго. Я погружаюсь в премудрости местного судопроизводства; я вброд перехожу глубокую реку обвинительных улик. Окружающее пробуждает в Делии все новые воспоминания — обрывки былой жизни, от которых у нее на глазах выступают слезы. Набравшись храбрости, она еще пару раз навещает отца и подолгу гуляет с Софи и Гретой.

Однажды утром я просыпаюсь и вижу, что трейлер Рутэнн горит. Дым клубится над крышей густым серым облаком. Я врываюсь внутрь и зову свою дочь, которая проводит там больше времени, чем с нами. Но внутри, как ни странно, огня нет. Там не видно даже дыма. И Софи и Рутэнн там тоже нет.

Я выбегаю на задний двор. Рутэнн сидит на пне, Софи — у ее ног. Плюмаж серого дыма, который я заметил перед домом, поднимается от небольшого костра: два куска шлакобетона, а сверху — тонкий плоский камень. Капля воды на раскаленном камне шипит и приплясывает. Не глядя на меня, Рутэнн берет полную миску какого-то голубого месива и черпает оттуда полную ложку. Ладонью она тонким слоем размазывает его по раскаленной поверхности. Когда лепешка затвердевает, Рутэнн берет тонкую, как луковая кожица, тортилью и кладет ее поверх той, что уже жарится на камне. Завернув края и подвернув тесто снизу, она